М. П. Алексеев. ЧЕСТЕРФИЛД И ЕГО "ПИСЬМА К СЫНУ"

В истории английской литературы XVIII века особое место занимает Честерфилд – писатель, публицист, философ-моралист, историк. Примечательно, что литературную известность имя Честерфилда приобрело только после его смерти; при жизни его знали только как видного государственного деятеля, дипломата, оратора, одного из лидеров оппозиции в верхней палате английского парламента, который в конце концов удалился от дел и четверть века прожил в уединении, среди избранных друзей и книг своей богатой библиотеки. О его литературных трудах знали очень немногие, потому что он ничего не печатал под своим именем, хотя молва и приписывала ему – иногда напрасно – кое-какие безымянные сочинения философско-этического содержания. Правда, Честерфилд считался острословом и занимательным собеседником, чьи меткие суждения подхватывались на лету, становились широко известными и попадали в современную печать вместе с анекдотами о нем журналистов. Но распространявшихся слухов и закрепленных в печати афоризмов Честерфилда было, разумеется, недостаточно для того, чтобы этот вельможа мог приобрести литературную репутацию, о которой никогда не заботился, довольствуясь тем, что считался добрым приятелем многих видных французских и английских писателей той эпохи.

Смерть Честерфилда в глубокой старости (в 1773 году) прошла в общем мало замеченной. Однако уже год спустя его имя приобрело настоящую славу образцового писателя, когда оно появилось на титульном листе книги, изданной его невесткой и составленной из его писем к сыну, никогда не предназначавшихся для печати. Эта книга стала знаменитой уже при первом своем выходе в свет. Она переиздавалась по нескольку раз в году, выпускалась в переводах на всех европейских языках, непрерывно увеличивавшихся в числе, и быстро сделалась классическим образцом английской эпистолярной прозы. Слава ее была завещана XIX веку, как одной из тех книг, которые не стареют; в этом столетии литературная репутация Честерфилда как писателя, мыслителя и педагога сложилась окончательно и вызвала к жизни обнародование еще нескольких книг, рукописи которых были извлечены из старых семейных архивов (например, "Письма к крестнику") или перепечатаны со страниц старинных английских журналов.

Если необычным явилось начало посмертной литературной популярности Честерфилда, то немало неожиданного было и в ее последующей истории, когда периоды подъема читательского интереса к его литературному наследию сменялись малой к нему заинтересованностью или полным безучастием – как в самой Англии, так и в других странах Западной Европы. В результате и личность самого Честерфилда, и его сочинения несколько раз подвергались коренной переоценке. То его считали мудрым воспитателем просветительского склада, опытным педагогом, письма которого образуют законченную систему, заслуживающую изучения и практического применения, то объявляли беспринципным циником, проповедником эгоистической морали, вельможей, во всех тонкостях изучившим искусство придворного лицемерия. Такие очевидные и озадачивающие противоречия в оценках были, с одной стороны, следствием отсутствия достаточных и критически проверенных данных о Честерфилде и слабой изученности огромного архивного материала, ожидавшего своего обнародования и истолкования, и, с другой стороны, реальными, а не мнимыми противоречиями его действительно незаурядной личности, допускавшей различное к себе отношение и порождавшей споры уже среди современников.

Новейшие исследователи Честерфилда считают, что традиция отрицательного отношения к нему сложилась прежде всего у его соотечественников и что многие из них были явно к нему несправедливы. Так, например, если Семюэл Джонсон в своем известном отзыве о "Письмах к сыну" Честерфилда утверждал, что эта книга учит "морали потаскухи и манерам учителя танцев", то он рассуждал пристрастно, запальчиво, как человек, все еще не забывший о своем разрыве и резкой вражде с автором этой книги. Не менее ошибочным и неоправданным считают также тот злобный и карикатурный образ Честерфилда, который был представлен Ч. Диккенсом в его историческом романе "Барнеби Редж" (1841) – в нем изображены события, относящиеся к так называемому "Гордоновскому бунту" 1780 года, направленному против правительственной политики в отношении католиков, получивших тогда некоторые привилегии. Диккенс изобразил в этом романе Честерфилда под именем сэра Джона Честера, джентльмена элегантного и благовоспитанного, но бессердечного и эгоистичного, который принимает участие в бунте вместе с собранными Гордоном подонками и отребьем преступного мира. В образе Джона Честера нет ни одной черты, которая могла бы найти соответствие в личности реального Честерфилда – он не был ни жестоким, ни беспринципным – не говоря уже о том, что он умер за семь лет до самого "бунта"; тем не менее, несмотря на исторические промахи, Диккенс, создавая своего Честера с несомненной аллюзией на Честерфилда, явно набрасывал тень на последнего, в особенности для тех читателей, которые были недостаточно знакомы с историческими фактами. Естественно, что желание разоблачить подобные карикатуры и восстановить истину приводило порой к прямо противоположным результатам – к столь же не историческим панегирическим оценкам Честерфилда как писателя.

Если понимание личности Честерфилда и его знаменитой книги представляло затруднения для его соотечественников, то еще большие трудности стояли на этом пути для континентальных читателей. "Редкие книги возбуждали столько шума и озлобления, как эти письма", – писал Г. Геттнер о "Письмах к сыну" в своей известной и очень популярной истории литератур XVIII века. "В Германии, отчасти и во Франции, они вошли в поговорку для обозначения всяческой дерзости и безнравственности", – отмечал Геттнер далее, но тут же делал характерную оговорку:

"Нет сомнения, что их знает едва ли один человек из десяти, повторяющих это старое мнение". Действительно, многочисленные суждения и приговоры, произнесенные Честерфилду и его книге на континенте Европы в XIX веке, были крайне разноречивы. Если английские критики нередко утверждали, что Честерфилд мало похож на английского джентльмена и что он усвоил и проявлял в своем облике типические черты французского вельможи конца царствования Людовика XIV и начала регентства, то французские критики, напротив, не очень торопились увидеть в нем представителя французской культуры XVIII века. Сент-Бев хотя и находил, что Честерфилд счастливо соединил в себе лучшие качества обоих народов, но в "Письмах к сыну" увидел "предосудительные места"; все же, по его мнению, в этой книге нет ни одной страницы, в которой нельзя было бы найти счастливых наблюдений или мыслей, достойных удержания в памяти; временами же, по суждению Сент-Бева, Честерфилд как писатель и моралист поднимается до уровня Ларошфуко. Оценка Честерфилда в статьях Филарета Шаля гораздо суровее и достигает негодующей силы в известной книге Ипполита Тэна. В своей "Истории английской литературы" И. Тэн уделил Честерфилду две странички, состоящие сплошь из весьма тенденциозно подобранных цитат из "Писем к сыну". Он находит достойным удивления истолкование Честерфилдом того, что английский писатель, очевидно, считал "хорошим тоном". "О справедливости, чести Честерфилд говорит лишь походя, для приличия, но, по его мнению, прежде всего надо иметь хорошие манеры. К этому он возвращается в каждом письме, настойчиво, многословно, доказательно, и это составляет в книге гротескный контраст". Совершенно очевидно, что в суждениях такого рода – которые могли становиться тем традиционнее и непреложнее, чем выше стоял авторитет произносившего их критика – была своего рода беспомощность перед отсутствием таких данных, которые позволили бы выработать более объективную и справедливую оценку исторического лица, мало заботившегося о том, что могут сказать потомки о его литературном наследии. Такие источники – в виде сотен писем его, к нему и о нем – обнародованы были лишь в конце XIX и начале XX века. Лишь с этого времени началась переоценка Честерфилда и его "Писем к сыну", допускающая ныне более спокойное, беспристрастное и уверенное отношение к нему и его книге. "Письма к сыну" со всеми их особенностями, слабостями и достоинствами следует представлять себе как исторический литературный памятник, всецело обязанный противоречиям породившего его времени.

Филип Дормер Стенхоп (1694 – 1773), будущий граф Честерфилд, происходил из весьма знатного рода. Он был старшим сыном третьего графа Честерфилда (также носившего имя Филипа Стенхопа, 1673 – 1726) и Елисаветы Сэвил, дочери Джорджа Сэвила, маркиза Галифакса. Родители мальчика – как это обычно бывало в тогдашних английских аристократических семьях – уделяли мало внимания его воспитанию; отца Филип Дормер почти не знал, и оба они не чувствовали друг к другу никакого расположения; в малолетстве он был отдан на попечение домашних наставников, которыми, впрочем, руководила его бабушка со стороны матери – вдова маркиза Галифакса. Именно ей мальчик был обязан выбором для него главного учителя, преподобного Жуно, от которого он и получил первые сведения о языках – древних и новых – истории и философии. Жуно происходил из французской протестантской семьи, эмигрировавшей в Англию после Нантского эдикта (1685), и занимал должность священника во французской протестантской церкви в Лондоне, на Бервик-стрит. Он был образованным человеком и, по-видимому, хорошим воспитателем: добрые отношения с ним молодого Стенхопа сохранились и тогда, когда они расстались. Жуно подготовил юношу к поступлению в Кембриджский университет, куда Филип Дормер Стенхоп и определился в 1712 году, в шестнадцатилетнем возрасте.

Английские университеты начала XVIII века, в том числе Кембриджский, всецело сохраняли свой средневековый характер: веяния новой просветительской философии не коснулись еще университетского преподавания и не поколебали прочно утвердившейся там схоластики. Об этом свидетельствуют, в частности, те споры по вопросам образования и обучения, которые велись как раз в то время на страницах сатирико-нравоучительных журналов Р. Стиля и Дж. Аддисона и других периодических изданий. Р. Стиль с полным основанием считал одним из существенных недостатков английских университетов несоразмерно большое, по сравнению с другими предметами, время, отводившееся там для изучения древних языков. "Наиболее укоренившаяся ошибка в университетах", – писал Р. Стиль в своем журнале "Опекун" (The Guardian) в 1713 году, – заключается во всеобщем пренебрежении к тому, что делает человека хорошо воспитанным, и во всеобщем внимании к тому, что называется глубокой ученостью. Нельзя оправдать людей, расточающих много времени на то, в чем судьями могут быть лишь очень немногие, и совершенно пренебрегающих тем, что подлежит критике весьма многих". Эти слова близки утверждениям Джона Локка, как известно полагавшего, что воспитание важнее образования и что сведения о том, как следует держать себя в обществе и что следует знать о реальной действительности, гораздо существеннее тех многочисленных сентенций и цитат из античных авторов, которыми тогда усиленно пичкали головы молодых людей в годы учения. Будущий Честерфилд, обучавшийся в колледже Троицы (Trinity Hall) Кембриджского университета немногим более года, впоследствии на собственном опыте приходил к очень сходным выводам.

О занятиях в колледже он писал своему прежнему наставнику Жуно в письме из Кембриджа в Лондон (22 августа 1712 года): "Я упорно занимаюсь латинским и греческим языками, потому что ярмарка, которая состоится здесь через десять дней, сможет их прервать… Впрочем, когда это развлечение кончится, я должен буду начать занятия гражданским правом, философией и немного математикой…". "Что же касается анатомии, – замечает он далее, – то мне не придется ее изучать, потому что, хотя в Кембридже в настоящее время болтается на виселице труп одного бедного повешенного, наш хирург, который обычно читает свои лекции, не пожелал их читать на этот раз, утверждая, что так как висельник – мужчина, студенты не явятся на это зрелище". Так обстояло дело в одном из тех колледжей, который Честерфилд считал лучшим по всем университете. Практически все время, проведенное им в Кембридже, посвящено было изучению языков и красноречия – преимущественно в его античных образцах; он ревностно предавался при этом переводам: с латинского или французского – на английский, с английского – на французский. Прилежание, которым он отличался с юных лет, в данном случае, будучи направлено на ложную цель, сослужило ему плохую службу: в зрелые годы он сам осознал основной порок воспитания, которое превратило его в маленького педанта – поверхностного, суетного и тщеславного; он был весьма начитан в античных авторах, но плохо понимал окружавшую его жизнь и плохо разбирался в человеческих отношениях… С явной горечью Честерфилд подводил итоги своему университетскому образованию: "Когда я хотел быть красноречивым, я цитировал Горация, когда я намерен был шутить, я пытался повторять Марциала, когда я хотел казаться светским человеком, я подражал Овидию. Я был убежден, что только древние обладали здравым смыслом и что в их произведениях заключалось все то, что могло бы быть необходимым, полезным и приятным для человека".

По установившейся в состоятельных английских семьях традиции образование молодых людей завершалось так называемой "большой поездкой" (Grand Tour) – более или менее продолжительным путешествием по континентальной Европе, преимущественно по Франции и Италии. В 1714 году в подобное путешествие отправился и Стенхоп Честерфилд, однако без гувернера, сопровождавшего в таких случаях молодых путешественников.

Английские писатели и публицисты в течение всего XVIII века не склонны были слишком высоко оценивать воспитательное значение подобных поездок. Дж. Филдинг, например, описывая юношеские годы жизни богатого деревенского сквайра в своем романе "История приключений Джозефа Эндруса и его друга Абраама Адамса" (1742), рассказывает, что мать сквайра склонила сына к двадцати годам к подобному путешествию на континент, потому что, "по ее понятиям, оно отлично заменило бы ему обучение в закрытой школе и в университете". Поездив по Европе, молодой сквайр, по словам Филдинга, "вернулся домой с большим запасом французских костюмов, словечек, слуг и глубокого презрения к родной стране, особливо же ко всему, что отдавало простосердечием и честностью наших прадедов". Мать по его возвращении "поздравила себя с большим успехом", – заключает Филдинг свой рассказ, уточняя, что вскоре молодой человек "обеспечил себе место в парламенте и прослыл одним из самых утонченных джентльменов своего времени" (ч. III, гл. 7). Нечто подобное о "большой поездке" писали позже Л. Стерн и Адам Смит. Последний в своем знаменитом трактате "Богатство народов" утверждал, что всякий молодой англичанин, отправлявшийся в такую поездку, возвращался домой "более тщеславным, более беспринципным, более рассеянным и менее способным применить свои силы к учению или какому-нибудь делу" (кн. V, 1). Любопытно, что впоследствии и сам Честерфилд, в одной из статей, опубликованных в журнале "Мир" (1753, No 29), привел ряд примеров неоправдавшихся надежд, возлагавшихся на "большую поездку", когда она, имея своей целью содействие знакомству молодых людей с языками, образом жизни и учреждениями чужих стран, в действительности приводила к плачевным результатам, обертываясь своей отрицательной стороной. В некоторых сообщаемых им примерах можно уловить их автобиографическую основу; очевидно, его юношеское путешествие впоследствии вспоминалось ему не только своей привлекательностью и новизной.

Маршрут путешествия самого Филипа Дормера Стенхопа был, однако, не традиционным и прервался раньше, чем это предполагалось. Летом 1714 года он уехал в соседнюю Голландию и поселился в Гааге. Впоследствии Честерфилд писал в одном из первых писем сыну, еще мальчику, отправлявшемуся в поездку по тому же маршруту: "Голландия, куда ты едешь – это одна из самых красивых и богатых семи провинций, образующих соединенную Республику Генеральных Штатов; к тому же республика означает совсем свободное правление, где нет короля. Гаага, куда ты прежде всего отправляешься – это самая красивая деревня в мире, потому что Гаага – это не город". Хотя в начале XVIII века Голландия быстро шла к своему экономическому упадку, она все еще пользовалась славой богатой и просвещенной страны, дававшей приют вольным мыслителям Франции и являвшейся очагом деятельной мысли и свободного книгопечатания. Стоит, однако, вспомнить строфы, посвященные Голландии в первой поэме Оливера Голдсмита "Путешественник": голландцы, по его мнению, выше всего ценят богатство – оно наделяет их удобствами, изобилием, искусством. Но всмотритесь ближе: бедный продает свою страну, а богатый – покупает. В Гааге, где юный Стенхоп впервые тесно соприкоснулся с жизнью, находилось много иностранцев, приехавших сюда из разных стран – искать развлечений и удачи, а для человека, имевшего деньги, пребывание в этой "красивой деревне" казалось веселым и привлекательным. Лето 1714 года, проведенное в Гааге, быстро преобразило молодого Стенхопа: он стал забывать привычки, приобретенные в университетском колледже, забросил усидчивые занятия и пристрастился к карточной игре. "Когда я приехал за границу, – вспоминал он в зрелые годы, – я прежде всего явился в Гаагу, где карточная игра была в моде в ту пору и где я заметил, что игре предавались также люди самого блистательного звания и положения. Я был тогда слишком молод и слишком глуп, чтобы понять, что игра была для них одним из средств завершить образование; и так как я стремился к совершенству, я усвоил игру, как шаг к нему". Дело зашло, впрочем, не слишком далеко; сам юноша, по его поздним свидетельствам, одумался быстро и признал, что ремесло и порочные привычки картежника не только не украшают человека, но налагают на него позорное пятно. Из Гааги он вскоре собирался ехать в Италию – в Турин, оттуда в Венецию и Рим, но события в Англии совершенно изменили его намерения

Стенхоп Честерфилд был еще в Гааге, когда здесь в августе 1714 года были получены первые известия о внезапной кончине королевы Анны и о немедленном провозглашении королем – в силу акта о протестантском наследии – Георга I, первого правителя Англии из иноземного Ганноверского дома. Все в Англии пришло в движение и быстро привело к полному обновлению государственной и политической жизни. Покойная королева опиралась на состоявшее при ней торийское правительство; теперь оно пало и власть взяла в свои руки партия вигов, сторонников Ганноверского дома, поддержавших нового протестантского короля. Виги стояли за переворот 1688 года, возведший на английский престол Вильгельма III Оранского. Международная обстановка, однако, осложнилась благодаря тому, что на сцену снова выступили приверженцы свергнутой династии Стюартов. Претендент на английскую корону, сын Иакова II, бежавший из Англии во Францию, воспитывался под покровительством Людовика XIV. Во Францию бежал также, после избрания английским королем курфюрста Ганноверского, виконт Генри Сент-Джон Болингброк, игравший значительную роль при королеве Анне; он примкнул к претенденту и вместе с ним вынашивал планы восстания в Шотландии. Однако эти планы не претворились в жизнь: осенью 1715 года умер Людовик XIV, а его преемник, Филипп Орлеанский, не склонен был оказать поддержку отрядам претендента, вторжение которого в Шотландию хотя и было осуществлено, но потерпело полную неудачу (1716). Ко всем этим событиям Стенхоп присматривался с особой внимательностью, так как они близко касались и его семьи, и его самого. "Прошло слишком мало времени с тех пор, как я уехал из Англии, чтобы я мог желать возвратиться туда во что бы то ни стало", – писал он Жуно в декабре 1714 года, сожалея, впрочем, что не мог присутствовать при появлении в Англии нового короля, прибывшего туда из Ганновера в сентябре. Но Стенхопу, воспитанному французским протестантом в духе, враждебном католицизму, уже в то время внушали опасения замыслы претендента, "папистские" склонности которого были традиционными и широко известными. Более того, Честерфилд искренне считал смерть королевы Анны "величайшим благом для Англии", когда узнал, "как далеко при ней продвинулись дела в пользу претендента и папизма". "Живи она еще три месяца, – писал Стенхоп о покойной королеве в том же письме к Жуно, – она несомненно ввела бы в Англии свою религию и оставила бы своим наследником, в качестве будущего короля, ублюдка, столь же глупого, как она сама, и влекомого за ней бандой мерзавцев". Как видим, юный Стенхоп имел достаточно оснований считать себя сторонником нового короля, еще до того, как он получил первую придворную должность – ее выхлопотал для него его отец, ставший одним из тех вигов, которых приблизил к себе Георг I. Вернувшись в Англию, Стенхоп был представлен королю и назначен одним из "постельничих" (gentleman of Bedchamber) принца Уэльского – будущего Георга II; вскоре (1715) он был избран в палату общин парламента, благодаря тем же придворным связям еще до совершеннолетия, что было, кстати сказать, противозаконным – от некоего маленького местечка в захолустном Корнуэлле. Его жизнь придворного началась, и он стал приглядываться к тому, что его окружало.

Если Стенхоп когда-либо и питал симпатии к немецкому курфюрсту, ставшему английским королем, то теперь, познакомившись с ним ближе, он потерял их безвозвратно. Георг I воссел на английском престоле, когда ему исполнилось пятьдесят три года; ему уже поздно было учиться чему-либо и менять свои привычки мелкопоместного немецкого курфюрста, каким он и остался до самой смерти; оплакивая свой родной Ганновер как потерянный рай. Нравы и обычаи англичан были ему совершенно чужды; он не знал ни одного английского слова: английское законодательство, политическое устройство, парламентская система были для него недоступной и непостижимой тайной, которую он даже не пытался себе уяснить; кроме того, он отличался совершенным невежеством: о литературе, искусстве, театре он не имел никакого понятия и презирал их, как мог презирать их немецкий солдат его поры, воспитанный в казарме или на конюшне. Он привез с собою многочисленную немецкую свиту – камергеров, секретарей, слуг, арапов, взятых в плен во время войн с турками; он даже поселил рядом с собою вывезенных им из Ганновера обеих старых и безобразных своих фавориток – фрау фон Кильманнсегге, ставшую в Англии графиней Дарлингтон, и графиню фон Шуленбург, превратившуюся в герцогиню Кендал. У. Теккерей, тщательно изучавший мемуары этой эпохи и воссоздавший ее в своей книге "Четыре Георга", приводит немало анекдотических сведений и придворных сплетен о нравах Сент-Джемского дворца; Георг I и обе его старые любовницы показались ему фатально похожими на знаменитого героя "Оперы нищих" (1728) Джона Гея – капитана Макхита и обеих его подруг – Полли и Люси, а свое общее впечатление от знакомства с историческими источниками этой поры Теккерей выразил следующим образом: "Не подлежит сомнению, что король, избранный англичанами, прибывший с ним из Ганновера штат придворных и устроившие ему торжественную встречу английские вельможи, ко многим из которых этот хитрый старый циник повернулся спиной, представляли в совокупности весьма забавную сатирическую картину".

За сто лет до Теккерея эту картину набросал Честерфилд, наблюдавший ее в юности собственными глазами и увидевший многое из того, что стало явным лишь последующим поколениям его соотечественников. Так, злая и откровенная характеристика Георга I, оставленная в рукописи Честерфилдом, отличается еще большей сатирической меткостью, чем колоритный портрет короля, изображенный пером Теккерея. Честерфилд писал: "Георг I был честным, тупым немецким дворянином; он и не хотел, и не мог играть роль короля, которая заключается в том, чтобы блистать и угнетать. Он был ленив и бездеятелен во всем, вплоть до удовольствий, которые поэтому сводились к самой грубой чувственности… Даже его любовница, герцогиня Кендал, с которой он проводил большую часть времени и которая имела на него большое влияние, была сущей дурой. Его взгляды и пристрастия были ограничены узкими пределами курфюршества: Англия была для него слишком велика". Не менее выразителен был начертанный Честерфилдом портрет Георга II, в свите которого находился он сам, в то время как этот король, во многом походивший на своего отца, был еще принцем Уэльским. "Я, – вспоминал Честерфилд, – бывал с ним, как мог быть и с любым другим англичанином, попеременно то в хороших, то в плохих отношениях". После одной из таких размолвок, осложненной тем, что она совпала с неудачей первой речи (Maiden speech) Честерфилда, произнесенной им в палате общин – слишком пылкой, откровенной и смелой для несовершеннолетнего парламентария – Стенхоп уехал в Париж и оставался там около двух лет. Возможно, что одной из причин столь продолжительной отлучки его из Англии были крайне усилившиеся к этому времени стычки между королем и наследным принцем и явное нежелание Стенхопа принимать непосредственное участие в становившихся слишком опасными придворных распрях и интригах.

Пребывание в Париже открыло новый период в жизни Честерфилда и оставило в ней глубокие, никогда не изгладившиеся следы. Получивший полуфранцузское воспитание и владевший французским языком как своим родным, Стенхоп мог теперь на собственном опыте сделать сопоставление двух соседних культур – английской и французской, в то время бывших гораздо более отчужденными друг от друга, чем в последующие десятилетия. Правда, он был еще молод и неопытен, но многое врезалось ему в память и явилось поводом для многолетних размышлений и сопоставлений: отечественной грубости нравов и распущенности аристократических и даже придворных кругов в его глазах противостоял утонченный лоск и своеобразный аристократизм манер во французских салонах, культ чтения, философские запросы даже дамского общества при типичной стесненности политической жизни и архаичности большинства государственных установлений. Однако, внимательные наблюдатели Франции в период регентства могли уже видеть здесь зарождение тех сил, которые в течение всего столетия расшатывали традиционные устои, медленно, но непрерывно готовили падение старого порядка и создавали основы нового просветительского мировоззрения.

Конечно, Стенхоп Честерфилд не сразу стал одним из видных посредников между интеллектуальными мирами Англии и Франции, однако, уже при первом посещении французской столицы он свел знакомства о французскими философами и писателями, и его дружба с некоторыми из них продолжалась долгие годы. "Если вы хотите, чтобы я вам чистосердечно сказал, что я думаю о Франции, – писал Стенхоп своему наставнику Жуно в письме из Парижа после первого приезда туда, – необходимо, чтобы вы позволили говорить мне как англичанину. Тогда я скажу вам, что, за исключением Версаля, здесь нет более ничего красивого и хорошего, чего бы мы не имели у себя в Англии. Не буду упоминать вам о моих чувствах к французам, потому что меня часто принимают здесь за соотечественника и не один француз высказывал мне самый большой комплимент, говоря: вы совсем такой, как и мы. Признаюсь, что я держу себя вызывающе, болтаю много, громко и тоном мэтра, что, когда я хожу, я пою и приплясываю и что я, наконец, трачу большие деньги на пудру, плюмажи, белые перчатки и т. д.". Таким, несколько развязным молодым франтом – если в нарисованном им автопортрете ради хвастовства не слишком сгущены краски – молодой Стенхоп появился в парижских гостиных. Он принят был в модном салоне г-жи Тансен (Tencin, 1682 – 1749) на улице Сент-Оноре, где по вторникам собиралась несколько пестрая толпа тогдашних знаменитостей. Г-жа Тансен была приятельницей Монтескье и Фонтенеля, она принимала у себя аббата Прево, Мариво и многих других. Однажды Монтескье привел к г-же Тансен аббата Октавиана де Гуаско, приятеля и биографа Антиоха Кантемира, бывшего тогда русским послом в Париже. Знакомство Стенхопа Честерфилда с Монтескье перешло в тесную дружбу: именно Честерфилд принимал у себя приехавшего в Англию в 1729 году Монтескье и помог будущему автору "Духа законов" ближе познакомиться с английскими учреждениями и парламентской системой.

Несколько писем, которыми Честерфилд обменялся с г-жой Тансен в начале 1740-х годов, свидетельствуют, что его знакомство с ней и со старыми друзьями еще не было забыто: "Мне очень хотелось, чтобы вы присутствовали здесь в то время, когда было получено ваше письмо, – писала она Честерфилду из Парижа (22 октября 1742 года), – Оно было доставлено сюда г-ном де Монтескье, в тот самый кружок, который вы знаете.. Письмо было прочитано, и не один раз… Этот милорд смеется над нами, когда он пишет на нашем языке лучше, чем мы сами! – вскричал Фонтенель, и его поддержали другие". К этому же письму г-жи Тансен Фонтенель – престарелый автор "Рассуждения о множестве миров" – сделал приписку, в которой еще раз высказал изысканный комплимент: "Французскому языку составляет славу то, что английский вельможа взял на себя труд изучить его в таком совершенстве, как это сделали Вы, милорд; не посетуйте на меня за тот маленький совет, который я бы сказал Вам на ухо, по секрету. Берегитесь, прошу Вас, чтобы как-нибудь не возбудить зависть французских авторов…!".

Немало знакомств с французскими литераторами Честерфилд заключил тогда через посредство Генри Сент-Джона Болингброка, вольнодумного философа, жившего во Франции в эмиграции между 1715 – 1721 годами и оказавшего на Честерфилда безусловное идейное влияние. Возможно, что через посредство Болингброка состоялись первые встречи Честерфилда с Вольтером. Во всяком случае, когда во второй половине 20-х годов Вольтер приехал в Англию, Честерфилд не только был уже среди его друзей, но и оказал ему существенные услуги при английском дворе – при представлении Вольтера будущему Георгу II, при публикации "Генриады" в Лондоне и посвящении этой поэмы королеве Каролине. Дружеская близость Вольтера и Честерфилда и их переписка не прерывались до самой смерти английского лорда: Вольтер умер пятилетие спустя.

В 1722 г. Честерфилд вернулся в Лондон, опять был избран в парламент, снова получил придворную должность, не отнимавшую у него много времени, и уже открыто завязывал все более тесные связи с английскими литераторами, среди которых были Аддисон и Свифт, Поп, Гей, Арбетнот и многие другие. В этот период Честерфилд пробовал даже писать стихи, впрочем не отличавшиеся особыми достоинствами и представлявшие собою по преимуществу традиционные салонные мадригалы.

27 января 1726 г. умер его отец. Филип Дормер Стенхоп получил от него в наследство графский титул, имя Честерфилда и кресло в палате лордов, где и выступал изредка с тщательно подготовленными речами, оставившими некоторые следы в истории парламентских дебатов. В следующем году произошло еще одно событие, имевшее немаловажное значение для последующей истории жизни Честерфилда: король Георг I скоропостижно умер в своем дорожном экипаже, направляясь в родной Ганновер, и на престол был возведен, под именем Георга II, принц Уэльский. Подобно своему отцу, Георг II, родившийся и воспитывавшийся вне Англии, больше думал о Ганновере, чем о стране, которая его приютила, вполне предоставлял управление ею своим вигским министрам и старался жить мирно с парламентом. Англией правил в это время, с еще более широкими полномочиями, чем при Георге I, всесильный Роберт Уолпол: он был лидером вигов и уже во второй год царствования Георга I сделан был первым лордом казначейства: с тех пор судьба Англии находилась в его руках до 1742 года, так как премьер-министром он оставался более двадцати лет. Недоразумения с Уолполом, возникавшие у Честерфилда еще в начале 20-х годов, в 30-е годы превратились в жестокую распрю.

Вероятно, козням Роберта Уолпола Честерфилд был обязан тем, что Георг II, вскоре после своего восшествия на престол, отправил его из Лондона в Гаагу в качестве английского посла: это было нечто вроде почетной ссылки и, вместе с тем – со стороны Уолпола – тактически ловким устранением опасного противника. В Голландии Честерфилд провел несколько лет (1727 – 1732).

Почти четверть века спустя Честерфилд писал своему сыну (26 сентября 1752 года): "Я утверждаю, что посол в иностранном государстве никогда не может быть вполне деловым человеком, если он не любит удовольствия в то же время. Его намерения осуществляются и, вероятно, наилучшим образом, к тому же не вызывая ни малейших подозрений – на балах, ужинах, ассамблеях и увеселениях, благодаря интригам с женщинами или знакомствам, незаметно устанавливающимся с мужчинами в эти беспечные часы развлечений". Будучи послом в Гааге, Честерфилд придерживался именно этой тактики и вполне оправдал себя с деловой точки зрения. Однако стремление его стать светским кавалером и любителем галантных празднеств диктовалось на этот раз не столько профессиональными деловыми соображениями, сколько обидой за изгнание и отстранение от активной политической деятельности; эта обида давала себя знать вопреки его награждению высшими орденами и высокому придворному званию (Lord of the Household – нечто вроде министра двора), полученному им в 1730 году. Вскоре он, однако, заставил о себе говорить как герой довольно громкой и скандальной любовной истории.

Жила в Гааге Элизабет дю Буше, скромная, красивая девушка, из французской протестантской эмигрантской семьи; она была гувернанткой при двух девочках-сиротках и меньше всего думала о светских развлечениях или победах. Ходила молва, что английский посол искусно и лицемерно разыграл свое увлечение этой бедной добродетельной девушкой на пари, которое будто бы заключил в кружке молодых повес своего круга. Но любовь зашла дальше, чем предполагалось первоначально по этой салонной стратагеме: дю Буше стала матерью сына (1732). Он был назван, как и его отец, Филипом и получил отцовскую фамилию Стенхопа. Биографы Честерфилда, рассказывая этот эпизод, утверждают, что он задолго до романа С. Ричардсона разыграл историю Грандисона, соблазнителя Клариссы, и что будто бы Ричардсон, зная эту историю, взял ее за основу своего знаменитого романа (Clarissa Harlowe, 1748), но это едва ли правдоподобно, если иметь в виду частую житейскую повторяемость подобной банальной любовной интриги. Скомпрометированная дю Буше лишилась места и оказалась всецело на милости отца своего ребенка. Честерфилд поселил ее в лондонском предместье, дал скромный пенсион; но она навсегда осталась там, в глуши, ведя одинокое и почти безвестное существование покинутой женщины и не видя никого, даже самого Честерфилда. Последний, впрочем, заказал ее портрет знаменитому тогда художнику-пастелисту, Каррьере Розальба, и повесил этот портрет в золоченой раме в своей библиотеке. Сын же Честерфилда, родившийся от этой мимолетной связи, был тот самый Филип Стенхоп, которому отец многие годы посылал свои, впоследствии прославленные, письма. Прежде чем обратиться к характеристике этих писем, следует досказать биографию Честерфилда в те годы, когда они писались.

Жизнь его по возвращении в Лондон из Голландии не была богата внешними событиями. Первоначально важнейшие из них были сосредоточены вокруг парламентской борьбы с Робертом Уолполом, в 30-е годы принимавшей все более резкие формы и вынуждавшей Честерфилда то испытывать свои ораторские способности, то браться за сатирическое перо журналиста. В палате лордов вместе с Честерфилдом оппозицию возглавлял Картрет (с 1744 года ставший графом Гренвиллем); вскоре ядро оппозиции пополнилось и в палате общин, где появились способные и энергичные молодые люди (которых Уолпол презрительно называл "патриотами-мальчишками") – Уильям Питт и Джордж Литтлтон, ставшие соратниками и друзьями Честерфилда. Джордж Литтлтон (1709 – 1773), приятель Попа и Дж. Филдинга, вошел в английскую литературу прежде всего потому, что именно ему впоследствии посвящен был Филдингом знаменитый роман -"История Тома Джонса, найденыша", но Литтлтон и сам пробовал свои силы на литературном поприще: в 1735 году, в тот самый год, когда он стал влиятельным членом палаты общин, он анонимно издал томик своих "персидских писем" – сколок с одноименного произведения Монтескье, полный, однако, самостоятельных и свежих наблюдений над английской политической жизнью. Литтлтон ближе связал Честерфилда с литераторами, которым он покровительствовал, и привлек его к совместному участию в нескольких литературных периодических изданиях, противостоявших правительственным официозам.

Не следует преувеличивать радикализма ни Честерфилда, ни его единомышленников по парламентской оппозиции, когда они вели совместную борьбу против могущественного премьер-министра. Боровшиеся в то время политические партии представляли собою в сущности довольно беспринципные блоки представителей разнородных классовых интересов; их идейные разногласия зачастую носили характер временный и нередко определялись случайными причинами, не имевшими ничего общего с подлинными интересами трудового народа. Но Честерфилд был опытным политиком и прошел настоящую идейную закалку у ранних французских просветителей, благодаря чему он и завоевал авторитет у передовых английских литераторов этой поры.

Роберт Уолпол не отличался образованностью. К литературе и искусству он относился презрительно и о поэтах и писателях отзывался в тонах самых непочтительных и бесцеремонных, так как считал их людьми совершенно бесполезными; впрочем, на подкупы наемных писак он тратил огромные государственные средства. Свифт, в своей эпистоле к Дж. Гею в 1751 году, называл Роберта Уолпола "врагом поэтов" ("Bob, the poets foe"), а в "Рапсодии о поэзии" (1733) издевался над тем, что любой памфлет "в защиту сэра Боба никогда не испытает недостачи в оплате". При Р. Уолполе система взяточничества и подкупов достигла небывалых размеров, была настолько очевидной и привычной для всех, что стала как бы узаконенной. В борьбу с этой системой, в частности с подкупами при избрании в парламент, вступили также и писатели, например Филдинг, в лучших из своих политико-сатирических комедий.

В 1733 году Честерфилд посвятил несколько речей в палате лордов сочиненному Уолполом "биллю об акцизе", убежденно и горячо ратуя против этого проекта; благодаря красноречию Честерфилда и поддержке обеих палат билль не был утвержден. Уолпол тотчас же отомстил Честерфилду, отняв у него его придворную должность. В 1733 году Дж. Филдинг написал комедию "Дон-Кихот в Англии", в которой он воспользовался образом романа Сервантеса для самых ярких и острых обличении, с просветительских позиций, всего английского государственного строя, неравенства людей перед законом, продажности судей, гибельной, уродующей человека страсти к наживе. Отметим, что эта замечательная пьеса посвящена графу Честерфилду, как человеку, по словам Филдинга, "так блестяще отличившемуся в борьбе за свободу против всеобщей коррупции, которая может когда-нибудь оказаться роковой для страны"; "автор, хорошо известный вашей светлости, считает, что примеры быстрее и сильнее действуют на умы, чем простые истины…"; "самое смешное изображение расточительности или скупости может произвести сравнительно небольшое впечатление на сластолюбца и скупца; но мне кажется, что живое изображение бедствий, навлекаемых на страну всеобщей продажностью, могло бы произвести весьма сильное и нужное впечатление на зрителей".

Через несколько лет именно Честерфилд произнес свою знаменитую речь в защиту Филдинга, против закона о театральной цензуре, о которой Гарви (Hervey) в своих "Мемуарах" отозвался как об одной из "наиболее ярких и остроумных речей, какие он когда-либо слышал в парламенте". История этой речи примечательна во многих отношениях. Она свидетельствует, в частности, о широких и просвещенных взглядах Честерфилда на общественное назначение искусства. В 1736 году Филдинг написал новую пьесу: "Пасквин. Драматическая сатира на наше время, представляющая репетицию двух пьес: комедии под заглавием "Выборы" и трагедии под заглавием "Жизнь и смерть Здравого смысла". Эта резкая политическая сатира, в которой жестокому и остроумному осмеянию снова подвергся "Боб" Уолпол, впервые поставлена была на сцене "Маленького театра" в Хеймаркете и имела чрезвычайный успех, равного которому не было со времен "Оперы нищих" Гея. Вслед за "Пасквином", в марте следующего 1737 года, Филдинг в том же театре поставил еще одну пьесу, полную злободневных намеков и прямых нападок на премьер-министра и его злоупотребления: "Исторический ежегодник за 1736 год" – которая оказалась последней пьесой Филдинга, увидевшей свет рампы. Уолпол был взбешен и решил, что на этот раз драматург не должен остаться безнаказанным. Через официозный орган он предупредил, что и автору подобных антиправительственных выступлений, и всему его театральному предприятию грозят серьезные кары, если он не прекратит своих нападок; газета ("Daily Gazetteer") заявляла далее, что никакие доводы не смогут оправдать вынесение на сцену для осмеяния государственной политики. Филдинг пробовал бороться за свой театр, и Честерфилд великодушно предложил ему помощь.

Среди действующих лиц "Пасквина" есть несколько сатирических персонификаций, в числе которых зрителям особенно нравились две "королевы" – "королева Невежество" и "королева Здравый смысл", в конце концов погибающая. Возможно, что этот ярко сатирический образ, созданный Филдингом, вспомнился Честерфилду и его друзьям, когда они основали новый журнал "Здравый смысл" (Common Sense, or the Englishman's Journal) – орган оппозиции, явно противопоставленный официозу Роберта Уолпола. Первый номер "Здравого смысла", вышедший в свет 5 февраля 1737 года, открывался передовой статьей, написанной Честерфилдом, в которой, между прочим, находится прямой намек на пьесу Филдинга, не названного, впрочем, по имени. Честерфилд писал здесь:

"Остроумный драматический писатель рассматривал "Здравый смысл" как вещь столь необычайную, что недавно он с большим умом и юмором не только персонифицировал ее, но даже возвеличил, удостоив титула королевы". Неудивительно, что, находясь как бы под защитой Честерфилда, Филдинг на угрозы, инспирированные Робертом Уолполом, ответил открытым письмом, опубликованным в том же журнале "Здравый смысл" (в номере от 21 мая 1737 года), и, вслед за тем, выпустил в свет печатное издание своей последней пьесы, предпослав ей полное язвительности "Посвящение публике". На этот раз Р. Уолпол пришел уже в совершенную ярость. Он тотчас же внес в обе палаты парламента законопроект о театральной цензуре (Licensing act); хотя новый закон еще обсуждался некоторое время в печати – сам Честерфилд, скрывшийся под инициалами A. Z., поместил в "Здравом смысле" (1737, No 19) посвященную законопроекту статью, уснащенную ссылками на древних – Горация и Цицерона, с его речью в защиту поэта Архия – все было напрасно и предрешено: Уолпол сумел настоять на утверждении во всех инстанциях задуманного им акта, и его твердому решению не могла нанести никакого вреда красноречивая защита сцены в речи Честерфилда, произнесенной им в верхней палате парламента в июне 1737 года, во время дебатов по поводу третьего чтения этого законопроекта, который он прямо назвал "посягательством не только на свободу театров, но и на свободу вообще". Речь Честерфилда стала знаменитой и печатается в собрании его сочинений, но "Маленький театр" Филдинга был закрыт, и он бросил писать пьесы. Закон о театральной цензуре нанес сильнейший удар английской драматургии, от которого она смогла оправиться не скоро: Б. Шоу вспоминал об этом с горечью в предисловии к своему сборнику "Неприятные пьесы" (1898).

Таким образом, в схватке с Честерфилдом Р. Уолпол на этот раз одержал полную победу, что еще более усилило их застарелый антагонизм, не прекратив, впрочем, дальнейшей полемики. В последующие годы Честерфилд также выступал иногда в парламенте с речами – хотя и с меньшим успехом, и на более мелкие и преходящие темы, преимущественно о внешней политике Англии, о испанских и вестиндских делах, об американских колониях и т. д. Продолжал Честерфилд анонимно печатать свои статейки и в "Здравом смысле", иногда на политические темы, но все больше походившие на нравоописательные дидактические очерки: здесь были и статьи "о слове "честь", о модных одеждах, о франтах и кокетках, об обжорстве, о "защите лорда Литтлтона от газетных писак", "о музыке" и т. д. Он иногда уезжал на континент, встречался со своими французскими литературными друзьями, в частности с Вольтером, но пока в Англии всесильным оставался Уолпол, Честерфилд и не помышлял о более близком участии в политической жизни страны.

Падение Роберта Уолпола в 1742 году несколько улучшило положение Честерфилда в английских правительственных кругах, но оно все же в общем оставалось еще неустойчивым, в особенности из-за возраставшей холодности к нему Георга II, которую справедливее было бы называть отвращением. Никакой устойчивости не было и в министерских и парламентских сферах, где в 40-е годы сохранялись порядки, заведенные Уолполом; никто не думал здесь о давно назревших реформах, а в результате постоянных смен должностей и назначений еще более усилились интриги и распри.

В полном охлаждении к Честерфилду короля Георга II немалую роль сыграло одно обстоятельство личной жизни графа, которое король никогда ему простить не мог. В сентябре 1733 года, после возвращения из своей миссии в Голландии, Честерфилд женился на Мелюзине фон Шуленбург, номинально племяннице, но на самом деле дочери графини Эренгарды фон Шуленбург, любовницы Георга I, возведенной им в сан герцогини Кендал; в Англии хорошо знали, хотя и скрывали, что Мелюзина фон Шуленбург была дочерью Георга I и, следовательно, могла считать себя сводной сестрой Георга II. Это и объясняет в известной мере настороженность короля к Честерфилду, который фактически, после своей женитьбы на Мелюзине, мог считать себя "свойственником" королевского дома. Труднее понять, что руководило Честерфилдом, когда он вступил в этот брак; значение могли здесь иметь и материальные соображения, и политические замыслы; возможно также, что этот шаг должен был, по его мнению, несколько приглушить слишком распространившиеся в обществе толки о его скандальных любовных похождениях в Голландии. Во всяком случае, это был довольно странный брак, в котором расчет был на первом месте; чувство любви, вероятно, отсутствовало у обоих супругов. Имя жены редко встречается в письмах Честерфилда; чаще всего они и жили раздельно, в двух особых домах на Гросвенор-сквер… "Герцогиня Кендал умерла восьмидесяти пяти лет от роду, – писал Горес Уолпол в 1743 году, – ее богатство огромно, но я предполагаю, что лорд Честерфилд из него ничего не получит, оно достанется его жене". Возможно, что среди наследников покойной герцогини находился тогда и сам король, отличавшийся, как известно, чрезвычайной скупостью, и это еще более способствовало его враждебности к Честерфилду.

Последний прилив деловой активности в своей административной и политической деятельности Честерфилд пережил в середине 40-х годов. В 1744 году он ездил в Гаагу с очередным дипломатическим поручением, вслед за тем получил назначение на пост наместника Ирландии. Он уехал в Дублин с женой и провел там около года (с мая 1745 года), оставив по себе добрую память как просвещенный и гуманный начальник. Биографы Честерфилда, может быть, даже преувеличивают значение этого, в сущности короткого, пребывания его в Ирландии, утверждая, например, что это был лучший период в его деятельности и что, если бы он даже ничего не сделал на всех других поприщах, времени, проведенного им в этой стране, было бы достаточно, чтобы признать в Честерфилде одного из самых способных и блестящих людей того века. Тем не менее следует признать, что Честерфилд мало походил на других представителей английской власти в Ирландии, подкупая ирландцев мягкостью и остроумием и обезоруживая фанатиков своей веротерпимостью. Недаром о его дублинской жизни ходило множество анекдотов, закрепленных в периодической печати и мемуарах той поры. Однако эта довольно безмятежная жизнь внезапно была прервана вызовом в Лондон для назначения на еще более высокий пост – государственного секретаря. В декабре 1746 года Честерфилд писал своей парижской приятельнице Монконсейль: "Вот я и лишился своего почетного и доходного поста, обязанности, связанные с ним, не отнимали у меня слишком много времени от того, которое я люблю отдавать сладостям жизни в обществе или даже лености… У меня были и сан, и досуг, тогда как сейчас я чувствую себя водворенным на некий публичный пьедестал…, хотя моя фигура, как вы хорошо знаете, ни в коем случае не может быть названа колоссальной и не будет в силах удержаться, подавленная к тому же и работой, и недугами моего тела, и слабыми силами рассудка. Стоит ли меня с этим поздравлять и не заслуживаю ли я сожаления?". В этом автопризнании, наряду с несомненным кокетством, чувствуется уже, хотя и несколько приглушенная, усталость и своего рода разочарование. Сходные настроения проскальзывали и в других его письмах этого времени. Неудивительно, что при подобных обстоятельствах он вскоре добился отставки, которая и была принята в начале февраля 1748 года. В последующие годы имя Честерфилда все реже встречалось в анналах английской политической жизни; он все более замыкался в себе.

В 1751 году Честерфилд напомнил о себе, когда по его предложению и при его поддержке в Англии была осуществлена реформа календаря. Несколько лет спустя (в 1755 году) широкий общественный резонанс получила ссора с Честерфилдом знаменитого д-ра Джонсона, в которой, впрочем, остается много неясного; хотя эта ссора подняла очень злободневный вопрос о литературном меценатстве, но позиции обоих споривших все еще вызывают новые разъяснения, притом далеко не в пользу д-ра Джонсона. Публичная полемика была не во вкусе Честерфилда; он предпочитал ей спокойные и неторопливые беседы в собственном кабинете.

"Мое единственное развлечение составляет мой новый дом, который ныне приобретает некую форму, как внутри, так и снаружи", – писал Честерфилд одному из своих друзей (22 сентября 1747 года) незадолго до своей отставки.

Дом, о котором здесь идет речь, действительно выстроен Честерфилдом в 1747 году по его собственному вкусу. Это был большой особняк на одной из уэстендских улиц (South-Audley Street), неподалеку от Гросвенор-сквера. Постройка здания, тянувшаяся довольно долго, действительно развлекала Честерфилда; он старался войти во все детали его отделки и убранства и несколько раз описывал свой дом в письмах к друзьям. Наружный вид его отличался изящной простотой; внутри он очень походил на парижские особняки времен регентства. В середине расположены были гостиная и библиотека, окна которой выходили в тенистый сад; в библиотеке над шкафами висели портреты, а еще выше большими золотыми буквами, во всю длину стены, сделана была латинская надпись, перефразирующая стихи из сатиры Горация (II, 4):

"То благодаря книгам древних, то благодаря сну и часам праздности Вкушаю я сладостное забвение житейских забот."

Это были девизы, которым он хотел следовать. Честерфилд чувствовал себя хорошо только в уединении своего уютного дома, среди книг древних мыслителей и предметов античного искусства из мрамора и бронзы, расставленных на каминах, консолях, на столиках с выгнутыми ножками. Здесь, на покое, Честерфилд и прожил последние десятилетия своей жизни, здесь принимал он своих друзей, здесь написаны были лучшие из его писем к сыну.


5


Маленький Филип Стенхоп, родившийся в 1732 году, воспитывался вдали от отца. Вероятно, Честерфилд и видел его редко, даже в ту пору, когда ребенок жил еще в Лондоне, вместе с матерью. Однако отец взял на себя материальные заботы о воспитании сына, сам подыскал ему хороших учителей и со все возрастающим вниманием начал следить за тем, как он рос и развивался. Мы никогда не будем знать в точности, когда именно и при каких обстоятельствах нежная привязанность Честерфилда к сыну превратилась в любовь, а затем и в настоящую страсть: всеми этими ощущениями он никогда и ни с кем не делился. Но многое угадывается между строк его многочисленных писем, и мы до известной степени можем представить себе из них, как шло в нем развитие сильного отцовского чувства. Это чувство было сложным, и оттенки его менялись в зависимости от возраста сына; к первоначально возникшей нежности постепенно примешивалось чувство ответственности и сильная привязанность приобретала все более трагический колорит, когда Честерфилд думал о судьбе ребенка, уготованной ему обстоятельствами его рождения. Любовь к сыну возрастала одновременно с упреками отца себе самому, которые приходилось скрывать от других, и разгоралась тем сильнее, чем более отчетливыми становились житейские просчеты и неудачи сына, в которых никто не в силах был ему помочь. Вместе с тем, менялись и самые задачи писем, которые Честерфилд писал Филипу почти ежедневно, в течение многих лет.

Он начал их писать в ту пору, когда Стенхопу не исполнилось еще десяти лет, сочиняя их на трех языках – кроме английского, также по-французски и по-латыни – чтобы даже от их простого чтения могла проистекать дополнительная учебная польза. Это был педагогический эксперимент, в котором наставник сначала чувствовался сильнее, чем отец, они теплы и сердечны, но главное в них – тот учебный материал, который втиснут в письма в изобилии, если не с чрезмерностью. Речь идет о географии, мифологии, древней истории. Начиная свою переписку, Честерфилд безусловно вспоминал собственные отроческие годы и, по-видимому, старался избежать недостатков тогдашней воспитательной системы, испытанных им на себе самом. Но традиция была слишком сильна, и Честерфилд невольно делал те же ошибки, например тогда, когда мальчику, мечтавшему о привольных играх на воздухе, педантически объяснял не слишком увлекательные для его возраста вещи – чем славились Цицерон и Демосфен, что называется "филиппикой", кто такие Ромул и Рем или где жили похищенные сабинянки.

Но постепенно письма становятся искреннее, интимнее, касаются более личных вещей, вкусов или поведения; иногда они достигают настоящей лирической вдохновенности и озабоченности, в особенности с тех пор, как привычное обращение писем первых лет "Милый мой мальчик" (Dear Boy) сменяется другим: "Дорогой друг" (Dear Friend). Это происходит в конце сороковых годов; в одном из более поздних писем (21 января 1751 года) Честерфилд пишет сыну, почти достигшему уже двадцатилетнего возраста: "И ты и я должны теперь писать друг другу как друзья и с полной откровенностью".

Советы и наставления, которые Честерфилд с этих пор давал юноше, становились все более серьезными, настойчивыми и пространными; они касались порой как будто мелочей, частностей, не стоивших обсуждения, словно писались отцом только для того, чтобы создать иллюзию действительной и оживленной беседы с сыном, находившимся за морем, в Германии или Франции. Временами, однако, эта беседа была посвящена несколько вольным и опасным, хотя и столь же непринужденно изложенным советам, как следует юноше держаться в обществе, и из писем данного рода могло даже создаться впечатление, что отец учил сына вещам, которые противоречат не только педагогическим нормам, но и элементарной этике. Именно в этом Честерфилда упрекали ригористы XIX века. Но такое впечатление было, конечно, и не историческим, и просто ошибочным. В письмах нет ничего, что противостояло бы просветительскому мировоззрению – идеалам добра, справедливости и добродетели; напротив, они всегда стоят на первом плане и везде получают искреннюю защиту и красноречивое прославление. Если же иногда отец отходил от своих неотступных и даже назойливых предписаний и строгих правил, допускал слабости, оправдывал их или потакал им, то это происходило и от любви к сыну, и от слишком большой тревоги за его будущее. Лучше многих других отец знал подлинную цену человеческих связей и отношений в том обществе, в котором он предназначал сыну играть не последнюю роль.

Честерфилд по собственному опыту представлял себе, сколь многое зависело здесь не столько от общих декларированных принципов, сколько именно от отступлений от них, когда посвящал Стенхопа в маленькие тайны кодекса светских правил, в свойственные им традиционные хитрости и уловки, без которых никто не мог обойтись.

Сохранить просветительские взгляды и суметь стать полноправным представителем светского общества, неотличимым от других – такова была в сущности противоречивая и невыполнимая задача, которую отец поставил перед своим сыном: надо было бороться за передовое мировоззрение, сохраняя при этом все старые предрассудки и давно изжившие себя традиции. Честерфилду все время казалось, что ее не удается достигнуть только потому, что Филип недостаточно внимателен к его наставлениям. Но дело было в другом – сыну сильно мешала тайна его рождения, которую ни от кого не удавалось скрыть. Чем лучше понимал это отец, тем упорнее становились его усилия добиться для сына лучшей участи – вопреки всем препятствиям и непрерывно воздвигавшимся на этом пути преградам. Это приводило к тому, что Честерфилд, может быть и сам того не желая, непрерывно срывал маску с того лицемерного общества, к которому принадлежал сам по своему рождению и воспитанию, в котором его сыну придется жить и с пороками которого ему необходимо будет считаться.

Честерфилд готовил Стенхопа к дипломатической деятельности, но ни влияние отца в правительственных кругах, ни его связи не могли оказать Филипу действенной помощи. Карьера молодого человека была цепью почти непрерывных разочарований, несмотря на помощь, которую пытались ему оказать влиятельные друзья отца. Сначала он находился в Брюсселе, двумя годами позднее (1753) герцог Ньюкасл прилагал усилия доставить Стенхопу назначение в Вену резидентом при австрийском дворе, но король Георг II наотрез отказал ему в этом. В 1754 году Филип Стенхоп, идя по стопам отца, и с его несомненным содействием, вступил в парламент, но его первая речь провалилась; в 1757 году он получил назначение на дипломатическую должность в Гамбург. Честерфилд не оставлял дальнейших хлопот. Сохранилось сравнительно недавно опубликованное письмо его к королевскому фавориту, графу Бату (Earl of But), где под любезными и изысканными фразами явственно звучит глубокое огорчение отца по поводу бесплодности его усилий помочь сыну, которого двор отвергал столь же упорно, сколь настойчиво его предлагали;

"Я весьма чувствительно отношусь к одному из тех ответственных возражений, которое выдвинуто было против него, – писал Честерфилд, – я имею в виду его рождение, но, рассуждая по справедливости и беспристрастно – и стыд, и вина мои – а не его". Это горькое позднее признание оправдывает полностью все то, что в письмах могло бы показаться безнравственным или легкомысленным. Письма представляют собой не мертвый свод выдуманных правил, предназначенных для подражания; это прежде всего человеческий документ, написанный сильно и ярко, от чистого сердца.

Лишь зная подоплеку и обстоятельства, их вызвавшие, мы сможем понять ту трагедию, которую пережил Честерфилд и которая оборвала эту переписку в 1768 году. Филип Стенхоп был, наконец, назначен специальным посланником (Envoy Extraordinary) в Дрезден. Видевшие его там люди находили, что он не мог похвастаться ни образованием, ни изяществом манер, хотя и был человеком вполне добропорядочным; Дж. Босуэллу он показался, например, "молодым человеком хорошего поведения", но достаточно заурядным. Очевидно, он не оправдывал тех больших усилий и того чрезмерного внимания, которое уделял ему отец; к тому же тяжелая болезнь непрерывно подтачивала его силы. Развязка наступила быстро. Стенхоп умер от чахотки тридцати шести лет от роду, на юге Франции, в Авиньоне, куда отправился из-за резкого ухудшения здоровья.

Смерть его была неожиданным ударом для отца – даже двойным. Он ничего не знал об опасности, не подозревал о близости трагической кончины, но он не знал также, что сын был давно женат и являлся отцом двоих детей. Трагедия для Честерфилда заключалась не в том, что он неожиданно обрел невестку и внуков, существование которых было тщательно от него скрыто; однако эта семья объяснила Честерфилду, почему его сын, из которого он хотел сделать светского человека и дипломата, оказался настолько невосприимчивым к самым заветным из его наставлений: он вел свою собственную жизнь, создавая ее не по отцовским советам, а по собственным побуждениям и пристрастиям, таясь и ни разу не признавшись в том, что очень далек от всего, о чем мечтал для него отец. Они вели совершенно раздельное существование; их интересы не совпадали; словно отец писал в пустое пространство, создав себе искусственный воображаемый образ сына, мало похожий на действительного адресата писем. Тем не менее горе старика было велико и утрата чувствительна.

Вдова сына, Юджиния Стенхон, была, вероятно, первой из тех, кто оценил письма Честерфилда к ее мужу как литературный памятник, заслуживающий опубликования, хотя при этом могли сыграть свою роль и материальные соображения; но она безусловно поняла, что письма имеют историческую ценность, и, несмотря на многие трудности, все же опубликовала их в 1774 году. Уже в XVIII веке они переросли значение примечательного документа семейного архива. Их и следует рассматривать не только как случайно отыскавшиеся подлинные письма, адресованные реальному лицу, но и как цельное эпистолярное собрание, подчиненное единому замыслу и имеющее все признаки того жанра, от которого эта книга зависела при своем возникновении и в ряду образцов которого она должна была занять свое место.

Родительские письма к сыну – один из весьма распространенных жанров в мировой литературе. И в Византии, и на Западе, и в Древней Руси этим жанром пользовались охотно для изложения моральных правил, прежде всего потому, что видели в нем одно из средств придать этим правилам внушительность и своего рода непререкаемость: отцовский авторитет в средние века везде представлялся всесильным. Образцом для многих ранних подобных произведений служили наставления сыну в так называемых "Притчах Соломоновых". "Поучения отца к сыну" были популярны в течение нескольких веков во всех литературах Западной Европы. Но Честерфилд был сыном другого века, и источники "Писем", хотя они и воспроизводят традиционную рамку, естественно, были другие. Их ищут с полным основанием в целой серии таких трактатов, которые имели в виду воспитательно-образовательные цели для детей дворянского круга, вроде называемых самим Честерфилдом "Искусства нравиться в разговоре" или знаменитой книги о придворном испанского Моралиста XVII века Балтасара Грасиана, в английском переводе озаглавленной "Совершенный джентльмен". Был Честерфилду хорошо знаком и трактат Локка о воспитании: в 1748 году он послал Филипу Стенхопу экземпляр этого трактата с рядом отчеркнутых мест, предлагая над ними "поразмыслить". Для Честерфилда в особенности была важна идея Локка об отсутствии врожденных идей, о том, что человека отличают от другого не происхождение, но только образование и воспитание; Честерфилд следовал Локку также в понимании труда, как назначения человеческой деятельности и как одного из лучших воспитательных средств. В письмах Честерфилда попутно встречается так много оригинальных и самостоятельных наблюдений о воспитании, что была сделана попытка свести их в некую особую педагогическую систему. Конечно, "Письма" имеют свое значение для истории развития западноевропейской, особенно английской, педагогической мысли. Но для нас этот памятник шире и важнее: в известной мере они оправдывают данное Герценом определение писем как документов эпохи, в которых "запеклась кровь" современных им событий, они дают нам возможность представить себе время, когда они писались, с наибольшим приближением к реальности прошлого.

Нас поражает многое в этих письмах с точки зрения читателей иной среды и эпохи, но мы прекрасно понимаем, что это книга незаурядная и что она получает вневременный интерес именно потому, что является превосходным отображением эпохи, которой она порождена. Зоркий и вдумчивый наблюдатель, человек большого вкуса и редкой начитанности, Честерфилд был наделен также литературным талантом и даром живого рассказа, считаясь у современников выдающимся стилистом и мастером эпистолярного жанра. Это признавали за ним все, знавшие его лично или состоявшие с ним в переписке. Человек, строго судивший свое время, знаток всех стран Европы, провидевший неизбежность революции именно во Франции в конце XVIII века, Честерфилд был, конечно, весьма интересным историком и мыслителем. Может быть, лучше других сумел это оценить один из самых старых его друзей, Вольтер, писавший ему 24 октября 1771 года: "Вашу философию никогда не тревожили химеры, которые иной раз вносят беспорядок в головы довольно умных людей. Вы никогда и ни с какой стороны не были сами обманщиком и не позволяли обмануть себя другим, а я считаю это очень редким достоинством, помогающим человеку достичь того подобия счастья, которым мы можем насладиться в нашей короткой жизни".


6


В начале 70-х годов Честерфилд едва ли мог считать себя счастливым. Смерть сына была тяжелым горем, но и его собственное здоровье давно уже пошатнулось. Еще в начале 50-х годов он начал чувствовать признаки надвигающейся глухоты. К 1755 году она настолько увеличилась, что он вынужден был вовсе отказаться от какой-либо общественной деятельности. Когда однажды Честерфилд пожаловался Вольтеру, что его глухота стала полной, Вольтер со свойственной ему остротой ответил на это, что он надеется на хороший желудок милорда, так как "желудок стоит не меньше двух ушей". Но это была всего лишь шутка, которая не могла утешить больного. Другой француз, Жан Батист Сюар (Suard), вспоминал, что, находясь в Лондоне, он представлен был Честерфилду в последние годы его жизни д-ром Мэти. "К сожалению, мы избрали для этого мало благоприятный момент. Утром он очень страдал. Его глухота, которая усиливается с каждым днем, нередко делает его угрюмым и препятствует желанию нравиться, которое никогда его не оставляет. "Очень печально быть глухим, – сказал он сам, – когда можно было бы получить большое удовольствие от того, чтобы слушать. Я не столь мудр, как мой друг Монтескье: "я умею быть слепым", – говорил он мне много раз, – тогда как я еще не научился быть глухим". – Мы сократили наш визит из боязни его утомить, – прибавляет Сюар, – "Я не удерживаю вас, – сказал он нам, – мне пора репетировать мои похороны". Он называл так прогулку по улицам Лондона, которую совершал каждое утро в карете". Смерть пришла неожиданно – 24 марта 1773 года – хотя он давно думал о ней, а он сам мог еще при жизни считать себя полузабытым своими современниками.

Его вспомнили год спустя, когда после долгих хлопот Юджинии Стенхоп "Письма к сыну" впервые увидели свет. Как мы уже видели, эта книга вызвала при своем появлении долго не смолкавшие споры. Один из его недоброжелателей, Горес Уолпол, сын его старого врага Роберта Уолпола, писал об этой книге своей французской приятельнице, маркизе дю Деффан (12 апреля 1774 года): "Я прочел полностью письма милорда Честерфилда, которые составляют два пухлых тома в четверку и из которых полтора тома наводят страшную скуку, так как заключают в себе нескончаемые повторения. Это план воспитания, начертанный им для его незаконного сына, и в этом плане нет ни одной мелочи, которую бы он забыл… Это дитя было толстой грубой свиньей, которую он усиливался отшлифовать, чтобы превратить ее в придворного, человека удачливого и милого, что ему не удалось. Половина последнего тома содержит в себе очень приятные письма, в которых он говорит о наших делах и о нашем обществе, но слишком торопливо", и т. д. По странной случайности, несколько месяцев спустя, той же маркизе дю Деффан свой отзыв о письмах сообщил Вольтер, но его мнение мало походит на только что приведенное. Вольтер писал 12 августа 1774 года: "Мне хочется, чтобы вы могли получить удовольствие: чтобы незамедлительно и притом хорошо были переведены два толстых тома "Писем" графа Честерфилда к его сыну, Филипу Стенхопу. Там упоминается очень много людей, которых вы знали. Книга эта весьма поучительна, и, пожалуй, это самое лучшее из всего когда-либо написанного о воспитании. Там изображаются все европейские дворы. Честерфилд хочет, чтобы его сын стремился нравиться, и средства, которые он ему для этого рекомендует, стоят тех, с помощью которых знаменитый Монкриф сумел понравиться августейшей королеве Франции. Он не очень-то хорошего мнения о маршале Ришелье, но признает, однако, что тот умел нравиться. Он советует своему сыну влюбиться в г-жу П… и посылает ему образец признания в любви. Боюсь, как бы переводом этой книги не занялся какой-нибудь посыльный вашего друга Фрерона или какое-нибудь незначительное лицо из книгопечатни. Надо, чтобы труд этот выполнил человек светский. Но только все равно во Франции эту книгу никогда не разрешат продавать. Будь я сейчас в Париже, я бы прочел вам кое-что из этих писем по-французски, держа перед глазами английский оригинал".

Явные противоречия и несовпадения, которые обнаруживаются в отзывах о "Письмах" Честерфилда двух его знаменитых современников, свидетельствуют, что эта книга была для своего времени не только занимательной, но и заставляла думать и спорить. Эти немаловажные качества она безусловно донесла и до наших дней.







 


Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Другие сайты | Наверх