XXXVII

(Рассеянность и неуклюжесть)

Лондон, 22 сентября ст. ст. 1749 г.

Милый мой мальчик!

Если бы я верил в приворотные зелья и любовные напитки, я непременно заподозрил бы, что ты чем-то опоил сэра Чарлза Уильямса, – так восторженно он хвалит тебя, и не только мне, но и всем на свете. Не стану пересказывать тебе все, что он говорит о том, сколь обширны и точны твои знания, так как ты либо слишком много возомнишь о себе, либо поддашься иллюзии, что достиг предела своих возможностей, в то время как предела такого не существует ни для кого. Можешь себе представить, сколько вопросов я ему задал и как старался во всех подробностях выпытать у него все, что он о тебе знает. Он отвечал мне, и должен прямо тебе сказать, именно так, как мне того хотелось бы, пока, наконец, вполне удовлетворенный всем, что он сообщил мне о твоем характере и о твоих занятиях, я не стал расспрашивать его о других вещах, может быть, относительно и менее важных, но все же имеющих большое значение для всякого человека, а для тебя больше, чем для кого-либо: я имею в виду умение себя держать, манеры и наружность. Он в этом вопросе был со мною совершенно откровенен, как и во всем остальном, и эта откровенность заставила его высказать вещи, гораздо менее для меня приятные. И точно так же, как он из дружеских чувств к тебе и ко мне считал себя обязанным сказать мне не только все приятное, так и я считаю себя обязанным вслед за ним повторить тебе и то и другое.

Я узнал от него, что в обществе ты часто бывал до неприличия невнимателен, что вид у тебя был отсутствующий и distrait[127], что, входя в комнату и здороваясь, ты держал себя очень неловко, что за столом ты то и дело ронял ножи, вилки, салфетки и т. п. и что ты относишься к наружности своей и к одежде с таким небрежением, которое непростительно ни в каком возрасте, а в твоем – тем более.

Хоть подобные вещи могут показаться несущественными людям, которые не знают света и человеческой натуры, я-то знаю, как много все это значит, и не на шутку за тебя тревожусь. Я давно уже тебе в этих вещах не доверяю; поэтому я часто напоминал тебе о них и должен прямо сказать: я не успокоюсь до тех пор, пока не услышу, что ты в этом отношении изменился. Я не знаю ничего более оскорбительного для присутствующих, чем такие вот невнимание и рассеянность; позволять их себе – означает оказывать окружающим презрение, а презрения люди никогда не прощают. Никто никогда не будет рассеянным с мужчиной, которого боится, или с женщиной, которую любит; это доказывает, что человек может справиться со своей рассеянностью, когда считает, что есть смысл это сделать. Что до меня, то я предпочел бы общество покойника обществу человека рассеянного; удовольствия от покойника я, правда, не получу никакого, но, по крайней мере, не буду чувствовать, что он меня презирает, тогда как человек рассеянный, хоть и молчит, молчанием своим ясно дает мне понять, что не ставит меня ни во что. К тому же способен ли рассеянный человек подмечать характеры, обычаи и нравы общества, в котором находится? Нет. Он может всю жизнь бывать в самых лучших домах (если только его будут там принимать, чего бы я, например, не стал делать) и ни на йоту не поумнеть. Я никогда не стану говорить с рассеянным человеком – это все равно что говорить с глухим. По правде говоря, мы совершаем большую оплошность, заговаривая с человеком, который, как мы видим, не обращает на нас внимания, не слышит нас и не хочет понять. Притом могу тебя заверить, что если человек не может сосредоточиться на определенном предмете, каким бы этот предмет ни был, и направить на него все свое внимание и если он даже не считает это нужным, то с таким человеком нельзя ни вести дела, ни вступать в беседу.

Ты имел случай убедиться, что я не жалею никаких денег на твое воспитание, но я вовсе не собираюсь держать при тебе еще и хлопальщика. Прочти, как д-р Свифт описывает этих хлопальщиков, весьма полезных для твоих приятелей лапутян[128], которые, по словам Гулливера, были настолько поглощены своими глубокими размышлениями, что не могли ни говорить, ни выслушивать речи других, если их кто-то не побуждал к этому, воздействуя извне на их органы речи и слуха; вот почему люди, которым это было по средствам, постоянно держали в семье такого слугу-хлопальщика и никогда не ходили без него ни на прогулку, ни в гости.

В обязанности этого слуги входило неотступно сопровождать своего господина, куда бы он ни шел, и время от времени легонько хлопать его по лбу, потому что тот бывал обычно настолько погружен в раздумье, что непрестанно подвергался опасности свалиться в пропасть или разбить голову о каждый столб, а на улицах – свалить какого-нибудь прохожего в канаву или свалиться туда самому. Если Кристиан возьмет на себя эту обязанность, я от души буду рад, но жалованье ему за это не прибавлю.

Словом, запомни твердо: если ты приедешь ко мне и у тебя будет отсутствующий вид, то очень скоро отсутствовать буду и я – и в буквальном смысле, просто потому, что не смогу оставаться с тобой в одной комнате, и если, сидя за столом, ты начнешь ронять на пол нож, тарелку, хлеб и т. п. и целых полчаса будешь тыкать ножом в крылышко цыпленка и не сумеешь его отрезать, а рукавом за это время попадешь в чужую тарелку, мне придется выскочить из-за стола, а не то меня бросит в дрожь. Боже правый! До чего же я буду взбешен, если, явившись, ты начнешь с того, что ввалишься ко мне в комнату, переминаясь с ноги на ногу, как какой-то мужлан, а платье будет висеть на тебе, как в лавке на Монмут-стрит[129]! А я-то жду, даже требую, чтобы ты держал себя легко и непринужденно, как истый светский человек, привыкший бывать в хорошем обществе. Я хочу не того, чтобы ты хорошо одевался, но чтобы ты одевался отлично; хочу, чтобы в каждом твоем движении сквозило изящество и чтобы в обращении твоем с людьми чувствовалось что-то особенно располагающее. Всего этого я от тебя жду, и от тебя одного зависит, чтобы я все это нашел. По правде говоря, если я буду обманут в своих ожиданиях, нам не очень-то много придется с тобой разговаривать, потому что вынести невнимание и неуклюжесть я не в силах – я от этого могу заболеть.

Тебе часто случалось видеть самому и я не раз обращал твое внимание на то, как Л. удивительно невнимателен и небрежен. Погруженный наподобие лапутянина в глубокомысленное раздумье, даже, может быть, в полное отсутствие каких бы то ни было мыслей, что, по-видимому, нередко случается с людьми рассеянными, он способен не узнавать при встрече своих самых близких знакомых или отвечать совершенно невпопад. Шляпу свою он оставляет в одной комнате, шпагу – в другой и непременно оставил бы башмаки свои в третьей, если бы пряжки, хоть и застегнутые косо-накосо, его на этот раз не спасали. Руки и ноги его болтаются так нелепо, что кажется, будто те и другие подверглись question extraordinaire[130], голова же свисает то с одного плеча, то с другого, и кажется, что ей нанесли уже первый удар на плахе. Я искренне уважаю его и ценю за его таланты, ученость и душевные качества, но делай со мной что хочешь, общество его для меня непереносимо. Такая вот участь неминуемо постигает в нашей повседневной жизни всякого невнимательного, неуклюжего человека, как бы велики ни были его знания и заслуги.

Когда мне было столько лет, сколько тебе сейчас, мне хотелось блистать как только можно во всех областях жизни; я был так же внимателен к моим манерам, одежде и наружности по вечерам, как к моим книгам и к моему учителю по утрам. Молодой человек должен стремиться во всем быть первым, и уж если выбирать, то лучше в чем-то переборщить, чем до чего-то недотянуть. Никак нельзя считать все это пустяками, это необычайно важно для тех, кому предстоит очутиться в высшем свете и кто хочет в нем чем-то стать или чего-то достичь. Недостаточно иметь заслуги, надо уметь людям понравиться. Как бы ни были велики твои достоинства, если ты человек неловкий и малоприятный, ты далеко не уедешь. Если тебе случится найти хорошего учителя танцев, то пусть он как следует выправит твой корпус, не столько ради того, чтобы научить тебя танцевать, сколько чтобы научить тебя входить в комнату и здороваться со всеми изящно и грациозно. Женщины, которым, вообще-то говоря, тебе надо стараться понравиться, никогда не прощают вульгарного и неуклюжего в наружности и манерах, il leur faut du brillant[131]. Большинство мужчин в этом отношении похожи на женщин, и внешнее обаяние так же много для них значит.

Очень рад, что ты получил алмазные пряжки в целости и сохранности, я хочу только, чтобы они не сидели криво на твоих башмаках и чтобы чулки их не закрывали. Мне было бы обидно, если бы ты сделался отменным хлыщом, но, право же, лучше быть хлыщом, нежели неряхой. Пусть даже человеку моих лет не приходится ожидать никаких преимуществ от того, что он изящно одет, если бы я себе позволил пренебрежительно отнестись к своей одежде, я этим выказал бы неуважение к другим. Я уже больше не одеваюсь изысканно, но я хочу, чтобы мое простое платье хорошо на мне сидело и чтобы я выглядел в нем не хуже других. По вечерам советую тебе бывать в обществе светских дам, они заслуживают твоего внимания, и ты должен им его уделять. В их обществе ты отшлифуешь свои манеры и привыкнешь быть предупредительным и учтивым; эта привычка сослужит тебе службу и тогда, когда ты окажешься среди мужчин.

Я с самого начала рассчитывал на то, что ты будешь блистать как среди ученых, так и среди людей светских. В отношении первого расчеты мои уже почти полностью оправдались, и я убежден, что вскоре оправдаются окончательно. Что же касается второго, то пока еще в твоей власти довести все до совершенства, и, смею думать, ты это осуществишь, в противном случае и первое очень мало тебе пригодится – тем более что на избранном тобой поприще умение себя держать и манеры решают едва ли не все; они должны быть достойными предвестниками твоих достоинств, иначе и эти последние будут приняты очень холодно: все люди судят о нас по нашей наружности и манерам и только немногие – по нашим душевным качествам.

М-р Харт пишет мне, что после болезни ты очень вырос; если ты достиг пяти футов десяти дюймов или хотя бы девяти, у тебя должна быть уже неплохая фигура и если ты при этом будешь еще хорошо одет и хорошо воспитан, то ты, может быть, понравишься людям, а для мужчины это значительно более важно, чем принято думать. Бэкон называет это рекомендательным письмом.

Мне хочется, чтобы ты был omnis homo, l’homme universel[132]. Можно сказать, что никто из молодых людей никогда не был так близок к этому, как ты, и если ты в течение только этого года будешь уделять все свое внимание занятиям науками по утрам и умению себя держать, манерам, наружности и tournure[133] по вечерам, ты будешь таким человеком, каким я хочу тебя видеть и каких можно встретить нечасто. ‹…›

Письмо получилось очень длинное и, может быть, очень скучное, но я настолько обеспокоен твоим воспитанием, особенно в этот критический и знаменательный период твоей жизни, что боюсь только что-нибудь пропустить и уж никак не боюсь повторяться или слишком пространно говорить то, что может принести тебе хотя бы самую незначительную пользу.

Думай же и ты о себе так, как думаю о тебе я, и все будет хорошо. Прощай, мой дорогой.







 


Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Другие сайты | Наверх