Выводы

Обратимся еще раз к высказыванию Уайтхеда, с которого я начал свое изложение. Складывается впечатление, что после долгого перерыва лингвистика и когнитивная психология вновь обратились к тем методам изучения языковых структур и мыслительных процессов, которые впервые были отчасти разработаны, а отчасти обновлены в «век гениев», а затем успешно развивались вплоть до начала XIX в. В центре интересов языкознания вновь оказался творческий аспект языкового употребления, поэтому теории универсальной грамматики, сформулированные в XVII-XVIII вв., были возрождены и детально разработаны в теории трансформационной порождающей грамматики. Возобновление исследования универсальных формальных ограничений, накладываемых на систему языковых правил, дает возможность вновь приняться за поиски более основательных объяснений тех феноменов, которые обнаруживаются в конкретных языках и наблюдаются в реальных речевых актах. Наконец-то современные исследователи стали обращать внимание на некоторые простейшие языковые явления, которыми пренебрегали в течение длительного времени.

В пример можно привести то обстоятельство, что носитель языка знает множество вещей, которым он вовсе не обучался, а его обычное языковое поведение, по-видимому, невозможно объяснить в терминах «регуляции поведения стимулами», «обусловливания», «обобщения и аналогии», «моделей» и «привычных структур» или «предрасположений к реакции» в любом приемлемом и вразумительном смысле этих терминов, которыми слишком долго злоупотребляли. В результате мы смогли по-новому взглянуть не только на структуру языка, но и на предварительные условия овладения языком и на функции абстрактных систем интериоризированных правил в процессе восприятия. В своем обобщающем очерке картезианской лингвистики и построенной на ее основе теории мышления я постарался показать, что многое из того, что оказалось на первом плане у современных лингвистов, было предвосхищено и даже эксплицитно сформулировано в более ранних и в значительной мере позабытых к настоящему времени исследованиях.

Следует иметь в виду, что наш обзор довольно фрагментарен, а потому иногда он может вводить в заблуждение. Некоторые известные философы (Кант, например) не были упомянуты, или же их труды не получили должного освещения. Сама структура нашего обзора вносит некоторое искажение в историческую перспективу, поскольку он представляет собой проекцию в прошлое ряда идей современной науки, а не систематическое описание тех условий, в которых эти идеи возникли и заняли подобающее им место. Поэтому получилось так, что упор был сделан на сходствах различных теорий, а расхождения и противо речия остались в тени. Все же я надеюсь, что даже столь фрагментарный обзор поможет внушить мысль, что отсутствие непрерывности в развитии теоретического языкознания значительно повредило ему и что тщательный анализ классической теории языка вместе с сопутствующей ей теорией мыслительных процессов может дать весьма ценные результаты.

Примечания 1 [Grammont 1920, 439]. Цитируется по [Harnois 1929]. Арнуа в целом согласен с таким мнением и считает, что языкознание раннего периода едва ли заслуживает наименования «науки»; сам же он, по собственному признанию, занимается «историей лингвистики до появления лингвистики как таковой». Подобные взгляды были в свое время широко распространены. 2 Под «генеративной грамматикой» я понимаю описание скрытой (tacit) компетенции говорящегослушающего, которая лежит в основе его конкретного исполнения (performance) в процессе производства и восприятия (понимания) речи. Рассуждая в теоретическом плане, можно сказать, что задачей генеративной грамматики является точное определение способов совмещения звуковых и смысловых репрезентаций, диапазон которых бесконечен. Таким образом, генеративная грамматика — это гипотеза о том, как говорящий-слушающий истолковывает высказывания; при этом она абстрагируется от многочисленных факторов, которые взаимодействуют со скрытой компетенцией и определяют конкретный вид исполнения. Из последних работ на эту тему см. [Katz, Postal 1964; Chomsky 1964; 1965]. Не следует также полагать, что те или иные исследователи, относимые мною к тому, что я называю «картезианской лингвистикой», считали себя частью единой «традиции». Разумеется, это не так. Используя конструкт «картезианская лингвистика », я собираюсь описать ту совокупность идей и тот круг интересов, которые характеризуют: а) традицию «универсальной» или «философской грамматики», идущей от «Общей и рациональной грамматики» Пор-Рояля (1660); б) общее языкознание периода романтизма, равно как и периода, непосредственно за ним последовавшего; в) рационалистическую философию мышления, которая отчасти служит общим фоном как для философской грамматики, так и для общего языкознания. Картезианские корни универсальной грамматики общепризнаны; например, Сент-Бев говорит о грамматической теории Пор-Рояля как об «ответвлении картезианства, развитию которого сам Декарт вовсе не способствовал» [Sainte-Beuve 1888, 539]. Связь общего языкознания периода романтизма с указанным комплексом идей не так очевидна, но все же я попытаюсь показать, что некоторые из его основных особенностей (более того, те из них, которые, по моему мнению, предоставляют наибольшую ценность для лингвистической теории) можно связать с картезианскими идеями предшествующего периода.

При обсуждении романтических теорий языка и мышления в очерченных мною рамках мне придется исключить из рассмотрения другие важные и характерные их аспекты, в частности органицизм, который (верно или неверно) был истолкован как реакция на картезианский механицизм. В целом необходимо подчеркнуть, что в данном случае меня интересует не история передачи определенных идей и учений, а их содержание и в конечном счете их значение для современной науки.

Подобного рода исследование полезно было бы продолжить как часть более общих разысканий на тему картезианской лингвистики в ее противопоставлении той совокупности теорий и гипотез, которую можно назвать «эмпирической лингвистикой »; примером последней являются современная структурная и таксономическая лингвистика, а также параллельные исследования в современной психологии и философии. Однако в данной книге у меня нет возможности развить это противопоставление со всей полнотой и ясностью. Следует учесть, что мы рассматриваем период, предшествовавший раздельному существованию лингвистики, философии и психологии. Стремление каждой из этих дисциплин «эмансипироваться » от других, избежать всякой контаминации с ними типично именно для современного периода.

И в этом случае исследования, ведущиеся в рамках генеративной грамматики, также заставляют нас обратиться к более ранним взглядам на место языкознания среди прочих наук. Декарт оставляет открытым вопрос, решение которого выходит за пределы возможностей человеческого разума; это вопрос о том, являются ли выдвигаемые им объяснительные гипотезы «верными» в любом абсолютном смысле. Он ограничивается заявлением об их адекватности, хотя, очевидным образом, это не единственное их качество. См. его «Принципы философии», принцип CCIV.

Следует четко представлять себе, в каком контексте велся спор по поводу границ механистического объяснения. Предметом спора является не существование разума как некой субстанции, сущность которой заключается в мышлении.

Для Декарта это очевидная данность, подтверждаемая интропекцией; доказать существование разума в действительности легче, чем доказать существование тела. Истинная проблема заключается в том, обладают ли разумом также и другие люди. Существование у них разума можно доказать, исходя лишь из косвенных свидетельств наподобие тех, что приводятся Декартом и его последователями. Их попытки доказать существование разума у других людей в глазах современников выглядели не очень убедительными. Так, Пьер Бейль* характеризует предположительную неспособность картезианцев доказать существование разума у других людей «как, пожалуй, наиболее слабую сторону картезианства » (статья «Rorarius» в [Bayle 1965, 231]). * Бейль Пьер (Bayle P., 1647-1706) — французский философ и публицист, критик философии Декарта. 6 «Рассуждение о методе», часть V. См. [Descartes 1955, 116]. Приводимые ниже цитаты даются по этому изданию [Op. cit., 116-117].

В общем случае я использую английские переводы, если они, равно как и оригиналы, одинаково мне доступны; в иных случаях я цитирую оригинал, если он имеется в моем распоряжении.

При цитировании первоисточников я иногда слегка упорядочиваю правописание и пунктуацию. 7 О современных подходах к этой проблеме и о некоторых новых данных см. [Lenneberg 1964]. 8 Очевидным образом свойство неограниченности и свойство независимости от стимулов не связаны друг с другом. Автомат может выдавать только два ответа, распределяя их случайным образом.

Магнитофон или человек, чье знание языка ограничивается одной лишь способностью писать под диктовку, дают на выходе ничем не ограниченный результат, который не является, однако, независимым от стимулов в указанном выше смысле.

Поведение животных всегда рассматривается картезианцами как неограниченное, но не свободное от стимулов, а значит, не «творческое» в том смысле, в каком считается творческой человеческая речь. Ср., например, высказывание Франсуа Бейля:

«А поскольку разнообразие впечатлений, производимых предметами на органы чувств, безгранично, то и побуждения духов перемещаться в мускулы также могут быть бесконечно разнообразными; следовательно, бесконечно разнообразными будут телодвижения животных; их тем больше, чем большее разнообразие частей тела и больше изобретательности и искусства в их строении» [Bayle 1670, 63].

Неограниченность же человеческой речи как выражение безграничности мысли носит совсем иной характер, ибо она обусловлена свободой от контроля посредством стимулов и возможностью приспособления к вновь возникающим ситуациям.

Важно различать «соответствие поведения ситуации » и «контроль над поведением посредством стимулов». Последний характерен и для автоматов, первое же, во всем его человеческом разнообразии, считается не поддающимся механистическому объяснению.

Исследования по коммуникации животных, проводимые в настоящее время, до сих пор не позволили обнаружить какие-либо факты, противоречащие предположению Декарта о том, что человеческий язык в основе своей имеет совершенно иной принцип. Любая известная нам система коммуникации животных либо состоит из неизменного числа сигналов, каждый из которых связан со специфическим набором внешних условий или внутренних состояний, стимулирующих производство этого сигнала, либо из постоянного числа «языковых параметров», каждый из которых связан с неязыковым параметром таким образом, что выбор некой точки в одном измерении однозначно указывает на соответствующую точку в другом измерении. Ни в том, ни в другом случае не обнаруживается существенного сходства с человеческим языком. Коммуникация людей и коммуникация животных обнаруживают общность лишь на очень высоком уровне абстракции, когда рассматриваются вместе также и почти все иные типы поведения. Таким образом, в общем случае «хотя такая машина многое могла бы сделать так же хорошо и, возможно, лучше, чем мы, в другом она непременно оказалась бы несостоятельной, и обнаружилось бы, что она действует не сознательно, а лишь благодаря расположению своих органов» [цит. по: Декарт 1989, 283; ср.: Декарт 1950, 301]. Поэтому существуют два «верных средства» [цит. по: Декарт 1989, 283] определения того, является ли данное устройство действительно человеком; одно доказательство доставляет нам творческий характер языкового употребления, другое — разнообразие человеческих действий. «Поэтому совершенно невозможно (Холдейн и Росс переводят „морально невозможно") представить себе машину с таким разнообразием органов, которое заставляло бы ее действовать во всех случаях жизни так, как нас заставляет действовать наш разум»*. Исходя из этого положения, Декарт подробно излагает свою концепцию «познающей силы» как способности, которая не является целиком пассивной; «строго говоря, она именуется умом, когда она то создает в фантазии новые идеи, то имеет дело с уже созданными» * В данном случае переводчик вынужден предложить свою версию перевода ввиду неточности опубликованных переводов [ср.: Декарт 1950, 301; 1989, 283]. Выражение «морально невозможно» в английском переводе и в {Декарт 1950] безусловно является буквализмом. [цит. по: Декарт, 1989, 117, 118], причем она действует таким образом, что не поддается полному контролю со стороны органов чувств, воображения или памяти («Правила для руководства ума», 1628; [цит. по: Descartes 1955, 39]). Ранее Декарт отмечал, что «само совершенство действий животных наводит на мысль, что у них отсутствует свобода воли» (ок. 1620 г.; цит. в [Rosenfield 1941, 3] как первое упоминание Декартом проблемы наличия у животных души).

Мысль о том, что «познавательную силу» можно назвать «умом», только когда она имеет в некотором смысле творческий характер, возникла еще до Декарта. Одним из источников, который, надо полагать, был хорошо ему знаком, является книга Хуана Уарте* «Исследование способностей к наукам» (1575), которая неоднократно переводилась на другие языки и была широко известна (цитаты я привожу по английскому переводу Беллами [Huarte 1698]). В истолковании Уарте корень испанского слова ingenio означает «порождать», «генерировать»; Уарте связывает его с лат. gigno «рождаю», genero «порождаю», ingenero «создаю, порождаю» [Op. cit., 2].** Так, «в человеке имеются две порождающие способности, одна общая * Уарте Хуан (HuarteJ., ок. 1530 - ок. 1592) — испанский врач и философ. **Х. Уарте ошибочно производит исп. ingenio непосредственно от последнего глагола ingenero, «который обозначает порождение внутри себя цельной и истинной фигуры, представляющей в живом виде природу данного предмета, изучаемого наукой» [Уарте 1960, 38]. с неразумными животными и растениями, другая же, присущая также духовным субстанциям, Богу и ангелам» [Op. cit., 3]. «Разум [англ, wit, йен. шgenio] есть порождающая способность» [Op. cit., 3; Уарте 1960, 36]. Будучи отличной от «гения» (Genius) Бога, «разумная душа» и «духовные субстанции » человека не имеют «достаточной порождающей способности и силы, чтобы наделить [понятия] реальным бытием и субстанциальностью во внешнем мире»; «их плодородие способно только производить внутри памяти акциденцию», «фигуру и образ того, что мы желаем знать и понимать»; действительное же существование они могут обрести благодаря труду и искусству [Там же, 4-5].

Искусства и науки характеризуются как «своего рода образы и фигуры, порождаемые разумом [людей] в их памяти; эти фигуры дают живое изображение естественного состояния предмета, науку о котором желает изучить человек» [Op. cit., 6; Там же, 37; цит. с изм.]. Тот, кто познает некий предмет, должен «порождать внутри себя цельную и истинную фигуру», отражающую его принципы и структуру [Там же, 6]. Истинно деятельный ум «таков, что, исходя из одного только предмета и собственного понимания, без помощи чего-либо другого, он может породить тысячи понятий, никогда не виденных и не слышанных ранее» [Op. cit., 7; Там же, 38; цит. с изм.]. Приписываемый Аристотелю принцип эмпиризма — «нет ничего в разуме, чего прежде не было бы в чувствах» — применим только к «покорным умам», лишенным означенной способности. Хотя «совершенный ум» — это лишь идеальный случай, «однако родилось множество людей, приблизившихся к нему; они изобрели и говорили то, чего они никогда раньше не слышали ни от своих учителей и ни от кого-либо другого...» [Op. cit., 16; Там же, 43]. Есть еще и третий вид ума, «благодаря которому обладающие им люди, без всякого искусства и обучения, рассуждают о столь тонких и удивительных и в то же время истинных вещах, которых раньше никто не видел, не слышал и не описывал и даже не мог помыслить» [Там же, 43; цит. с изм.]; в таких умах есть «примесь сумасшествия» [Там же, 17]. Эти три типа разума опираются соответственно на память, разум и воображение.

В целом «все благородство и величие [человека], как говорит Цицерон, состоит в том, что он наделен умом и красноречием. „Как украшение человека есть ум, так свет и красота ума есть красноречие".

Одним этим человек отличается от неразумных животных и уподобляется Богу; для него это высшая степень величия, которой он может достичь в соответствии со своей природой» [Op. cit., 22; Там же, 46; цит. с изм.]. Самая опасная «неспособность ума», из-за которой люди «очень мало отличаются от неразумных животных», — это та неспособность, которая «очень напоминает неспособность евнухов... к деторождению»; она не позволяет рациональной способности этих людей постичь «первейшие принципы всех искусств, наличие которых предполагается в уме приступающего к обучению человека, прежде чем он начнет учиться; их существование может быть доказано только тем, что ум воспринимает их как уже известные вещи; если же подобные люди окажутся не в состоянии сформировать представление о них в своем уме, то мы имеем дело с полной неспособностью к наукам» [Там же, 49]. В таком случае «ни удары, ни наказания, ни крики, ни искусство учителя, ни строгая дисциплина, ни какие-либо примеры, ни время, ни опыт, ни другие средства пробуждения ума не смогут вразумить их и заставить чтолибо порождать» [Op. cit., 27-28; Там же, 49].

См. также [Gunderson 1964]; в этой работе содержится интересный анализ аргументации Декарта в связи с нынешними дискуссиями по поводу «искусственного интеллекта». Общее описание развития взглядов Декарта на возможности и пределы механистического объяснения и их критику см. в [Rosenfield 1941] и [Kirkinen 1961]. 10 Перевод отрывков из этого письма см. в [Тоггеу 1892, 281-284]. 11 То есть посредством обусловливания. Когда животных обучают «с помощью искусства», то они совершают свои действия в соответствии со страстями в том смысле, что их поведение связано с «возбуждением ожидания еды» либо с «движениями страха, надежды или радости», которые составляют первоначальное условие обучения. Поэтому Декарт делает вывод: поскольку при обычном пользовании речью «словесное поведение» независимо от легко выделяемых внешних стимулов или внутренних состояний, то, очевидным образом, оно не является результатом обучения индивида. Он не стал развивать далее эту мысль, поскольку, вероятно, полагал, что столь очевидный факт не заслуживает отдельного обсуждения. Следует отметить, что в современных спекуляциях бихевиористов по поводу обучения человека эти трюизмы отрицаются.

Данная тематика обсуждается в работах [Chomsky 1959; 1965, chap.I, §8; Katz 1966; Fodor 1965]. 12 [Torrey 1892, 284-287]. Полный перевод переписки Декарта с Мором в части, касающейся автоматизма животных, был выполнен Л. К. Розенфилд (Л. Коэн); см. [Descartes 1936]. 13 Далее Декарт поясняет, что он не отрицает наличия у животных жизнедеятельности, ощущений и даже чувств в той мере, в какой они зависят от телесных органов. 14 Имеется в виду его «Физическое рассуждение о речи » (1666). Цитаты приводятся по второму изданию [Cordemoy 1677]. Имеется английский перевод, опубликованный в 1668 г. Как отмечает Розенфилд, Кордемуа с такой полнотой развил аргументацию Декарта по поводу отсутствия подлинной речи у животных, что после него «этому вопросу уделяли совсем мало внимания, поэтому возникает впечатление, что более поздние авторы рассматривали сочинение Кордемуа как последнее слово на эту тему» [Rosenfield 1941, 40]. 15 Для Кордемуа (как и для Декарта) не возникает вопроса, есть ли душа у него самого; основываясь на самонаблюдении, он заявляет: «большинство движений моих органов всегда сопровожда лось во мне определенными мыслями» [Cordemoy 1677, 3]. 16 Ламетри. «Человек-машина» (1747). Критическое издание с примечаниями и сопутствующими материалами было опубликовано Э. Вартаняном в 1960 г. Цитаты приводятся по английскому переводу 1912 г. [La Mettrie 1912], однако страницы указываются по изданию 1960 г., в котором дается французский текст с английским переводом. 17 Отец Ж. А. Бужан. «Философские забавы по поводу языка животных» (1739) [Bougeant 1739]. 18 Сказанное не означает, что метод объяснения, предложенный Ламетри, в принципе не может быть верным. В данном случае меня интересует не адекватность объяснений Декарта и других философов, а их наблюдения над человеческим языком, которые побудили их предложить именно такие объяснения. 19 [Ryle 1949]. См. также [Fodor 1968]; в первой главе этой книги, озаглавленной «Возможна ли психология? », содержится критика взглядов Райла и других исследователей по поводу возможности психологического объяснения. 20 Эти свойства описываются в терминах «сил», «склонностей» и «предрасположений», иллюстрируемых лишь отдельными примерами. Вместе они составляют еще один «миф», такой же таинственный и неверно понятый, как и «мыслящая субстанция » Декарта. 21 [Bloomfield 1933,275]. Когда говорящий производит речевые формы, которых он ранее не слышал, «мы говорим, что он произносит их по аналогии со сходными формами, которые уже встречал» [цит. по: Блумфилд 2002, 303-304]. По мнению Блумфилда, между человеческим языком и системами коммуникации животных нет коренных различий; первый отличается от вторых лишь «огромным разнообразием звуков» [Там же, 41], в то время как их функции схожи. «Человек произносит множество различных звуков и использует это разнообразие: под влиянием стимулов определенного рода он производит определенные голосовые движения, а его товарищи, слыша те же самые звуки, соответствующим образом на них реагируют» [Op. cit., 27; Там же, 41-42]. Он считает, что «язык — дело воспитания и навыка» [Op. cit., 34; Там же, 49]; произведя тщательные статистические подсчеты, «мы, несомненно, смогли бы определить заранее, сколько раз данное высказывание... будет сказано за определенное количество дней» [Op. cit., 37; Там же, 52] (этот вывод, разумеется, верен, ибо для почти всех нормальных высказываний предсказанное число будет равно нулю). 22 [Hockett 1958, § 36, 50]. Ср. следующее его замечание:

«Утверждают, что всякий раз, когда человек говорит, он или подражает, или прибегает к аналогии ». Хоккет согласен с этим мнением и полагает, что «когда мы слышим довольно длинное и сложное высказывание, мы можем быть достаточно уверены, что в действие вступила анало гия» [Op. cit., 425]. От других современных лингвистов Хоккет отличается тем, что хотя бы замечает существование проблемы.

При анализе инноваций Хоккет, по-видимому, исходит из того, что новые выражения могут быть поняты только в соотнесении с контекстом [Op. cit., 303]. В действительности для современного языкознания типично невнимание к языковым механизмам, определяющим значение несложных, но достаточно новых предложений, произносимых в ситуациях обыденного общения. 94 т-> « *" В современных дискуссиях по поводу различии между человеческим языком и системами коммуникации животных иногда случайно воспроизводятся некоторые положения, выдвинутые картезианцами. См., например, [Carmichael 1964]. 24 И. Г. Гердер. «Трактат о происхождении языка» (1772). Частично перепечатан в [Heintel 1960].

При цитировании указываются страницы этого издания. 25 То же самое верно относительно развития языка у индивида. В рассматриваемый нами период исследование «происхождения языка» по сути дела равнялось выяснению «сущности языка», и развитие языка индивида и языка нации часто считались параллельными в отношении их общих особенностей процессами. Ср. с тем, что пишет А. В. Шлегель в «Поэтике» (1801) об усвоении языка детьми:

«У них повторяется в ослабленном виде то же самое, что происходило при обретении языка че ловеческим родом в целом» [Schlegel 1963, 234]; в общем «для изучения языка требуется... та же способность, которая в еще большей степени проявляется при его изобретении» [Op. cit., 235]. X. Штейнталь под влиянием идей Гумбольдта пошел еще дальше: «Различия между первоначальным творением и творением, ежедневно повторяющимся... в отношении языка вовсе не существует » [Steinthal 1855, 116]. 26 Декарт не ограничивает язык чисто интеллектуальной функцией в узком смысле слова. См., например,

«Первоначала философии», принцип CXCVII:

«Так, прежде всего мы видим, что слова, воспринятые на слух либо только написанные, вызывают в нашей душе представления обо всех тех вещах, которые они обозначают, и затем различные страсти. Если... выводить [пером] те или иные знаки, они вызывают в душе читателя представления о битвах, бурях, фуриях и возбуждают у него страсти негодования и печали; если же иным, но почти сходным образом водить пером... то небольшая разница в движении вызовет совершенно обратные представления — о тишине, мире, удовольствии — и возбудит страсти любви и радости» [Decartes 1955, 294; цит. по: Декарт 1989, 413; ср.: Декарт 1950, 431]. 27 «Третий трактат: Диалог о счастье» (1741) [Harris 1801, I, 94]. 28 В ходе своих рассуждений Хэррис, по-видимому, выдвигает одно необоснованное предположение, типичное для современных вариантов этого учения: поскольку человеку присуще «бесконечное число направлений», он предстает как существо чрезвычайно пластичное, отсюда предположение, что врожденные факторы определяют его умственное развитие лишь в малой степени, если определяют вообще. Очевидным образом, это второе предположение не имеет никакого отношения к его замечанию по поводу свободы от контроля со стороны инстинкта и внутренних побуждений, а также по поводу безграничности потенциальных навыков и знаний. Сделав такое предположение, не связанное с другими положениями его учения, Хэррис, разумеется, полностью выходит за рамки картезианства.

В другом месте Хэррис высказывается по данному поводу так, что его слова можно истолковать в совсем ином смысле. Рассматривая взаимоотношения между творческим гением и правилами («Филологические разыскания» (1780) [Harris 1801, II]), он отвергает мнение, будто «гении, хотя и предшествовали системам, также предшествовали и правилам [например, единство времени и места в теории драмы], потому что ПРАВИЛА изначально существовали в их собственном уме и были частью неизменной и вечной истины» [Op. cit., II, 409].

Гений и правила «столь взаимосвязаны, что именно ГЕНИЙ обнаруживает правила [имплицитно присутствующие в его уме], а ПРАВИЛА управляют гением». 29 Какой-либо акт нельзя назвать «творческим» лишь по причине его новизны и независимости от поддающихся точному определению внутренних побуждений или внешних стимулов. Поэтому термин «творческий аспект языкового употребления» без дальнейшего уточнения не совсем подходит для обозначения того свойства обыденного языка, на которое обратили внимание Декарт и Кордемуа.

В связи с этим интересно отметить, что Галилей, говоря об изобретении способа передачи «самых сокровенных мыслей любому другому человеку... не с большей трудностью, чем при расстановке в различном порядке двадцати четырех значков на бумаге»*, назвал его величайшим из всех человеческих изобретений; его можно сравнить с творениями Микеланджело, Рафаэля или Тициана [Galileo 1953,116-117]. Благодарю Э. X. Гомбрича за то, что он обратил мое внимание на эту мысль Галилея.

Сравним сказанное с тем, что говорится по данному поводу в «Общей и рациональной грамматике»: «Благодаря этому чудесному изобретению человеческого разума мы можем из 25 или 30 звуков составить бесконечное множество слов, которые, не имея сами по себе ничего общего с тем, что происходит в нашем рассудке, позволяют открыть эту тайну другим. И не проникая в наше сознание, дух других людей благодаря способности к слову может постичь все наши помыслы и все разнообразные движения нашей души» [Lancelot, * Цит. в пер. с англ. Галилей имеет в виду изобретение письма. См. [Галилей 1964, 203]. Arnauld 1660, 27; цит. по: Арно, Лансло 1990, 89-90; ср.: Арно, Лансло 1991, 29]. 30 См. прим. 25. [цит. по: Schlegel 1963, 233-234]. 31 «Письма о поэзии, просодии и языке» (1795). [цит. по: Schlegel 1962, 152]. 32 «Естественные средства искусства — это действия, посредством которых человек проявляет вовне свое внутреннее бытие» [Schlegel 1963, 230] (единственные средства такого рода — это «слова, тоны и жесты»); поэтому для Шлегеля естествен вывод о том, что сам язык есть наипервейшая форма искусства, более того, «с самого своего возникновения » он является «первичным материалом поэзии » [Op. cit., 232]. 33 Для Шлегеля «искусство» — это «безграничная мысль» и как таковое оно не поддается определению: «его цель, то есть направление его устремлений, возможно наметить в общих чертах, однако то, что оно с течением времени должно и может осуществить, этого разум не способен вместить ни в одно понятие, поскольку оно бесконечно» [Schlegel 1963, 225]. И далее Шлегель продолжает:

«В поэзии это наблюдается в еще большей степени» ибо остальные искусства, в соответствии со своими ограниченными средствами и приемами изображения, обладают определенной сферой, которую можно в той или иной степени очертить. Однако поэзия использует то же средство, с помощью которого человеческий дух вообще осознает себя и полу чает возможность произвольным образом соединять и выражать свои представления; это средство — язык. Поэтому поэзия не привязана к имеющимся в наличии предметам, а сама творит свои собственные; она — самое всеобъемлющее из всех искусств и одновременно она есть универсальный дух, присутствующий во всех них. То в творениях других видов искусств, что возвышает нас над повседневной реальностью и уносит в мир фантазии, мы называем их поэтичностью; поэтому понимаемая в таком смысле поэзия означает художественный вымысел вообще, тот чудесный акт, посредством которого она обогащает природу; как говорит о том само ее имя*, поэзия — это истинное творчество и созидание.

Каждому внешнему материальному изображению в душе художника предшествует внутреннее, при этом язык всегда выступает как посредник сознания, следовательно, можно сказать, что он постоянно выходит из лона поэзии. Язык вовсе не продукт природы, а отпечаток человеческого духа, который запечатлевает в нем возникновение и взаимосвязи своих представлений и весь механизм собственных действий. Таким образом, в поэзии уже созданное воссоздается вновь, и пластичность ее орудия столь же безгранична, что и способность духа к обращению на самого себя посредством все более высокой, более потенцированной рефлексии». 34 Об особенностях, источниках и общей эволюции развития эстетических воззрений романтиков * Ср. греч. TTOieiv 'творить'. H.XoAtcKuu. Картезианская лингвистика см. [Abrams 1953]. Некоторые проблемы философии языка романтиков рассматриваются в первом томе «Философии символических форм» Э. Кассирера (1923); см. англ, пер.: [Cassierer 1953]. См. также [Fiesel 1927]. 35 В частности, в сочинении «О различии строения человеческих языков», опубликованном уже после его смерти, в 1836 г. Факсимильное издание вышло в свет в 1960 г. [Humboldt 1960]. Ссылки даются на это издание. Неполный перевод на английский язык можно найти в книге [Cowan 1963]. В настоящее время Дж. Виртель подготавливает полный перевод с комментариями. Предпосылки языковых теорий Гумбольдта рассматриваются в неопубликованной докторской диссертации, защищенной в Иллинойском университете [Brown 1964]. Блумфилд назвал трактат Гумбольдта «первой значительной книгой по общему языкознанию » [Bloomfield 1933, 18; цит. по: Блумфилд 2002, 32]. Если этот трактат рассматривать на фоне анализируемых нами идей, то его можно считать скорее конечным этапом развития картезианской лингвистики, чем началом новой эры языковедческой мысли. См. [Chomsky 1964], где рассматриваются некоторые проблемы общелингвистической теории Гумбольдта, ее связь с исследованиями, проводившимися в XX в., и новое обращение к ней в современных трудах по языкознанию и теории познания. 36 Перевод греческих слов на немецкий язык принадлежит

Гумбольдту. Эти понятия его теории не со всем для меня ясны, и я сосредоточу здесь свое внимание на одном только их аспекте. Если исходить только из самого текста, то отнюдь не очевидна возможность одного-единственного последовательного и недвусмысленного толкования этих понятий. Несмотря на такую мою оценку, можно с уверенностью утверждать, что то, о чем я буду говорить далее, имеет отношение по крайней мере к одному из главных направлений гумбольдтовской мысли. Я благодарю Дж. Виртела за многочисленные замечания и советы по поводу истолкования текста Гумбольдта. 37 Когда Гумбольдт называет слово языка «членораздельным », то он соотносит его с системой глубинных элементов, из которых оно построено; эти элементы могут быть использованы для образования бесчисленного множества иных слов в соответствии с определенными интуитивными знаниями и правилами. Именно в этом смысле слово является «членораздельным объектом», который постигается в восприятии благодаря действию «человеческого дара речи» (menschliche Sprachkraft), а не в результате некоего процесса, аналогичного простой «животной способности восприятия» (das thierische Empfindungsvermogen) [цит. по: Гумбольдт 2000, 78]:

«В силу членораздельности слово не просто вызывает в слушателе соответствующее значение [то есть значение воспринимаемого слова]... но непосредственно предстает перед слушателем в своей форме как часть бесконечного целого, языка. В самом деле, членораздельность позволяет, следуя определяющим интуициям и правилам, формировать из элементов отдельных слов, по сути дела, неограниченное число других слов, устанавливая тем самым между всеми этими производными словами определенное родство, отвечающее родству понятий» [Humboldt 1960, 71; Там же, 78].

Далее он поясняет свою мысль и уточняет, что разумом можно постичь одни только процессы порождения и что «в языке следует видеть не какой-то материал, который можно обозреть в его совокупности или передать часть за частью, а вечно порождающий себя организм, в котором законы порождения определенны, но объем и в известной мере также способ порождения остаются совершенно произвольными» [Там же, 78].

Ср. определение «членораздельности», данное А. В. Шлегелем:

«Артикулирование (т. е. членение речи) заключается в произвольных и намеренных движениях органов, и тем самым оно соответствует подобным же действиям духа» [Schlegel 1963, 239].

Шлегель подчеркивает, что членораздельный язык отличен от криков животных или от выражений чувств: его нельзя считать рядом «грубых ими таций», ибо в его основе лежит иной принцип.

См. также прим. 29. 38 Ср.: «Постоянное и единообразное в этой деятельности духа, возвышающей членораздельный звук до выражения мысли, взятое во всей совокупности своих связей и систематичности, и составляет форму языка» [Humboldt 1960, 58; Гумбольдт 2000].

Представляется, что гумбольдтовская «форма языка », если воспользоваться современной терминологией, по сути дела, есть не что иное, как «генеративная грамматика» языка в ее наиболее широком понимании. См. прим. 2 и с. 83. 39 В пример можно привести lingua franca Средиземноморья, сюда же относятся системы коммуникации животных, а также «языковые игры» вроде тех, о которых Бужан, Блумфилд, Витгенштейн и многие другие говорили как о типичных и образцовых формах языка, как о его «изначальных формах». 40 Выделяя конкретные состояния языка в качестве предмета описания, обладающего «психической реальностью », мы отходим от Гумбольдта, который по поводу соотношения синхронного и диахронного описания выражался чрезвычайно неясно. 41 Хэррис, пожалуй, ближе всего подходит к гумбольдтовской концепции «формы», когда цитирует в «Гермесе» Аммония* по поводу соотношения между движением и танцем, древесиной и дверью * Аммоний Саккос (ок 175 - ок 242) — древнегреческий философ- неоплатоник, учитель Плотина H. XoAtcKuu. Картезианская лингвистика и между «способностью производить звуки голоса» (как материальной основой языка) и «способностью изъясняться посредством имен и глаголов» (как формой языка, которая проистекает из уникальных способностей человеческой души подобно тому, как материальная основа задается природой).

См. [Harris 1801,1, 393, п.].

Однако в другом сочинении Хэррис предлагает гораздо более содержательное понятие «формы».

В своих «Философских классификациях» (1775) он развивает понятие «формы» как «воодушевляющего принципа»: «воодушевляющая форма природного тела не есть ни его организация, ни его облик, ни какая-либо иная из этих низших форм, которые образуют систему его видимых качеств; это такая сила, которая, не будучи ни такой организацией, ни таким обликом, ни такими видимыми качествами, тем не менее способна создавать, сохранять и использовать их» [Op. cit., II, 59]. 42 «Лекции о драматическом искусств и литературе » (1808) в английском переводе Джона Блэка [Schlegel 1892, 340]. 43 «Лекции и заметки 1818 г.» [Coleridge 1893, 229].

Некоторые из размышлений Колриджа о природе человеческого разума, в частности когда он подчеркивает разнообразие творческого потенциала, используемого в пределах конечного числа правил, предвосхищают высказывания Гумбольдта о языке.

В той же лекции он отрицает, что гений следует противопоставлять правилам (здесь он снова парафразирует Шлегеля; ср. также прим. 28) и доказы вает, что «никакое произведение истинного гения не осмеливается желать собственной [органической] формы». «Поскольку оно не должно этого делать, то гений не может обойтись без законов, ибо именно это и составляет суть его гениальности — способность действовать творчески, соблюдая законы своего собственного порождения».

В другом месте он утверждает, что «разум не похож на эолову арфу или даже на органчик, приводимый в действие струей воды, независимо от того, сколько мелодий он может механически воспроизвести; если уж сравнивать его с предметами, то он скорее напоминает скрипку или другой инструмент с малым числом струн, но с широким диапазоном, на котором играет гениальный музыкант». (Цит. в [Wellek 1931, 82]; много дополнительных сведений по этому вопросу можно найти в [Abrams 1953]). 44 Следует заметить, что эта тема, по-видимому, не затрагивалась в явном виде в переписке Шлегеля с Гумбольдтом; см. [Leitzmann 1908]. В этой переписке можно найти множество высказываний по поводу «органической» и «механической» формы, но в другой связи, а именно в связи с соотношением между флексией и агглютинацией как типами языковых процессов; этот вопрос подробно обсуждается также в трактате Гумбольдта «О различии строения человеческих языков».

В рассматриваемый период вопрос о том, каким образом форма языка возникает в индивидуальных «творческих» актах и в свою очередь опре деляет их, обсуждается довольно часто. См., например, высказывание Колриджа: «Какую великолепную историю актов, совершаемых индивидуальными разумами и санкционированных коллективным разумом страны, представляет собой язык... хаос, который сдавливает себя тисками совместимости». Цит. по [Snyder 1929, 138]. 45 Возникновение и значимость этого понятия описаны в [Berthelot 1932], а также в [Magnus 1906]; вторая книга имеется в английском переводе [Magnus 1949]. Как хорошо известно, в рассматриваемый нами период понятие органической формы получило развитие в биологии, а также в философии и литературной критике. Например, шлегелевское понятие органической формы можно сравнить с понятием «формативного стремления» (Bildungstrieb), которое развивал в биологии И. Ф. Блуменбах*; это понятие жизненного, порождающего, формирующего принципа, который внутренне присущ организму, лежит в основе его онтогенеза и определяет его развитие от зародыша до взрослого организма (см. [Berthelot 1932,42]; автор полагает, что сходные формулировки Канта в его «Критике способности суждения» навеяны этим понятием). По мнению Вертело, в натурфилософии Шеллинга природа предстает «как качественная динамическая трансформация, обусловленная развертыванием внут * Блуменбах Иоганн Фридрих (Blumenbach J. F., 1752-1840) — немецкий естествоиспытатель, один из основателей современной антропологии. ренней, спонтанной и изначально неосознаваемой деятельности, в результате чего возникают новые формы, не сводимые к предшествующим» [Ор. cit., 40]. Для иллюстрации параллелей и взаимовлияний мы могли бы привести много других цитат.

Эта тематика обсуждается в ряде работ, например, в [Lovejoy 1936; Abrams 1952]. Дополнительные сведения и обширную библиографию можно найти в [Mendelsohn 1964]. 46 Цит. в [Magnus 1949, 59]. Лавджой [Lovejoy 1936] прослеживает истоки логического понятия «праобраза » (Urbild) в сочинении Ж. Б. Робине* «О природе » [Robinet 1761-1768]. Он цитирует определение, данное Робине понятию прототипа: «прототип — это принцип разума, который изменяется, лишь реализуясь в материи» [Lovejoy 1936, 279].

Робине разработал данное понятие применительно ко всей живой и даже неживой природе. 47 Название основного труда Гумбольдта не должно давать повода думать, будто он разделял мнение о том, что каждый язык — уникальный продукт истории и в принципе может обладать любой структурой, которую только возможно себе представить.

Подобный взгляд в той или иной форме высказывали многие лингвисты после Гумбольдта. В качестве примера можно привести мнения двух лингвистов, принадлежащих разным эпохам. Так, У. Д. Уитни * Робине Жан Батист Рене (Robinet J. В. R., 1735-1820) французский философ-материалист, близкий к философии XVII в. H. XojvtCKuu. Картезианская лингвистика в свое время подверг критическому анализу теоретические изыскания Гумбольдта в работе «Штейнталь и психологическая теория языка», опубликованной в 1872 г. в журнале «North American Review » и перепечатанной в [Whitney 1874]. В ней он делает следующий вывод: «одно только бесконечное разнообразие человеческой речи не позволяет утверждать, что для понимания способностей души необходимо объяснить природу речи» [Op. cit., 360].

Он также считает, что язык — исключительно «продукт истории», не что иное, как «сумма слов и фраз, посредством которых любой человек может выразить свою мысль» [Op. cit., 372]. В наше время М. Джус, подводя итоги того, что он назвал «боасовской » традицией американской лингвистики, выразил мнение, что «языки могут отличаться друг от друга бесконечным и непредсказуемым образом » [/005 1957, 96]. Напротив, Гумбольдт неоднократно высказывал мнение, что общие структурные особенности языков позволяют считать их отлитыми в одной и тон же форме. Как мне кажется, он последовательно придерживается той же позиции и в письме к А. В. Шлегелю (1822), когда пишет:

«Невозможно отрицать, что все языки выглядят весьма сходно в отношении грамматики, если только исследовать их не поверхностно, а во всей их глубинной сути» [Leitzmann 1908, 54]. Более того, совершенно очевидно, что только такой взгляд на языки совместим с платоновской по духу теорией

Гумбольдта овладения языком (см. ниже, с. 130).

См. также [Chomsky 1964], где рассматривается значимость критического анализа Уитни для истории лингвистики; его критика оказала большое влияние, но, по моему мнению, она была совершенно неверной и поверхностной. 48 На это указывает и X. Штейнталь [Steinthal 1867]. 49 [Rocker 1937]. Это суждение в значительной степени основано на более раннем очерке Гумбольдта

«Идеи к опыту, определяющему границы деятельности государства» (1792). Его частичный перевод дается в [Cowan 1963, 37-64].

Определение политической значимости учения Гумбольдта о «естественных правах» должно в значительной мере опираться на анализ формы изложения и соответствующего социального контекста; выяснение этих вопросов в данном случае наталкивается на многочисленные проблемы. Термины, в которых Гумбольдт излагает свое учение, заставляют обратиться для сравнения к «Экономическофилософским рукописям 1844 г.» К. Маркса (англ, пер. Т. Б. Боттомора см. в [Marx 1961]). В них речь идет об «отчуждении труда», которое заключается в том, что «труд является для рабочего чемто внешним, не принадлежащим к его сущности; в том, что он в своем труде не утверждает себя, а отрицает... изнуряет свою физическую природу и разрушает свои духовные силы» [Op. cit., 98; цит. по: Маркс 1974, 90]. Маркс также указывает на такие признаки «родового характера» человеческих существ, как «свободная сознательная деятельность» и «производственная жизнь» [Op. cit., 101; Там же, 93]. Этой жизни человека лишает отчужденный труд, который «отбрасывает часть рабочих назад к варварскому труду, а другую часть рабочих превращает в машину» [Op. cit, 97; Там же, 90]. Столь хорошо известно высказывание Маркса в «Критике готской программы» о более развитой форме общества, в котором «труд перестанет быть только средством для жизни, а станет сам первой потребностью жизни» [Marx 1875; цит. по: Маркс 1961, 20].

Высказывания Гумбольдта можно сравнить и с критикой Руссо социальных институтов современного ему общества в «Рассуждении о происхождении и основаниях неравенства между людьми » (1755); англ. пер. см. в [Rousseau 1964]. Цель Руссо «показать происхождение и развитие неравенства, установление политических обществ и то дурное применение, которое они нашли, насколько все это может быть выведено из природы человека, с помощью одного лишь светоча разума и независимо от священных догматов, дающих верховной власти санкцию божественного права» [Op. cit., 180; цит. по: Руссо 1969, 97]. Строго в соответствии с картезианской доктриной он следующим образом характеризует животное: «Во всяком животном я вижу лишь хитроумную машину, которую природа наделила чувствами, чтобы она могла сама себя заводить и ограждать себя, до некоторой степени, от всего, что могло бы ее уничтожить или привести в расстройство». «У всякого животного есть свои представления, потому что у него есть чувства; оно даже до некоторой степени комбинирует свои представления, и человек отличается в этом отношении от животного лишь как большее от меньшего » [Там же, 54] (ср. прим. 13). В абсолютном смысле человек отличается от животного тем, что он «свободно действующее лицо» и ему присуще «осознание этой свободы» (другое специфическое отличие человека, по-видимому, можно объяснить все той же его свободой; речь идет о «способности к самосовершенствованию», которой наделен как каждый индивид, так и вид в целом). Хотя многое в природе человека можно объяснить свойствами «человеческой машины», тем не менее человеческое поведение уникально и выходит за рамки чисто физического объяснения. «Ибо физика некоторым образом объясняет нам механизм чувств и образование понятий, но в способности желать, или точнее — выбирать и в ощущении этой способности можно видеть лишь акты чисто духовные, которые ни в коей мере нельзя объяснить, исходя из законов механики» [Op. cit., 113 f.; Там же, 54].

Исходя из этой по существу картезианской картины человеческой природы, Руссо развивает свою теорию современного общества и дает ему оценку. Поскольку свобода — «благороднейшая из способностей человека», то «не унижает ли он свое естество, не низводит ли он себя до уровня животных — рабов инстинкта — и не оскорбляет ли он своего создателя, если отказывается безоговорочно от этого драгоценнейшего из всех его даров», дабы «угодить свирепому или безумному господину » [Op. cit., 167; Там же, 88]. Национальное государство, современная организация общества и но сящее условный характер право, вместе взятые, оказываются своего рода заговором, который имущие и наделенные властью люди организуют для сохранения и возведения в институт своей власти и собственности; общество и законы «наложили новые путы на слабого и придали новые силы богатому, безвозвратно уничтожили естественную свободу, навсегда установили закон собственности и неравенства, превратили ловкую узурпацию в незыблемое право и ради выгоды нескольких честолюбцев обрекли с тех пор весь человеческий род на труд, рабство и нищету» [Там же, 84].

Наконец, вместе с установлением национального государства «самые почтенные мужи научились считать одной из своих обязанностей — уничтожать себе подобных; в конце концов, люди стали убивать друг друга тысячами, сами не ведая из-за чего» [Op. cit., 160-161; Там же, 85]. Поскольку общество возводит в институт право собственности, судебную власть и произвол власти, оно нарушает естественный закон [Op. cit., 168 f.].

Противно естественному праву и законам природы, если «горстка людей утопает в излишествах, тогда как голодная масса лишена необходимого» [Op. cit., 181; Там же, 98; цит. с небольш. изм.] или если «каждый видит свою выгоду в несчастии другого » [Op. cit., 194; Там же, 100], а «юрисконсульты... с важностью провозгласили, что дитя рабыни рождается рабом, постановили, иными словами, что человек не рождается человеком» [Op. cit., 168; Там же, 89-90]. Человек превратился всего лишь в «общительного человека», живущего «вне само го себя»; он существует «только во мнении других », из чьих суждений он единственно и «получает ощущение собственного своего существования » [Op. cit., 179; Там же, 97]. Истинную человечность он может вернуть себе, лишь уничтожив различия между богатыми и бедными, сильными и слабыми, хозяевами и рабами путем совершения «новых переворотов», пока они «не уничтожат Власть совершенно или же не приблизят ее к законному становлению» [Op. cit., 172; Там же, 92]. «Восстание, которое приводит к убийству или к свержению с престола какого-нибудь султана, это акт столь же закономерный, как и те акты, посредством которых он только что распоряжался жизнью и имуществом своих подданных» [Op. cit., ill; Там же, 96]. 51 Данное понятие, по-видимому, возникло в связи с контроверзой по поводу возможного использования родного языка в тех функциях, в которых до этого использовалась латынь. См. [Brunot 1924, 1104 f.; Sahlin 1928, 88-89], где даются ссылки на труды более раннего времени, Так, в одной книге, опубликованной в 1669 г., стремление обосновать естественность французского языка заходит столь далеко, что автор заявляет: «римляне думали по-французски, прежде чем говорить по-латыни». Дидро был столь убежден в «естественности» французского языка, что считал его более пригодным для науки, чем для литературы; другие же европейские языки, придерживающиеся «неестественного » порядка слов, якобы более пригодны для литературных целей [Diderot 1751]. У англичан был несколько иной взгляд на вещи. Например, Бентам* считал, что «из всех известных языков английский... это тот язык, в котором в высшей степени присутствуют во всей своей совокупности наиболее важные свойства, желательные в любом языке» [Bentham 1962, 342]. Уарте, писавший свои труды в конце XVI в., считал само собой разумеющимся «соответствие которое существует между латинским языком и разумной душой»: «латинские слова и способ их произношения обладают столь разумным характером, они звучат столь гармонично, что когда разумная душа объединяется с темпераментом, необходимым для изобретения особенно изящного языка, она тотчас же наталкивается на него [латинский язык]» [Huarte 1698,122; цит. по: Уарте 1960, 107 с небольш. изм.].

Начиная с XVII в. живо обсуждалась возможность изобретения «философского языка», который отражал бы «истинную философию» (la vraie philosophie) и принципы мышления лучше, чем любой реальный человеческий язык. Интерес к этой проблеме, очевидным образом, объясняет и интерес Лейбница к сравнительной грамматике, которая может помочь обнаружить «выдающиеся качества языка». Обсуждение этой проблемы см. в [Couturat, Lean 1903; Mclntosh 1956; Cassirer 1953]. 52 Б. Лами, «Об искусстве речи» (1676). Существуют, однако, соображения стиля, по которым во многих * Бентам Иеремия (Bentham J., 1748-1832) — английский философ и юрист, основоположник философии утилитаризма. языках «естественный порядок» может быть заменен на обратный, но такого не бывает во французском языке. В нем, по мнению Лами, не имеют хождения подобные «фигуры грамматики», поскольку французский язык «любит чистоту и наивность; вот почему он старается выразить вещи в наиболее естественном и наиболее простом порядке» \Lamy 1676, 23]. См. также с. 63-64. 53 Тем не менее допущение существования «естественного порядка» имеет то преимущество, что оно не расходится с фактами столь очевидным образом, как вера в то, что язык можно описать в терминах «навыков» или «предрасположений к ответу» или что синтаксическая структура языка представляет собой нечто вроде списка моделей.

Поэтому не исключено, что понятие «естественного порядка» может получить дальнейшее развитие и уточнение в качестве гипотезы, позволяющей в какой-то мере объяснить особенности языковой структуры. 54 Лейбниц, «Новые опыты о человеческом разумении », книга III, глава VII; цит. по англ, пер.: [Leibniz 1949]. Далее он высказывает мнение, что «путем тщательного анализа значения слов мы лучше всего могли бы понять деятельность разума » [Op. cit., 1949, 368; цит. по: Лейбниц 1983, 338]. О взглядах Лейбница на язык см. также [Aarslef 1964]. 55 Ф. Шлегель, «История древней и новой литературы » (1812); цит. в [Fiesel 1927, 8]. См. также работу

А. В. Шлегеля «Общие соображения об этимологии »: «Часто утверждают, что грамматика — это логика в действии; более того, это глубинный анализ, тончайшая метафизика мысли» [Schlegel 1846,133]. 56 Иногда эта поддержка приходила с совсем неожиданной стороны. Например, в прошении Прудона, поданном в 1837 г. в Безансонскую академию для получения стипендии, говорится о его намерении развивать теорию общей грамматики; он надеялся «найти новые области для психологии, новые пути для философии; исследовать природу и механизм человеческого разума через одно из наиболее очевидных и наиболее легко наблюдаемых его свойств — через речь; исследовав происхождение языка и языковые способы выражения, определить источник и филиацию человеческих верований; одним словом, применить грамматику к метафизике и к морали и тем самым реализовать замысел, не дающий покоя глубоким умам...» [Proudhon 1875, 31].

Ср. также определение грамматики Дж. С. Милля: «Это начало анализа мыслительного процесса. Принципы и правила грамматики служат средством, при помощи которого формы языка приводятся в соответствие с универсальными формами мышления. Различия между разными частями речи, между падежами существительных, наклонениями и временами глаголов, функциями причастий являются различиями в мышлении, а не только в словах... Структура каждого предложения — это урок логики» [Mill 1867] (цит. Есперсеном в его «Философии грамматики » [Jespersen 1924, 47; цит. по: Есперсен 2002, 49] с ноткой неодобрения, характерного для современных лингвистов).

Положение о том, что язык (в своей глубинной структуре) есть отражение мышления, получило развитие, хотя и в значительно ином направлении, в трудах Фреге, Рассела и раннего Витгенштейна.

Этот факт хорошо известен, и я не буду на нем останавливаться. 57 Н. Бозе, «Общая грамматика, или Рациональное изложение необходимых элементов языка» (1767).

Цитаты здесь и далее приводятся по пересмотренному и исправленному изданию 1819 г. [Beauzee 1819]. 58 Разумеется, при этом остается открытым вопрос, как возможно творческое мышление; обсуждение этой темы в прошлом дало столь же незначительные результаты, что и современные рассуждения на эту тему, иными словами, суть дела осталась полной тайной. Так, Кордемуа объяснял «новые мысли, приходящие нам в голову, когда мы не в состоянии обнаружить их причину в нас самих или отнести их на счет человеческого общения», не чем иным, как «вдохновением», т. е. общением с бестелесными духами [Cordemoy 1677, 185-186]. Многие из его современников согласились бы с тем, что в той или иной мере «человек обнаруживает некоторую аналогию с атрибутами Бога в своих умственных способностях» (трактат «Об истине» Херберта Черберийского, 1624; цит. здесь и далее приводятся по англ. пер. М. X. Kappe [Herbert of Cherbury 1937, 167]. Обращение к сверхъестественному следует рассматривать на фоне оживления неоплатонизма в эстетических теориях начиная с XVI в. и в течение всего периода романтизма, когда творческие способности человека истолковывались как аналог божественной «эманации». См. об этом [Love joy 1936; Abrams 1953]; там же приводятся ссылки на другие работы. 59 Вспомним, что для Ламетри душа не есть некая отдельная субстанция; «если все способности души настолько зависят от особой организации мозга и всего тела, что в сущности они представляют собой не что иное, как результат этой организации, то человека можно считать весьма просвещенной машиной»; «итак, душа — это лишенный содержания термин, за которым не кроется никакой идеи и которым здравый смысл может воспользоваться лишь для обозначения той части нашего организма, которая мыслит» [La Mettrie 1912, 128; цит. по: Ламетри 1983, 208-209]. Учитывая способность мозга к «воображению», он прямо допускает, что «природа [этой способности]... нам столь же неизвестна, как и способ ее проявления », а ее продукты представляют собой «удивительные и непостижимые следствия устройства мозга» [Op. cit., 107; Там же, 193, 194]. Авторы более позднего времени испытывали намного меньше сомнений по этому поводу и описывали мозг как тмечания орган, выделяющий мысль, подобно тому как печень выделяет желчь (Кабанис*) и т. п. 60 Характерным для картезианцев является предположение о том, что мыслительные процессы одинаковы у всех нормальных людей, поэтому языки могут различаться в способах выражения, но не в выражаемых мыслях. Так, Кордемуа, обсуждая проблему овладения языком [Cordemoy 1677, 40 f.] (см. ниже, с. 129), описывает процесс усвоения второго языка как всего лишь соотнесение новых языковых выражений с идеями, которые уже связаны с выражениями первого языка. Отсюда следует, что не может быть никаких принципиальных трудностей при переводе с одного языка на другой. Подобного рода заявление, несомненно, вызвало бы сильную отрицательную реакцию у романтиков, ведь для них язык не просто «зеркало разума», а неотъемлемая часть мыслительных процессов и отражение культурной самобытности (ср. у Гердера: «Философское сравнение языков было бы самым превосходным опытом истории и многогранной характеристики человеческого рассудка и души, ибо в каждом языке отпечатлелся рассудок и характер народа». («Идеи к философии истории человечества» (1784-1785); [цит. по: Herder 1960,176; цит. по: Гердер 1977,239]). 61 Мы вскоре вернемся к некоторым конкретным положениям

«Грамматики». * Кабанис Пьер Жан Жорж (Cabanis P. G.J., 1757-1808) французский врач и философ, один из основателей учения об «идеологии ». H. XoAtcKMU. Картезианская лингвистика 62 Страницы указаны по изданию [Harris 1801, I]. (Ср. прим. 27). 63 Из этого следует, что вопросительное и утвердительное предложение (в форме которого дается ответ) тесно связаны между собой. «В самом деле, это родство столь тесное, что только в этих двух наклонениях глагол имеет одну и ту же форму; они различаются лишь добавлением или отсутствием той или иной мелкой частицы или каким-нибудь небольшим изменением в порядке слов, а иногда только изменением тона или ударения» [Harris 1801, I, 299]. Так, в случае «простого вопросительного предложения» (т. е. в случае обычного вопроса, требующего ответа «да» или «нет») ответ, если исключить возможность эллипсиса, формулируется почти теми же словами, что и вопрос, однако «на неопределенные вопросительные предложения можно ответить бесконечным числом утвердительных и отрицательных предложений. Например: Чьи это стихи? Мы можем ответить утвердительно:

Это стихи Вергилия, Это стихи Горация, Это стихи Овидия и т. д. или отрицательно: Это стихи не Вергилия, Это стихи не Горация, Это стихи не Овидия и так до бесконечности тем или иным способом» [Op. cit., 300, прим.]. 64 Теория языка Пор-Рояля с ее различением глубинной и поверхностной структуры имеет не только картезианские корни; в схоластических грамматиках и грамматиках периода Возрождения также можно найти сходные построения. В частности, мы имеем в виду теорию эллипсиса и «идеаль ных типов», достигшую наиболее полного развития в «Минерве» Санкциуса (1587). См. об этом в [Sahlin 1928, chap. 1; p. 89 f.]. 65 Об этой трансформации ничего не говорится, но она имплицитно содержится в приведенных примерах. 66 А. Арно. «Логика, или искусство мыслить» (1662).

Ссылки на страницы даются по англ, пер.: [Arnauld 1964]. О недавней дискуссии по поводу современной оценки лингвистической значимости этого труда см. [Brekle 1964]. 67 Понятие «идеи» занимает центральное место в картезианской лингвистике, но представляет известные трудности. Картезианцы пользовались разными терминами (например, idee «идея», notion «понятие »), причем явно без систематического разграничения их значений, а само понятие так и не было определено однозначным образом. В своих «Размышлениях III» Декарт соотносит термин «идея» с термином «образ» и заявляет, что «некоторые из моих мыслей являются, так сказать, образами вещей, и только их уместно обозначать словом „идея" [лат. idea]» [Descartes 1955, I, 59] (разумеется, эти «образы» могут возникать в воображении или в процессе размышления, а не проистекать из чувственных данных). Отвечая на «Возражения » Гоббса по поводу приведенного пассажа, Декарт уточняет свою мысль (похоже, что он изменяет свою формулировку на ходу): «под словом „идея" я понимаю все, что непосредственно воспринима ется разумом; вследствие этого, когда я чего-то желаю или боюсь, поскольку я одновременно осознаю это желание и опасение, я отношу их к числу своих идей» [Op. cit., II, 67-68]. Использование слова «идея» во втором смысле как обозначение предмета мысли, по-видимому, является наиболее обычным у Декарта. Так, в «Рассуждении о методе» он говорит о неких законах, «которые Бог... установил в природе и понятия [франц. notions]* о которых... вложил в наши души» [Op. cit., I, 106; цит. по: Декарт 1989, 274]. Подобным же образом, в «Первоначалах философии» не проводится существенного различия между «идеями [лат. ideas] чисел и фигур» и другими «общими понятиями [лат. notiones communes] ума»; примером последних является «понятие о том, что если к равным величинам прибавить равные, образовавшиеся таким образом величины будут также равны между собой » (часть I, принцип XIII) [Op. cit., 224; цит. по: Декарт 1989, 319; ср.: Декарт 1950, 431]. Последнее значение термина «идея», когда он обозначает нечто, могущее быть «помысленным» (а не просто «воображаемым»), перекочевало и в «Логику» Пор-Рояля. В таком смысле идеями оказываются разного рода понятия и даже целые предложения.

Подобное использование термина «идея» было широко распространено. Лами, не претендуя на оригинальность, определяет идеи как «объекты нашего восприятия» и заявляет, что «кроме этих идей, возбуждаемых тем, что воздействует на наше тело, * В англ. пер. использовано слово ideas. в глубине нашего естества обнаруживаются и другие идеи, которые не проникают в наш разум через органы чувств; таковы идеи, являющие нам первейшие истины, например, следующие: необходимо возвращать каждому то, что ему принадлежит; вещь не может существовать и не существовать одновременно и т.п.» [Lamy 1676, 7]. То, как анализируются в «Грамматике» и «Логике» Пор-Рояля простые и сложные предложения, свидетельствует именно о таком понимании «идеи»: предложения описываются как результат комбинации идей, а сложные идеи описываются так, будто в их основе лежат некие составляющие — глубинные предложения.

В этом смысле «идея» — это теоретический термин, используемый в теории мыслительных процессов; содержание (т. е. интенсионал, или значение) идеи является фундаментальным понятием в аспекте семантической интерпретации, а если глубинную структуру языка рассматривать как прямое отражение мыслительных процессов, то его следует считать фундаментальным понятием и в аспекте анализа мышления.

Подробнее об этом см. в [Veitsch 1880, 276-285, note II]. 68 Во французском оригинале приведенное предложение имеет следующий вид: La doctrine qui met le souverain bien dans la volupte du corps, laquelle a ete enseignee par Epicure, est indigne d'un philosophe.

В переводе Диккофа и Джеймса, которому я следую во всех иных случаях, оно выглядит так: The doctrine which identifies the sovereign good with the sensual pleasure of the body and which was taught by Epicurus is unworthy of a philosopher. Однако в этом переводе экспликативное относительное придаточное which was taught by Epicurus естественным образом воспринимается как детерминативное придаточное, присоединенное союзом к первому детерминативному придаточному which identifies..., так что суть французского примера оказывается утраченной. 69 Отметим попутно, что конструкции поверхностной структуры «прилагательное 4- существительное» могут быть выведены, посредством грамматических трансформаций того типа, которые предлагаются в «Грамматике» Пор-Рояля, из обоих типов относительных придаточных. Это следует из приводимых в «Грамматике» примеров; еще более яркими являются такие двусмысленные примеры, как приведенное

Есперсеном предложение The industrious Japanese will conquer in the long run Трудолюбивые японцы в конце концов победят' [Jespersen 1924, 112; цит. по: Есперсен 2002, 127]. 70 Заметьте, что в подобных случаях нельзя утверждать, будто каждый из элементарных абстрактных элементов, составляющих глубинную структуру, сам лежит в основе возможного предложения; например, je vous dis 'я вам говорю' само по себе не является предложением. В современных терминах это утверждение звучит так: неверно, будто каждый элемент, порождаемый глубинными базовыми правилами (правилами фразовой структуры), лежит в основе возможного ядерного предложения. Подобным же образом во всех ис следованиях по трансформационной порождающей грамматике последних десяти и более лет считается само собой разумеющимся, что в соответствии с правилами фразовой структуры могут вводиться «пустые символы», которые получают некое представление в виде морфемных цепочек только после применения тех или иных правил вложения (как, например, в английских конструкциях «глагол + дополнение»); элементарные цепочки, в которых появляются пустые символы, не лежат в основе ядерных предложений. Различные мысли, которые были высказаны по этому поводу в указанный период, подытоживаются и обсуждаются в [Chomsky 1965, chap. III]. 71 Бозе анализирует эти структуры совсем иначе [Beauzee 1819]. Он считает, что они основаны на относительных придаточных, антецедент которых в результате трансформации опускается. Так, предложения франц. L'etat present des Juifs prouve que notre religion est divine 'Современное положение евреев доказывает, что наша религия от Бога' и нем. Ich glaube dass ich liebe, англ. I think (that) I love 'Я думаю, что люблю' являются производными, соответственно, от предложений L'etat present des Juifs prouve une verite qui est, notre religion est divine букв. 'Современное положение евреев доказывает истину, которая есть: наша религия от Бога' и Ich glaube ein Ding dass ist, ich liebe; I think a thing that is, I love букв. 'Я думаю одну вещь, которая есть: я люблю' [Op. cit., 405]. 72 Подробнее см. [Chomsky 1965]. Следует отметить, что теория трансформационной порождающей грамматики во многих отношениях оказалась близкой к точке зрения, имплицитно содержащейся в теории авторов «Грамматики» Пор-Рояля после того, как в течение ряда лет эта теория послужила объектом довольно интенсивных исследований, в результате которых были получены новые данные и сформулированы новые подходы. 73 Более ранние взгляды рассмотрены в [Sahlin 1928, 97 f.]. В последующем многие исследователи неоднократно высказывали мысль (независимо от того, действительно ли они в нее верили), что предложение можно рассматривать просто как последовательность слов или словесных категорий, не подлежащих дальнейшему структурированию. 74 Следует отметить, что эта функция глагола характеризуется как основная, но не единственная. «Он используется и для обозначения других движений нашей души, как то: желать, просить, приказывать и др.» [Lancelot, Arnauld 1660, 90; цит. по: Арно, Лансло 1990, 148; ср.: Арно, Лансло 1991, 65]. Эта тема вновь поднимается в главе XV, где кратко рассматриваются грамматические средства, с помощью которых в разных языках выражаются указанные ментальные состояния и процессы. См. выше, с. 87. г 75 Также в «Грамматике» говорится об ошибочности мнения грамматистов прошлого, согласно которому глаголы обязательно выражают действия, претерпевания или что-либо происходящее; в качестве контрпримеров приводятся такие глаголы, как ехistit 'возникает', quiescit 'покоится', friget 'остывает', alget 'зябнет', tepet 'является теплым', calet 'является горячим', albet 'белеет', viret 'зеленеет', claret 'сияет' [Lancelot, Arnauld 1660, 94; см.: Арно, Лансло 1990, 152; Арно, Лансло 1991, 66-67]. 76 Выше говорится о том, что «часто оказывается необходимым преобразовать такое предложение из активного залога в пассивный, чтобы представить аргументы в их наиболее естественной форме и в явном виде выразить то, что следует доказать» [Arnauld 1964, 117; ср.: Арно, Николъ 1991, 120]. 77 Вряд ли верно поступают те, кто считают эту идею «основным фундаментальным открытием» британской философии XX в. (см. [Flew 1952, 7], а также [Wittgenstein 1922, 4.0031], где эта мысль приписывается Расселу). Не столь новым, как это представляется в [Flew 1952, 8], является и предположение о том, что «грамматические сходства и расхождения с логической точки зрения могут вводить в заблуждение», Ср. ниже, с. 103-104.

Картезианская лингвистика исходит из общего предположения о том, что поверхностная организация предложения не всегда дает верное и полное представление об отношениях между его элементами, важных для определения его семантического содержания. Выше мы говорили о том, что была сформулирована в общем виде грамматическая теория, согласно которой реальные предложения выводятся из лежащих в их основе «глу бинных структур», где эти отношения получают свое грамматическое представление. Остается открытым и подлежащим дальнейшему всестороннему исследованию вопрос о том, в какой степени «логическая форма» действительно репрезентируется определяемой синтаксически глубинной структурой, если последний термин понимать в современном техническом смысле или в том близком смысле, в каком он понимался в картезианской лингвистике. Подробнее см. в [Katz 1966]. 78 Такой порядок слов обычно именуется «естественным порядком». См. выше, с. 64-65. 79 Многие из опубликованных и неопубликованных лингвистических трудов Дю Марсэ были изданы посмертно [Du Marsais 1769]. Ссылки даются на страницы этого издания. Ряд других исследователей также отмечали связь между свободой порядка слов и флексией, например Адам Смит [Smith 1761]. 80 Когда Л. Блумфилд (как и многие другие) критикует предшественников современной лингвистики за то, что они стирали структурные различия между языками, «пытаясь втиснуть описание этих языков в рамки латинской грамматики» [Bloomfield 1933,8; цит. по: Блумфилд 2002,22], он, по-видимому, имеет в виду описанный выше подход, несостоятельность которого он считает доказанной. Если это так, то следует отметить, что в своей книге он не приводит никаких доказательств того, что философская грамматика была каким-то образом привязана к латинской модели; нет в книге Блумфилда и указания на то, что современная гипотеза о единообразии глубинных грамматических отношений возникла именно в исследованиях нашего времени. В целом следует признать недостоверность данного Блумфилдом описания лингвистических теорий периода, предшествовавшего современному.

Его исторический обзор — это несколько случайных заметок, которые, по его мнению, призваны суммировать «уровень знаний о языке, достигнутый к XVIII в.». Эти замечания не всегда верны (например, поразительно его утверждение, что до XIX в. лингвисты «не изучали звуков речи и смешивали их с графическими знаками алфавита» [Там же, 22] или что авторы универсальных грамматик смотрели на латынь как на высшее воплощение «универсальных законов логики») [Там же, 20], а если они и верны, то не дают полного представления о том, что было сделано в предшествующий период.

Вопрос о том, как в указанный период анализировались звуки речи, заслуживает отдельного обсуждения; хотя я исключил эту тему из своего обзора, следует признать необоснованность такого решения. В большинстве рассматриваемых мною сочинений, как и во многих других трудах, обсуждаются вопросы фонетики, причем положение

Аристотеля «произносимые слова являются символами переживаемого в уме, а написанные слова являются символами произнесенных слов» (Aristoteles. De Interpretations)*, по-видимому, принималось * Цит. в пер. с англ.; ср. рус. пер. в: [Аристотель 1978, 93]. безоговорочно. В современных работах редко можно найти ссылки на фонетические исследования рассматриваемого периода. Так, М. Граммон следующим образом комментирует фонетические взгляды

Кордемуа [Cordemoy 1677]: «артикуляции некоторых фонем французского языка описаны с замечательной четкостью и точностью» \Grammont 1950, 13, п.]; затем он добавляет: «Эти описания Мольер воспроизвел дословно в „Мещанине во дворянстве", акт II, сцена 6 (1670)». 81 [Beauzee 1819, 340 f.]. Подобный же анализ провел и Бентам [Bentham 1962, 356]. 82 Различие между «основными идеями», выраженными языковой формой, и ассоциируемыми с этой формой «добавочными идеями» подробно рассматривается в «Логике» Пор-Рояля, в главах 14 и 15. Основная идея — это то, что утверждается в «словарном определении», цель которого — попытаться точно сформулировать «истину употребления слов» [цит. по: Арно, Николь 1991, 90]. Однако словарное определение не может «целиком отразить впечатление, которое определяемое слово производит на разум»; «часто бывает так, что слово, помимо основной идеи, рассматриваемой как собственное значение данного слова, возбуждает в нашем уме еще и несколько других идей, которые можно назвать добавочными (accessoires); и хотя они производят на нас впечатление, мы не обращаем на них особое внимание» [Arnauld 1964, 90; ср.: Там же, 91]. Например, основное значение предложения You lied 'Вы солгали' заключается в том, что вы знали истинность обратного тому, что сказали.

«Однако помимо своего основного значения эти слова в обычном употреблении влекут за собой идею презрения и обиды и внушают мысль, что человек, который их произносит, не боится нанести нам оскорбление, и это делает их обидными и оскорбительными» [Там же, 91]. Подобным же образом основное значение вергилиевого стиха Usque adeone mon miserum est, англ. То die, is that such a wretched thing? 'Неужто смерть — столь большое несчастье?' то же, что и значение предложения лат. Non est usque adeo mori miserum, англ. It is not so very wretched to die 'He всегда умереть столь большое несчастье', однако исходное предложение «не только передает ту мысль, что смерть не столь великое зло, как полагают, но и представляет идею человека, который противится смерти и без страха смотрит ей в лицо» [Op. cit., 91-92; Там же, 92-93, 372]. Добавочные идеи могут быть «постоянно связаны со словами» [Там же, 92], о чем свидетельствуют только что приведенные примеры, или же они связываются с ними лишь в конкретном высказывании, например, посредством жеста или тона голоса [Op. cit., 90]. Иначе говоря, ассоциация между идеей и словом может устанавливаться как в языке (langue), так и в речи (parole).

Данное различие весьма сходно с различием между когнитивным и эмотивным значением.

Также интересен для современного исследователя пример того, как некоторые грамматические процессы могут привести к изменениям в выражаемых добавочных идеях при сохранении в неизменности основного значения. Например, в «Логике» утверждается, что обвинить кого-либо в невежестве или лживости не то же самое, что назвать кого- либо невежественным или лживым, поскольку «прилагательные „невежественный" и „лживый", указывая на известный недостаток, несут в себе еще идею презрения, тогда как слова „невежество" и „ложь" обозначают вещь такой, какова она есть, без колкости, но и без всякого смягчения » [Op. cit., 91; Там же, 92]. 83 [Bu/fier 1709]; цит. в [Sahlin 1928,121-122], причем с типичным для современных языковедов пренебрежением, источник которого — мнение, будто подлинным объектом исследования может быть только поверхностная структура. См. [Katz, Postal 1964, §4.2.3, 4.2.4], где развиваются и аргументируются весьма сходные мысли. 84 «О грамматической конструкции» [Du Marsais 1769, 229]. 85 Латинский пример, однако, вызывает целый ряд вопросов. См. [Chomsky 1965, chap. 2, § 4.4.], где содержится ряд замечаний по поводу так называемого «свободного порядка слов» в контексте обсуждаемых проблем. 86 Из контекста не совсем ясно, относятся ли накладываемые на трансформации ограничения к языку (langue) или к речи (parole), касаются ли эти ограничения грамматики или ее использования; также неясно, имеет ли смысл сама постановка это го вопроса в рамках концепции, разрабатываемой Дю Марсэ.

Полезно сравнить наше описание толкований предложений, даваемых Дю Марсэ, с объяснениями, предложенными Кацем, Федором и Посталом в их недавних публикациях. См. [Katz, Postal 1964] и имеющиеся там ссылки на литературу. 87 Цитируемые мною примеры приводит и Салин в подтверждение смехотворности теории Дю Марсэ: «вряд ли стоит сравнивать ее с современной наукой с целью выявления и без того слишком очевидных ошибок» [Sahlin 1928, 84]. 88 [Reid 1785]. См. [Chomsky 1965,199-200], где дается ряд комментариев и приводятся цитаты. 89 Исключением является последний пример, приводимый в связи с анализом неопределенных артиклей.

Подобного рода попытки выйти за пределы поверхностной формы допускаются современной лингвистической теорией и послужили предметом многих методологических дискуссий, в частности в США в 1940-е гг. 90 См. [Postal 1964], где обсуждаются современные теории синтаксиса, допускающие это ограничение.

В действительности для многих современных методологических дискуссий характерно предположение, что лингвистическое исследование должно быть ограничено поверхностной структурой конкретных предложений, содержащихся в заданном корпусе; отражение этих взглядов мы находим у Салина, когда он критикует Дю Марсэ за «не допустимую для грамматиста погрешность» [Sahlin 1928, 36], которая заключается в использовании придуманных примеров, а не одних только высказываний, реально наблюдаемых в живой речи, как будто можно себе представить иную рациональную альтернативу.

Обсуждение проблемы анализа глубинной и поверхностной структур содержится в [Chomsky 1957; 1964; 1965; Lees 1960; Postal 1964 b; Katz, Postal 1964; Katz 1965] и во многих других публикациях. 91 В качестве примера можно привести заявление Арнуа, содержащееся во введении к его исследованию по «философской грамматике» [Harriots 1929, 18] (следует подчеркнуть, что это исследование необычно хотя бы в том отношении, что автор рассматривает подлинное учение грамматистов-философов, не приписывая им абсурдные взгляды, совершенно противоположные их действительным высказываниям). Он указывает, что представители этого направления считали, что они вносят вклад «в науку, которая уже произвела на свет фундаментальный труд [т.е. „Грамматику" Пор-Рояля], иначе говоря, они полагали, что обогащают уже имеющееся наследие и умножают число добытых ранее результатов. Их вера может вызвать усмешку у современных лингвистов, но они действительно в это верили».

Следует отметить, что пренебрежительное отношение современных лингвистов к традиционной теории языка проистекает не только из их стремления ограничиться поверхностной структурой, но нередко также из некритического принятия «бихевиористского» объяснения усвоения языка и его использования; это объяснение в основе своей является общим для нескольких дисциплин и представляется мне чистой мифологией. 92 [Du Marsais 1729; цит. в [Sahlin 1928, 29-30]. Истоки этих положений обсуждаются во «Введении» к указанной работе [Op. cit., ix]. Арно много раньше, чем Дю Марсэ, отметил, что «обычно в частных грамматиках не рассматривается то, что является общим для всех языков» (1669; [цит. по: Sainte-Beuve 1860, 538]). В «Грамматике» Пор-Рояля различие между общей и частной грамматикой в явном виде не выражено, но имплицитно оно проводится.

Вилкинс также различал «естественную» (т.е. «философскую», «рациональную» или «универсальную » грамматику, в которой описываются «основные принципы и правила, по необходимости относимые к философии письма и речи» и «установленную » (instituted), или «частную», грамматику, которая имеет дело с «особыми правилами данного языка» [Wilkins 1668, 297]. 93 См. «Предисловие» к [Beauzee 1819, v-vi]. 94 Цит. в [Sahlin 1928, 21]. Отметим, что Бозе и Д'Аламбер с разной степенью полноты рассматривали соотношение между конкретными фактами и общими принципами. Однако нельзя сказать, что их взгляды несовместимы. 95 См. [Sainte-Beuve 1860, 538 f.; Harnois 1929, 20]. 96 Разумеется, доля так называемого «прескриптивизма » имплицитно присутствует в его выборе в качестве объекта описания «культивируемого узуса» (т. е. узуса лучших авторов, но также и «узуса устной речи», характерного для придворных кругов). 97 Следует отметить, что сведение лингвистического исследования к описанию фактов без их объяснения не влечет за собой ограничения анализа одной лишь поверхностной структурой. Это добавочное ограничение вводится независимо от предыдущего. 98 Вожла ни в коем случае не был первым, кто настаивал на первенстве узуса. Веком ранее Мегре*, автор одной из самых ранних французских грамматик, выразил мнение, что «мы должны говорить, как мы говорим» и что невозможно «устанавливать те или иные законы, противоречащие сложившемуся французскому произношению» (цит. в [Livet 1859]). Интересно отметить, что реакция лингвистовкартезианцев на чистую описательность представляет собой повторение эволюции спекулятивной грамматики XIII в. как попытка дать рациональное объяснение вместо простой регистрации узуса. В спекулятивной грамматике также проводилось различение между универсальной и частной грамматикой; например, Роджер Бэкон** писал: * Мегре Луи (Maigret или Maygret, Meigret, Meygret L, нач. XVI в. — после 1560) — французский грамматист. ** Бэкон Роджер (Bacon R., ок. 1220-1292) — английский философ и естествоиспытатель. «что касается субстанции, то в этом отношении грамматика одна и та же во всех языках, хотя и варьирует в своих акциденциях» [Bacon 1902, 278] (цит. в [Kretzmann 1967]). 99 Эта цитата взята из статьи «Дательный падеж», опубликованной в «Энциклопедии»; [цит. по: Sahlin 1928, 26]. Салин приводит также цитату из более ранней его работы «Истинные принципы грамматики » (см. прим. 95): «Нет грамматики до языков. Нет такого языка, который был бы построен в соответствии с грамматикой; наблюдения грамматистов должны опираться на узус и ни в коей мере не являются законами, которые ему предшествуют » [Op. cit., 45]. Приведя эту цитату, Салин утверждает, что Дю Марсэ не придерживался этого принципа. Хотя в книге Дю Марсэ можно найти многое, за что его следует критиковать, тем не менее я не нахожу достаточного количества фактов, которые давали бы основание для такого обвинения. loo Это, разумеется, согласуется с картезианской методологией, в которой делается упор на необходимости наблюдений и экспериментов, проводимых с целью обоснования выбора между конкурирующими объяснениями. См. «Рассуждение о методе», часть VI. Совершенно очевидны и неоспоримы картезианские корни интереса к «общей грамматике» (которая показывает, что является достоянием всех людей) и к «рациональной грамматике» (которая должна объяснять факты, а не просто перечислять их). Сходным образом повторное открытие аристотелевского понятия рациональной науки в XIII в. привело к созданию спекулятивной грамматики. См. [Kretzmann 1967]. 101 Текст, о котором идет речь, принадлежит Арно и взят из его переписки, датируемой годом ранее выхода в свет «Грамматики» Пор-Рояля. [ср.: Sainte-Beuve 1860, 536 f.].

Между прочим, «Грамматика» не совсем справедлива по отношению к Вожла, ибо в ней молчаливо предполагается, что он не знал о существовании контрпримеров. В действительности же Вожла сам упоминает один из приводимых в «Грамматике» примеров (а именно вокатив, для которого он предлагает наличие опущенного, но подразумеваемого артикля). Мало того, Вожла пытается каким-то образом оправдать, разумеется, в довольно апологетическом тоне, свою формулировку этого правила. 102 По поводу объяснительных возможностей лингвистики см. [Chomsky 1957; 1962; 1964; Katz 1964].

Одной из наиболее ярких особенностей американского дескриптивизма в 1940-е гг. было требование, чтобы объяснения формулировались в терминах четко определяемых процедур анализа.

Основное достоинство дескриптивизма заключалось в требовании точности и в указании на необходимость обоснования дескриптивных утверждений в терминах, независимых от конкретного языка.

Однако требования, предъявляемые к аргументации (а именно требование, чтобы она была «процедурной » в том смысле, в каком понималась процедура в методологических дискуссиях 1940-х гг.), были столь высокими, что все предприятие в целом оказалось неосуществимым, а некоторые реакции на эти строгие требования (в частности, мнение о том, что любая четко определенная процедура анализа не хуже любой другой) значительно уменьшили его потенциальную значимость. 103 Тем не менее следует отметить, что при достаточно буквальном истолковании положений «Грамматики » Пор-Рояля окажется, что глубинные структуры вовсе не отождествляются с реальными предложениями.

Ср. выше, с. 83-85 и прим. 70. В этом отношении концепция «Грамматики» Пор-Рояля довольно близка к трансформационной порождающей грамматике в том виде, в каком она развивается в работах, указанных в прим 90; в ней также делается допущение, что структуры, к которым применяются трансформационные правила, являются абстрактными глубинными формами, а не реальными предложениями. Отметим попутно, что в теории трансформаций, разработанной ранее 3. Хэррисом вне рамок генеративной грамматики, трансформации действительно рассматриваются как связи между реальными предложениями; в этом отношении его теория по существу гораздо ближе к концепции Дю Марсэ и иных авторов (см. [Harris 1957] и многие другие его работы).

См. также [Chomsky 1964, 62, п.], где более подробно обсуждается этот вопрос. 104 Представления Гумбольдта были, однако, намного сложнее. Ср. выше, с. 49-64. 105 Следует отметить, что, будучи описанными в подобных терминах, языковые универсалии не обя зательно должны присутствовать в каждом языке.

Например, если определенный набор фонетических признаков объявляется универсальной фонетикой, это не значит, что каждый из этих признаков обязательно имеется в любом языке; скорее можно сказать, что в каждом языке производится свой особый выбор из этой системы признаков. Ср. у Бозе: «Обязательные элементы речи (langage)... в действительности присутствуют в каждом языке. Они совершенно необходимы, чтобы придать чувственный облик аналитическому и метафизическому изложению мысли. Однако я ни в коей мере не имею в виду индивидуальную необходимость, которая не предоставляет ни одному языку свободу отказаться от какого- либо из этих элементов; я лишь хочу подчеркнуть родовую необходимость, которая определяет границу выбора этих элементов» [Beauzee 1819, IX]. 106 Этот трактат был переведен М. X. Kappe на английский язык; см. [Herbert of Cherbury 1937]. 107 Теоретические построения этих философов хорошо известны, за исключением, может быть, английского платонизма XVII в. См. [Lovejoy 1908], где уделяется некоторое внимание английскому платонизму, в частности его интересу к «идеям и категориям, которые входят составной частью в любое представление предметов и делают возможным единство и взаимосвязность рационального опыта». Оценки Лавджоя в свою очередь в значительной мере опираются на работу [Lyons 1888]. См также [Passmore 1951; Gysi 1962]. Несколько соответствующих цитат из Декарта, Лейбница и других философов приведены в [Chomsky 1965, chap. I, §8]; в этой же работе уделено некоторое внимание значимости их воззрений в аспекте современных исследований.

См также [Chomsky 1962; Katz 1965], где рассматриваются преимущества рационалистического подхода к проблеме усвоения языка и неадекватность эмпиристских альтернатив. В этой же связи см. [Lenneberg 1964; 1967; Fodor, Katz 1964, §VI]. 108 Лейбниц. «Рассуждение о метафизике». Цит. приводятся по англ. пер. [Leibniz 1902]. Рассматривая теорию Платона, Лейбниц настаивает только на том, что ее следует «очистить от ложного учения о предсуществовании» [цит. по: Лейбниц 1982, 151]*. Также и Кедворт** принимает теорию припоминания, однако отбрасывает при этом учение

Платона о предсуществующих идеях в качестве объяснения описываемых им фактов: «И в этом заключается единственно верный и приемлемый смысл того давно известного утверждения, что знание есть припоминание; это не воспоминание о чемто, что душа действительно познала ранее в качестве предсуществующего; речь идет о схватывании вещей разумом посредством некоего собственного внутреннего предвосхищения; это нечто врожденное и хорошо знакомое разуму или нечто, активно творимое из глубин самого себя» [Cudworth 1838, * Имеется в виду учение Платона о припоминании. ** Кедворт Ралф (Cudworth R., 1617-1688) — англ, философ ведущий представитель кембриджской школы платоников, сторонник теории врожденных идей. E I II, 424]. Здесь и далее ссылки даются на указанное издание, которое является первой публикацией в Америке трудов Кедворта.

Мнение Лейбница о том, что «дух наш всегда выражает все свои будущие мысли и уже мыслит смутно, о чем он когда-либо будет думать отчетливо » [Leibniz 1902, § 26; цит. по: Лейбниц 1982, 151] можно рассматривать как фундаментальное положение, касающееся сущности языка (и мышления), которое мы обсуждали во втором разделе этой книги. 109 [Ср.: Beauzee 1819, xv-xvi]. По его определению, «грамматическая метафизика» есть не что иное, как «обнаженная природа языка, подтверждаемая своими собственными фактами и сведенная к общим понятиям». И далее:

«Тонкости, обнаруживаемые в языке посредством этой метафизики... проистекают из вечного разума, который направляет нас без нашего ведома...

Напрасно думать, что те, кто говорит лучше всех, не замечает этих тончайших принципов. Разве смогли бы они использовать эти принципы на практике столь совершенным образом, если бы их совершенно не осознавали? Я допускаю, что эти люди, возможно, не в состоянии рассуждать о принципах по ходу дела, но по всем правилам, поскольку они не исследовали их во всей их совокупности и систематичности; однако, в конце концов, раз они следуют этим принципам, значит, они ощущают их внутри самих себя; они не в состоянии избежать воздействия той естественной логики, которая, хотя и втайне, но непреодолимо направляет здравые умы во всех их поступках. Но общая грамматика и есть всего лишь рациональное изложение того, каким образом действует эта естественная логика». 110 Ср., однако, выше, с. 119. По-видимому, типичной для картезианской лингвистики является позиция, согласно которой эти принципы, хотя и применяются бессознательно, тем не менее могут осознаваться благодаря интроспекции. 111 « Но как бы мы ни старались обучить их определенным вещам, мы часто замечаем, что они знают наименования сотен иных вещей, которые мы вовсе не собирались им показывать; самое же удивительное во всем этом — наблюдать, как двух-трехлетние дети, исключительно благодаря силе своего внимания, способны извлечь из всех тех конструкций, которые мы используем, когда говорим об одной и той же вещи, имя, которым эту вещь обозначают» [Cordemoy 1677, 47-48].

Кордемуа также обращает внимание на тот факт, что детям легче выучить родной язык, чем взрослым овладеть новым языком.

Интересно сравнить эти совершенно банальные, но абсолютно верные рассуждения с тем изображением процесса овладения языком, которое можно найти у многих современных авторов; в действительности их выводы основаны не на наблюдении, а на априорных предположениях о том, что, по их мнению, должно происходить. Ср., например, спекулятивные рассуждения Блумфилда по поводу того, что все языковые «навыки» формируются посредством упражнений, обучения, стимулирования и подкрепления [Bloomfleld 1933, 29-31]; см. также [Wittgenstein 1958, 1, 12-13, 77; Skinner 1957; Quine 1960] и др.

Иногда в современных исследованиях рассматривается некий процесс «генерализации» или «абстрагирования», который протекает одновременно с созданием ассоциаций и со стимулированием, однако следует подчеркнуть, что нам не известен ни один подобного рода процесс, который помог бы преодолеть неадекватность эмпиристских объяснений усвоения языка. Соответствующая литература указана в прим. 107. При рассмотрении этой проблемы следует, в частности, иметь в виду ту критику, которой Кедворт [Cudworth 1838, 462] подверг попытки избежать необходимости постулирования врожденных ментальных структур посредством демонстрации того, как общие идеи могут проистекать из чувственных образов (фантазмов) в результате «абстрагирования». Он указывает, что intellectus agens 'действующий разум' либо «действительно знает заренее, что ему делать с этими фантазмами, во что их следует превратить и какую форму им придать», в каковом случае предполагается наличие «интеллигибельной идеи» и вопрос отпадает сам собой, либо, если у него нет такого намерения, «он оказывается плохим работником», так как действие «абстрагирования» может привести к любым случайным и абсурдным результатам.

Короче говоря, ссылка на «генерализацию» не устраняет необходимости четко объяснить, на какой основе осуществляется усвоение верований и знаний. Если угодно, мы можем считать процессы, связанные с усвоением языка, процессами генерализации или абстрагирования. Но в таком случае нам, очевидно, придется признать, что термины «генерализация» и «абстрагирование», используемые в новом смысле, не имеют никакой видимой связи с тем, что называется «генерализацией » и «абстрагированием» в любом техническом или другом точно определенном смысле в философии, психологии или лингвистике. 112 [Ср.: Steinthal 1867, 17]. Штейнталь считает главной заслугой Гумбольдта понимание того, что «ничто не может проникнуть в человека извне, если оно не было заложено в нем изначально, и что всякое внешнее влияние есть всего лишь стимул для проявления вовне внутреннего мира. В глубине этого внутреннего мира находится единый источник всякой подлинной поэзии и подлинной философии, источник всех идей и всех великих человеческих творений; из него же проистекает и язык».

Между прочим, взгляды Гумбольдта на образование отражают тот же интерес к творческой роли индивида. В своем очерке, направленном против государственного абсолютизма (см. выше, с. 58-60 и ел.), он пишет, что «наилучший способ [обучения] состоит, без сомнения, в том, чтобы предложить человеку все возможные решения проблемы, тем самым лишь подготовив его к выбору наиболее подходящего; или, еще лучше: указав ему все препятствия, предоставить ему самому найти это решение» [цит. по: Гумбольдт 1985, 37].

По его мнению, этот метод воспитания недоступен государству, поскольку оно ограничивается авторитарными и принудительными мерами [Cowan 1963, 43]. В другом месте он заявляет, что «истоки всякого совершенствования всегда скрываются в глубинах души, и внешние меры могут лишь пробудить, но не породить его» [Op. cit, 126;

Там же, 37]. «Вообще рассудок человека, так же как и другие его силы, формируется только посредством собственной деятельности, собственной изобретательности или собственного использования чужих открытий» [Op. cit., 42-43; Там же, 37; ср. также: Op. cit., 132 ff.].

Интересно сравнить вышеприведенные строки с мнением Хэрриса, изложенным им в «Гермесе»: нет «ничего более абсурдного, чем общепринятый взгляд на образование, согласно которому науку следует заливать в ум подобно тому, как заливают воду в цистерну, словно ум пребывает в пассивности и готов воспринимать все что угодно.

Рост знания... [скорее напоминает]... вызревание плода; хотя внешние причины могут в некоторой степени содействовать этому, все же именно внутренняя мощь и сила дерева должна довести соки до полной зрелости» [Harris 1801, I, 209]. Очевидно, в данном случае идеалом является сократический метод как его описывает Кедворт, убеждение, что «знание должно не вливаться в душу подобно жидкости, а скорее выманиваться и мягко извлекаться из нее; ум не столько должен наполняться знанием извне, подобно сосуду, сколько возбуждаться и воспламеняться им» [Cudworth 1838, 427]. 113 О соотношении взглядов Кедворта и Декарта см. [Passmore 1951; Gysi 1962]; общая интеллектуальная атмосфера того времени описана в [Lamprecht 1935]. Пассмор приходит к выводу, что, несмотря на некоторые расхождения, «не было бы ошибкой назвать Кедворта картезианцем, столь значительным было совпадение их взглядов на многие важнейшие проблемы» [Passmore 1951, 8]. 114 См. «Размышления II» Декарта. Мы знаем, что мы видим перед собой не «благодаря зрению», а «благодаря интуиции ума»; «когда я гляжу в окно и говорю, что вижу проходящих мимо людей, на самом деле я вижу не их, но заключаю, что то, что я вижу, суть люди» [Descartes 1955, 155]*. 115 Однако «мысли, которые возникают у нас по поводу материальных предметов, обычно являются одновременно ноэматическими и фантазматическими ». Этим объясняется тот факт, что геометры могут полагаться на диаграммы и что «метафоры и аллегории доставляют нам столь большое удовольствие в речи» [Cudworth 1838, 430, 468]. 116 Подобным же образом Кедворт приходит к типичному для рационалистов выводу, что наше знание организовано в виде своеобразной «дедуктивной * Цит. приведена в пер. с англ. системы», благодаря которой мы приходим к «нисходящему пониманию вещи, основываясь на универсальных идеях ума, а не к восходящему восприятию их, основываясь на чувственно воспринимаемых единичных вещах» [Cudworth 1838, 467]. 117 См. [Abrams 1953], где рассматривается значимость данной теории когнитивных процессов для романтической эстетики и прослеживаются ее истоки в философской мысли прошлых веков, в частности в построениях философии Плотина, который «решительно отверг понимание ощущений как „следов" или „отпечатков", оставляемых в пассивном уме; вместо этого он стал рассматривать ум как действие и силу, которая „озаряет собственным сиянием" чувственно воспринимаемые предметы » [Op. cit., 59]. Параллели между Кантом и английскими философами XVII в. рассматриваются в [Lovejoy 1908]. 118 См., например, [МасКау 1951; Египет 1957 а, Ь].

Обзор результатов многочисленных исследований, посвященных основным процессам, происходящим при восприятии, см. в [Teuber 1960, chap. LXV]. 119 Относительно проблем фонологии и синтаксиса, см., соответственно, [Halle, Stevens 1964] и [Miller, Chomsky 1963], где содержатся ссылки на литературу по вопросу.







 


Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Другие сайты | Наверх