Глава 6

Сумрак в Ландсберге

Те из нас, кто сбежал в Австрию – Геринг, Эссер, Россбах и я сам, – скоро вошли в контакт друг с другом, и я смог обменяться новостями с женой. Мы получили весть от адвоката Гитлера Лоренца Род ера, что нам надо, насколько возможно, держаться подальше, потому что всякое прибавление к списку арестованных только усугубит проблемы защиты. Геринга я отыскал в госпитале в Инсбруке. Он в самом деле был тяжело ранен, хотя, когда я увиделся с ним, худшее для него было позади. Он рассказал мне, как ему удалось уползти и спрятаться, когда его ранило, за одним из монументальных львов, стоящих перед «Резиденц-палас». Кто-то из коричневорубашечников потом отнес его к первому встречному доктору на Резиденцштрассе, которому случилось быть евреем, и на протяжении многих лет после этого Геринг тепло отзывался о его доброте и искусстве. Геринг никогда не был из этих безумных антисемитов нацистской партии и как один из бесспорно арийских членов гитлеровского окружения был наименее пылким толкователем их расистских идей.

Из Мюнхена его тайно переправили на границу, а в Инсбруке оперировали. Он испытывал сильную боль, и приходилось ему дважды в день вводить морфий. Впоследствии всегда утверждали, что он потом стал наркоманом. У меня нет никаких личных и позитивных доказательств этому, но его лечение в госпитале Инсбрука, вполне вероятно, стало отправной точкой для этой привычки.

Я вернулся с Карин в ее гостиницу и, к своему удивлению, обнаружил, что она живет весьма роскошно. Мы, остальные беглецы, ходили как бродяги, но у Герингов такого никогда не было, и их выставление роскоши напоказ вызывало в партии большую неприязнь. У него просто не было понятия о цене денег, и, когда он в конце концов покинул Австрию, отправившись через Венецию в Швецию, я помог оплатить эту поездку. В ответ я получил скудные слова благодарности, но денег своих так и не увидел. И все же это не вызывало обиды. Он был очень привлекательным, бесшабашным парнем, который может выйти в таких делах сухим из воды. Во многих отношениях жаль, что он так долго был вдалеке. Это был интеллигентный, поездивший по свету человек с много более широким запасом здравого смысла, чем другие нацисты. Сейчас Гитлер был заключен в одной камере с наихудшими из них – Гессом, Вебером, Фриком и другими, действительно узко мыслящими провинциалами-доктринерами, которые в ограниченном пространстве тюрьмы смогли прочно впечатать свою опрометчивую, непродуманную идеологию в его мозги. А со вторым достойным человеком, бедным старым Дитрихом Экартом, в тюрьме случился сердечный приступ во время одного из учений, в которых начальник ландсбергской тюрьмы имитировал побеги заключенных, его выпустили на свободу, где он умер несколько дней спустя.

Как-то мы разработали план, состоявший в том, чтоб переправить через границу несколько человек с парой пулеметов для совершения налета на Ландсберг и освобождения заключенных. Хорошо, что мы не сделали этого, потому что власти были полностью готовы к встрече с нами. Гитлер сам ужасно боялся такой попытки, потому что опасался, что охрана застрелит его и сотоварищей в свалке, и тайно переправил нам записку, приказав воздержаться от таких попыток. Начальник тюрьмы обычно отбирал пару своих стражей для инсценирования попытки побега с целью проверки своих мер предосторожности, и эта инсценировка сопровождалась всеми необходимыми звуковыми эффектами. Эта внезапная пулеметная очередь в ранний час, пущенная бдительным часовым, перепугала Экарта буквально до смерти.

Я воспользовался своим пребыванием в Австрии, чтобы навестить семью Гитлера в Вене. Мне хотелось выяснить все, что можно, о его прошлом, и хотя у меня не было оснований предполагать, что его семья оказывала на него хотя бы малейшее влияние, просто считал, что было бы неплохо подбросить несколько фактов о более ужасных членах его окружения, особенно о Розенберге. Я, возможно, уберег бы себя от проблем, потому что, когда я, наконец, выследил его сводную сестру – фрау Раубаль, я выяснил, что она живет в жалкой нищете на третьем или четвертом этаже разваливающегося многоквартирного дома. Она чуть-чуть приоткрыла дверь, оставив лишь щелку, потому что явно стыдилась своего нищенского окружения, но даже через эту щель я смог разглядеть, что комната была пустой и грязной и что на полу комнаты не было ничего, кроме ветхого соломенного матраца. Но она приняла приглашение отправиться куда-нибудь в кафе и привела с собой не лишенную привлекательности светловолосую дочь Гели, которой в то время было примерно шестнадцать лет.

Это выглядело так, будто я пригласил отобедать свою домработницу. Мать была застенчива и сконфужена, хотя дочь была весьма отважной и симпатичной. Они были одеты в дешевую, трудноописуемую одежду, но я подумал, что смогу завлечь их на свою сторону, и спросил Гели, не хотела бы она пойти со мной в какой-нибудь концертный зал. Шла какая-то второразрядная оперетта, и на сцене стоял толстый тенор, певший жуткую, нескладную балладу о том, «кто будет плакать, когда мы должны будем расстаться, а кто-то другой отыскал путь к твоему сердцу» или какие-то подобные вещи. Это был как раз тот сорт развлечений, который подходил посредственному уму Гели. Там мы прошли через страсти Фельдхернхалле, подумалось мне, а тут племянница Гитлера от души хлопает в ладоши при такой чуши.

Самые худшие ощущения за время пребывания в Австрии у меня остались от встречи с моим старым другом Луиджи Казимиром, гравером. На этот раз встреча не доставила мне радости, потому что он мог принести мне новости о моем доме, а взамен забрать мои. Однако я опять воспользовался именем Георга Вагнера в качестве прикрытия в Австрии, и, когда он стал громко обращаться ко мне в людном ресторане Пущи, я прошептал ему: «Луиджи, бога ради, забудь это Путци и называй меня Георгом. Я, пока нахожусь здесь, живу под именем Георга Вагнера». Тот, потрясенный, посмотрел на меня. «О боже! – произнес он. – Ведь это же тот парень, который наделал фальшивых двадцатифунтовых банкнот! Полиция повсюду разыскивает его. Есть ордер на его немедленный арест в полдюжине европейских стран». Вот что бывает с теми, кто является поклонником Вагнера.

Я возвращался домой, изменив внешность, чтобы провести Рождество с семьей. Это было сопряжено с необходимостью пересечь одноколейный туннель, называвшийся Висячий Камень, что возле Берхтесгадена, – достаточно опасное предприятие, потому что приходилось бегать между составами, снующими в обоих направлениях. На самом деле все обстояло еще более угрожающе, чем я предполагал, потому что, когда спустя десять лет мне удалось заглянуть в свое собственное полицейское досье, я увидел, что был отдан приказ немедленно арестовать меня, как только я перейду границу. Я отрастил комплект бакенбард на манер Франца-Иосифа (узкие вверху и расширяющиеся книзу), носил темные очки и ходил прихрамывая. Как ни странно, никто меня не узнавал, даже когда я подошел к редакции «Беобахтер» и побеседовал с парой водителей. Газета, конечно, была запрещена. К этому времени Гитлер предстал перед судом, приказ на арест был отменен, и я вновь мог свободно передвигаться.

Будучи в предварительном заключении в Ландсберге, Гитлер, взяв пример с членов организации «Шин Фейн», попытался объявить голодовку. Он отказывался разговаривать с охраной и с кем бы то ни было из своих старых товарищей, поэтому его адвокат Родер обратился к моей жене. Она переслала через него записку, в которой заявила, что не дала ему покончить жизнь самоубийством не для того, чтобы он умер от голоду, и что это есть то самое, на что надеются его злейшие враги. Ее совет склонил чашу весов. Гитлер ею искренне восхищался, и само его появление в Уффинге после путча, должно быть, было частью какого-то подсознательного позыва обратиться за помощью к этой женщине, которая так близко отвечала его подавляемым желаниям. Также посреди разгрома всего того, что он организовал, дом в Уффинге, вероятно, обрел ауру экстерриториального убежища.

Я пару раз посещал Гитлера в его камере; в первый раз, когда его держали в тюремной камере под помещением суда на Блютенбургштрассе во время процесса, а потом вновь в Ландсберге после того, как был вынесен приговор. Я даже брал с собой на Блютенбургштрассе маленького Эгона, и Гитлер был в восторге. «Как приятно видеть тебя, Ганфштенгль! – воскликнул он. – Да тут еще и маленький Эгон!» Он посадил ребенка на колени и позволил ему выбрать себе конфеты и пирожные, которые ему прислали сочувствующие. Он обладал каким-то экстраординарным свойством немедленно нравиться детям, и мальчик обожал его.

«Мне так неудобно за все, что произошло в Уффинге, – сказал он. – Я не имел представления, что ваша жена беременна и все это – очень глупая идея».

Он хорошо выглядел и был полон уверенности в отношении исхода судебного процесса. «Какого черта они могут мне сделать? – произнес он. – Все, что мне надо сделать, – это рассказать кое-что из того, что я знаю о фон Лоссове, и все тут же рухнет». От этого веяло некоторой самоуверенностью, но, несмотря на полученные им пять лет заключения, он превратил процесс в крупный триумф, выставив Кара, Лоссова и компанию в таком дурацком виде, что смог в большой степени восстановить свой престиж в Мюнхене. Козырная карта, которую он держал в руках, – его сокровенное знание собственных планов Лоссова и Кара, в которых немало начальников как в Берлине, так и за границей были более чем заинтересованы. Это была та угроза, которую он мог держать над головой своих нерешительных, сомневающихся обвинителей, а его окончательный приговор был скорее браком по расчету, потому что с самого начала было ясно, что он не отбудет заключение полностью.

Доминирующее влияние, которое он завоевал над чиновниками и охранниками в Ландсберге, было просто невероятным. Тюремные надзиратели даже стали, входя в его камеру, произносить «Хайль Гитлер». Частично это объяснялось экстраординарным магнетизмом его личности и его политической жертвенностью, которая находила широкое одобрение среди многих и разных слоев общества. Он получал привилегированное обращение, которое включало в себя свободу получения подарков извне, а это опять же давало ему дополнительные рычаги в общении с надзирателями. Было очень легко сказать «возьми эту коробку шоколада домой своей жене», когда имеешь в наличии почти неограниченное их количество. У них с Гессом были не столько камеры, сколько небольшая анфилада комнат, образующая квартиру. Место заключения выглядело как магазин деликатесов. Там можно было бы открыть цветочно-фруктово-винный магазин со всеми запасами, заставившими камеры. Люди посылали подарки со всей Германии, и Гитлеру явно все более и более льстило получение таких доходов. Фрау Брюкман была одной из самых щедрых доноров, но посылки с продуктами и деньги поступали также от Зигфрида и Винифред Вагнер, которые в 1924 году возобновили проведение байрейтского фестиваля и занимались сбором средств среди своих друзей в пользу политических узников Ландсберга. Винифред Вагнер была еще одной из женщин, чьи имена упоминались в связи с Гитлером, но она опять же была пожилой женщиной, материнского склада, которая находила какой-то выход, оказывая ему дружеское покровительство.

– Вам в самом деле надо участвовать в каких-нибудь гимнастических упражнениях и занятиях спортом в тюрьме, – сказал я ему.

– Нет, – отвечал он, и такой ответ был типичен для его менталитета. – Я воздерживаюсь от этого. Дисциплина будет страдать, если я буду участвовать в физических упражнениях. Лидер не может себе позволить терпеть поражение в играх.

На столе были вестфальский окорок, пирожные, бренди и все, что только можно вообразить. Было похоже на фантастически благополучно снаряженную экспедицию на Южный полюс.

– Если вы не будете следить за собой, растолстеете, как старый Вальтершпиль, тучный хозяин отеля «Четыре времени года», – сказал я ему.

– Нет, – настаивал он. – Я всегда смогу избавиться от лишних фунтов своими выступлениями.

Я захватил с собой пару книг издания Ганфштенгля с репродукциями старых мастеров в коллекциях Пинакотеки и Дрездена, которые были приняты с недовольными словами благодарности. Свежий экземпляр еженедельника Simplicissimus обрадовал его больше. Там была цветная карикатура на первой странице, изображающая Гитлера, въезжающего в Берлин на белом коне в окружении своих обожателей, во всех отношениях схожий с сэром Галаадом. «Ну, что я вам говорил! – произнес он с восторгом. – Пусть смеются, но я все равно там буду!» – хотя настроение его в то время было не особо оптимистичным. «А что говорят люди в Мюнхене?» – то и дело нетерпеливо спрашивал он. Я сказал ему, что настроения все еще преимущественно в пользу парламентской монархии наподобие той, что установил Хорти в Венгрии, и что, если бы Рупрехт оказал свою поддержку, эта цель была бы достигнута сравнительно малыми усилиями.

Все это никак не было по душе Гессу, который с недовольством хмурился, пока я разговаривал с ним. Это был период его наибольшего и длительного влияния, когда он помогал Гитлеру собираться с мыслями для «Майн кампф». Гесс был еще одним, в дополнение к Розенбергу, свистуном, к чему он добавлял невыносимую привычку забавляться со стулом, на котором сидел. Он усаживался на него не так, как все люди, пропускал его меж ног, садился на спинку, вертел его на одной ножке, как какой-то любитель-акробат, стараясь пустить пыль в глаза. Он терпеть не мог, когда видел, как Гитлер излагает какие-то взгляды, отличные от его собственных, и всегда старался отвлечь внимание. Все, что Гесс мог, – это вести разговор афоризмами. «Нам надо быть много более жестокими в наших методах. Это единственно возможный способ обращения с нашими врагами, – бубнил он. – Еще бы чуть-чуть жестокости, и дело «Бюргербрау» закончилось бы совсем по-другому». Ему нравилось слово «жестокий» (brutal), которое на немецком произносится с переливающимся трелью «р» и одинаковым ударением на обе гласные, и Гитлеру тоже, похоже, доставляло удовольствие звучание этого слова. Почти можно было ощутить, как он возбуждался, выкрикивая это слово при подсказке Гесса. Между этими двумя в данный период существовала очень тесная связь, и я впервые услышал, что они обращались друг к другу на «ты», хотя позднее на публике они этого не делали. Были еще Дрекслер и Экарт, к которым, я слышал, Гитлер обращался на «ты», да еще один-два старых товарища со времен войны. Рем то и дело старался перейти на «ты», но никогда не получал такого же ответа, но это, похоже, его не обескураживало.

Несмотря на это, я был крайне обеспокоен обострением его предубеждений в компании Гесса в камере и предпринял безнадежную попытку в беседе с адъютантом Рупрехта фон Редвицем уговорить амнистировать Гитлера. Я пытался убедить монархистов, что если они обяжут чем-то Гитлера, то смогут оказывать на него сдерживающее влияние. Его дар демагога наверняка может привести их дело к триумфу. Я пробовал уговорить их освободить его вместе с другими по случаю приближавшейся десятой годовщины начала великой войны 1 августа. Как доброволец, он мог бы подпасть под эту амнистию. Однако я не смог произвести нужного впечатления. Сам фон Редвиц, с кем я ходил в школу, питал достаточно симпатий, но другие члены окружения Рупрехта не были готовы взять на себя такой риск. Как бы там ни было, но Гитлер просидел в камере буквально до Рождества за компанию с ужасными болванами.

Мне сделали намек, что Гитлер занялся писанием политической биографии, которая на следующий год вышла в виде первого тома книги «Майн кампф». Вначале Гитлер в качестве секретаря использовал Эмиля Морица, но скоро Гесс выгнал его и стал сам долбить страницы текста на изношенном «Ремингтоне». Трудность состояла в том, чтобы ее опубликовать. «Фолькишер беобахтер» была закрыта властями после путча, и, хотя издательство и редакция под Аманом были все еще не тронуты, деньги ниоткуда не поступали. Счета оставались неуплаченными, а кредиторы собирались вторгнуться и захватить всю конторскую мебель и собственность и распродать все это на аукционе. Как-то Аман позвонил мне и стал умолять заглянуть к нему. Кажется, мы встретились перед мюнхенской синагогой, и он отвел меня за угол в сад позади нее, где мы стали ходить взад-вперед. Организация находится на последнем издыхании, говорил он, если не придет немедленная помощь, она развалится и рассеется.

Половину рукописи «Майн кампф» тайно вынесли из ландсбергской тюрьмы, и ее уже набирали, но если нагрянут кредиторы, все будет потеряно. «Вы – единственный человек, который может нам помочь, герр Ганфштенгль. Вы должны это сделать, если вообще верите в Гитлера. Иначе придет конец!» В то время у меня у самого была куча долгов. Я получил очередной перевод из Соединенных Штатов, но часть его ушла на оказание помощи семьям убитых и раненых в Фельдхернхалле, и я к тому же принял решение вернуться в Мюнхен и подыскать дом, чтобы можно было начать более приличную и прибыльную жизнь. Но Аман проявлял такую настойчивость, что я в конце концов сдался. Имелось около полудюжины долговых расписок по триста – четыреста марок каждая, но я оплатил некоторые из них и подтвердил другие, и этого было достаточно, чтобы держать редакцию на плаву. В этом предприятии я не был одинок. Мне думается, Гансер тоже помогал, но то, что Гитлер после освобождения из тюрьмы нашел персонал работающим, было достигнуто полностью благодаря нашим усилиям.

Конечно, национал-социалистическая партия была распущена после путча постановлением правительства, хотя некоторые ее отделения реформировались и очень хорошо выступили в весенних выборах 1924 года под названием «Народный блок». Это произошло в большей степени благодаря моральному триумфу, которого Гитлер добился на своем процессе, сделавшем его впервые национальной личностью. Блок стал фактически второй по величине партией в баварском парламенте и получил две трети мест в рейхстаге. Гитлер, находясь в тюрьме, пытался сохранить в какой-то степени контроль над списком кандидатов, который должен быть подан, и я помню, как он работал над ним во время одного из моих посещений. Фактически, это по моему предложению в этот реестр внесли и нашего эксцентричного изготовителя бомб Эмиля Гансера.

Однако его лидерство никоим образом не воспринималось единодушно, пока, с другой стороны, в несовместимых группах, возникавших и объединявшихся из выборных соображений, скоро возникали ссоры и распри, и такие хрупкие коалиции распадались. В редакции «Беобахтер» сыпался град частично оправданных критических стрел в адрес самого Гитлера, который частично возглавлялся Антоном Дрекслером при активной поддержке Готфрида Федера. Дрекслер хотел перестроить партию согласно своим менее революционным принципам, а Федер, возможно, играл свою собственную игру. Они называли Гитлера диктатором и примадонной и заявляли, что, если партия вообще будет когда-то восстановлена, над ним надо будет осуществлять больший контроль. Его, главным образом, критиковали за провал путча, который в ретроспективе рассматривался как опрометчивая и плохо организованная попытка захвата власти.

Более опасным по-прежнему являлось намерение Людендорфа сосредоточить контроль над националистическими группами в своих собственных руках и воспользоваться отсутствием Гитлера для того, чтобы навсегда нейтрализовать его. Чтобы достичь этого и привлечь под свое крыло запрещенную, но все еще функционирующую нацистскую партию, он пригласил Георга Штрассера на роль политического лидера и организатора. Я не особенно контактировал с ним. У Штрассера была аптека в Ландшуте, где он организовал небольшой батальон CA, бывший на практике куда более дисциплинированным и более эффективным, чем эта группировка в Мюнхене. Штрассер был одаренным организатором и должен был сыграть важную, но часто независимую роль в годы, последовавшие за этим периодом. Штрассер и Людендорф между собой завоевали преданность Розенберга – этого назначенного Гитлером преемника, но это лишь ускорило раскол в партии, поскольку антирозенберговская фракция, возглавляемая тремя формальными соправителями, набирала силы.

Я через Родера был в почти непрерывной связи с Гитлером и держал его в курсе внутрипартийных интриг. Мне стало ясно, что уличные марши и демонстрации никуда нас не приведут, и, выступая за кампанию в парламентских рамках, я оказался, как обычно, в оппозиции к Розенбергу. Я питал мало доверия к менее значительным ориентирам и продолжал обращать внимание на то, что, если наше движение намеревается чего-либо достичь в воскрешенном виде, оно должно находиться единственно под руководством Гитлера. Один злонамеренный акт, совершенный Розенбергом, который я не сумел предотвратить, – когда последний вычеркнул Геринга из списка кандидатов, что виделось мною как чудовищное проявление ничтожности со стороны человека, который безнаказанно выпутался из этой заварухи.

Гитлеру стало понятно, что он не сможет контролировать эти маневры из своей комфортабельной темницы, и в июле он секретно передал письмо, официально отмежевываясь от этой междоусобной драки и фактически отказываясь от лидерства в партии. Его здравая политическая интуиция подсказывала ему, что лучше всего – дать другим фракциям возможность подраться и не привлекать слишком много внимания к себе в данный момент. Умеренное правительство Баварской народной партии под руководством доктора Генриха Гельда взяло на себя политическую власть, а фон Лоссова сменил генерал фон Крессенштайн. Фактически, вполне всерьез обсуждалось, не выслать ли Гитлера после освобождения в его родную Австрию. Сейчас мы знаем, что он не был репатриирован лишь потому, что австрийское правительство не хотело иметь его у себя. Ко времени его выхода из тюрьмы партийное колесо совершило полный оборот, и он был провозглашен единственным человеком, способным все поправить. С того времени его положение никогда всерьез не оспаривалось.

В тот день, когда он покидал Ландсберг, он заехал в мой новый мюнхенский дом на Пиенценауэрштрассе на спокойный торжественный обед. Приглашение было передано через Родера. Тем временем я получил последний платеж за ликвидированные интересы Ганфштенгля в Америке и смог приобрести этот очень привлекательный дом в квартале Герцог-Парк. В нем была огромная мастерская и много шарма, и вот после всех этих лет я опять жил в нем, хотя мы его перестроили, а мастерская исчезла.

Он приехал примерно в половине шестого в своем коротком синем саржевом костюме, которым так гордился, застегнутый на все пуговицы, с тем весом, что он приобрел в Ландсберге. Эгон вместе со мной встречал его в дверях. «Так рад снова видеть тебя, дядя Дольф!» – сказал он, и Гитлер вел его за руку, пока мы шли по коридору. У меня был большой концертный рояль в студии, и не успел я собраться с мыслями или проявить какое-то гостеприимство, как Гитлер, выглядевший возбужденным и взвинченным, почти умоляюще произнес: «Ганфштенгль, сыграйте мне «Либестод»!» Эта была одна из моих пьес, которые я играл в компании. Поэтому я сел и отбарабанил эту великолепную вещь из «Тристана и Изольды» с украшениями Листа, и, похоже, фокус удался. Он расслабился. Появилась моя жена, и он был очень рад ей, снова извинившись за сцену в Уффинге год назад и напевая вполголоса нашей маленькой дочери Герте. В его забавном огорченном поведении сквозила какая-то ревность ко мне за то, что у меня такая симпатичная жена.

Поначалу между нами состоялся короткий разговор. «Итак, – произнес он своим неуверенным тоном, являвшимся частью его характера, – после той вашей маленькой квартиры на Генцштрассе кто бы мог подумать, что мы встретимся вновь в прекрасном доме в лучшем районе города. Вы – самый аристократичный знакомый из всех, кто у меня есть». Он находился под сильным впечатлением и непрестанно повторял фразу о благородном месте, каковым оно и было на самом деле. Это была самая фешенебельная часть Мюнхена. Вдруг он оглянулся через плечо и остановился на полуслове. «Прошу прощения, – с сожалением извинился он, – это последствия тюрьмы. Постоянно ожидаешь, что тебя кто-то подслушивает» – и принялся живописать психологический эффект подглядывания через замочную скважину в тюремной двери.

Мы приготовили по-настоящему роскошный обед, за которым последовали австрийские пирожные, которые он любил. Я заметил, что он практически не пил, так что не было нужды держать бутылку подальше от него. Действительно, примерно в этот период у него начали развиваться вегетарианские вкусы, которые впоследствии стали так заметны. Может быть, это началось с необходимости сбросить лишний вес с помощью диеты, но, как обычно, он сделал это личной темой. «Если я чувствую, что мясо и алкоголь разрушают мою систему, я надеюсь, что, по крайней мере, у меня найдется достаточно силы воли, чтобы обойтись без них, какое бы наслаждение от них я ни испытывал», – обычно говорил он. Но в тот вечер с его аппетитом было все в порядке.

После обеда он стал разминаться, вышагивая взад-вперед по комнате, как солдат, с руками, сцепленными за спиной. Он никогда не был похож на человека, любящего посидеть. Каким-то образом он опять вернулся к военной теме, и мы обнаружили, что его способности подражания охватывают не только человеческий голос. Он поделился некоторыми воспоминаниями о Западном фронте и стал имитировать артиллерийский обстрел. Он мог воспроизвести грохот любой вообразимой пушки: германской, французской или английской, гаубиц, 75-мм орудий, пулеметов как в отдельности, так и вместе. Под звуки его потрясающего голоса мы действительно пережили пять минут битвы на Сомме, и я не могу вообразить, что подумали о нас соседи. К счастью, окна были закрыты, а дом окружал весьма обширный сад. Для поддержания его духа я просто преподнес ему в качестве подарка при возвращении домой подлинный документ, подписанный Фридрихом Великим, который передавался в моей семье по наследству. «Не забывайте, что даже старый Фриц сидел на барабане, грызя ногти после сражения при Гонкирхе, ломая голову, что же ему теперь делать!» – попробовал я подбодрить его. Его глаза засверкали. Мы чуть ли не физически ощущали, как в нем накапливалась энергия.

Вдруг он разразился большущей политической тирадой. К моему ужасу, он изверг еще более дистиллированную эссенцию всей той чепухи, что фабриковали Гесс с Розенбергом. Все эти смехотворные предрассудки мелких мозгов пехотинца, неспособных оценить баланс мировых сил и сосредоточиться вместо этого на внутренних конфликтах чисто континентальной войны и политики. «Мы достигнем решения во Франции! – вопил Гитлер. – Мы превратим Париж в развалины. Мы разорвем версальские оковы!» «О боже, – подумал я. – Париж – в руинах, Лувр и все эти сокровища искусства исчезнут!» Каждый раз, когда Гитлер погружался в это настроение, я ощущал почти физическую боль.

Похоже, он вышел из Ландсберга со своими наихудшими предубеждениями, еще более укрепившимися. Я уверен, что это была точка, в которой его скрытые радикальные тенденции начали кристаллизоваться, хотя пройдут еще годы, пока он станет недоступным фанатиком, не поддающимся учению и разуму, каким его узнал мир с его прихода к власти. Проведенный им в Ландсберге год вместо того, чтобы дать ему время, чтобы сесть и шире рассмотреть политические проблемы, только дал его сокамерникам возможность сузить его разум до их собственных ограниченных пределов. Его антисемитизм обрел еще более отчетливые расовые оттенки. Между собой они наполнили его разум бешенством и яростью из-за использования французами сенегальских войск во время оккупации Рура, и я совсем не уверен, что это не явилось отправной точкой для законов о расовой чистоте, которые в конечном итоге разовьют нацисты. Они подхватят эти идеи и приукрасят, а чтобы подкрепить свои аргументы, даже сошлются на такие уважаемые источники, как Бернард Шоу, который был не прочь поддержать идею о необходимости выведения человеческих существ в соответствии со стандартами, которые мы разработали для мира домашних животных. Конечно, Дж. Б. Ш. имел преимущество в виде густой бороды, так что нельзя было разглядеть, что он все время улыбается и что не стоит воспринимать его всерьез. Но у Гитлера были лишь маленькие усики, и его принимали всерьез, да и он себя воспринимал всерьез, так что эта идеология стала для него идефиксом.

Все это было достаточно плохо, но что в самом деле меня волновало – то, как Гессу удалось забить его голову доверху тезисом Хаустхофера о том, что надо, чтобы русских второй раз нокаутировали японцы, являвшиеся единственно возможным союзником Германии в мире, и тому подобным. Америка была просто изгнана из его разума, и я оказался в той же самой точке, с которой начинал. В известном смысле расовая одержимость сыграла здесь какую-то роль. Он не был по-настоящему антиамериканцем. Он не сумел впитать какую-либо информацию, которую я постоянно старался дать ему, и просто рассматривал Америку как часть еврейской проблемы. Уолл-стрит контролировался евреями, Америка управлялась евреями, а поэтому он не мог принимать их в расчет. Они были вне пределов его досягаемости и не являлись срочной проблемой. Как было суждено продемонстрировать «Майн кампф», он опять оказался во власти политико-милитаристских концепций Фридриха Великого и Клаузевица. Он мыслил лишь европейскими терминами, и его одурачили идеей превратить Англию либо, в случае неудачи, Италию в союзника в день его сведения счетов с Францией. Дело выглядело так, будто человек, реально повернувший ход войны – генерал Першинг, – и миллионы его солдат, переплывших Атлантику, просто не существовали. До него не доходило, что такое же чудо десантной операции может повториться, и даже быстрее, и даже к большему ущербу для Германии.

Когда он успокоился, я начал возражать ему. Я был одним из немногих, кого он слушал, совершенно здраво и трезво, когда мы были наедине, хотя он никогда внешне не проявлял признаков, согласен он со мной или нет, либо что он предлагает сделать в данном случае. В момент появления другого лица Гитлер возвращался к своему стилю декламации с трибуны, и становилось невозможно заставить его увидеть что-то в новом свете. «Бесполезно, – убеждал я его. – Вам надо избавиться от этого Розенберга», – и я показал ему одну из старых статей в «Фолькишер беобахтер», в которой было не менее четырнадцати грамматических ошибок. Розенберг был, в сущности, безграмотен, одержим своими абсурдными обидами за нордическую расу. «Через пятьдесят лет этот его миф, возможно, признают как один из величайших шедевров философии», – заявил Гитлер. «Это вздор, – настаивал я, – а вздор останется вздором». Я действительно разговаривал с ним в таком ключе, сколько угодно свидетелей подтвердят это. «Если сложить листок бумаги с чернильным пятном, никто через пятьдесят лет не совершит ошибку и не признает в нем Рембрандта. Розенберг – опасный и тупой человек, и чем скорее вы от него избавитесь, тем лучше». Как показали дальнейшие события, я с таким же успехом мог разговаривать с кирпичной стеной.

В Гитлере развилась еще одна причуда – страстная нелюбовь к офицерской касте. Вначале Лоссов, потом Людендорф и в какой-то степени Геринг оказались осужденными. Впоследствии он никогда не доверял ни одному из них, как он говорил, и строил великие планы создания коричневорубашечников, которые бы заполонили и нейтрализовали рейхсвер. Это могло показаться неестественным, но у меня была своя теория, что эти идиотское презрение и подозрительность, которые Гитлер позднее проявил к своим генералам и фельдмаршалам, коренятся в этом путче 1923 года. Он никогда не утрачивал своих утопических идей о роли армии, но офицерам он никогда не доверял. «Насколько это касается меня, я никогда в жизни не поверю ни одному честному офицерскому слову, – помнится, сказал он в тот вечер. – Эти господа когда-нибудь узнают мое мнение о них».

Еще одно сильное впечатление, которое он оставил у меня в тот вечер, – эмоциональное качество дружбы, которая возникла между ним и Гессом. «Ах, мой Руди, мой Гессенок! – причитал он, топая взад и вперед. – Разве не ужасно думать, что он все еще там. (Гесса освободили лишь позже.) Я не буду счастлив, пока не узнаю, что последний из них на свободе». Возможно, было бы неверно утверждать, что между этими двумя была какая-то физическая гомосексуальная близость, но пассивное влечение было налицо. Я определенно не верил в мужские качества любого из них. Можно пить очень слабый чай и очень разбавленный абсент, и можно страдать очень разбавленным гомосексуализмом. Существуют граничные эмоции, и в науке сексуального расстройства нам еще предстоит пройти долгий путь, пока мы выследим эти эмоции.

Я чувствовал, что Гитлер был примером мужчины, который был, что называется, ни рыбой ни мясом – ни полностью гомосексуалистом, ни целиком бисексуалом. Каким-то образом безродность его прошлого, это самое его качество уравновешивать ситуацию и его интуитивный дар всегда оставаться выше мелочной личной ревности его сторонников были полностью отражением его сексуальной изоляции. Его никогда нельзя было припереть к стене, связать обещанием, сказать, что он за то или за это; все было плавучим, бескорневым, неосязаемым и промежуточным. Вокруг себя он собрал этих личностей с отвратительными привычками, от Рема и Гайнеса, с одной стороны, до Розенберга, с другой, и, похоже, не испытывал никакого морального недовольства их поведением. Эрнст, еще один гомосексуальный начальник CA, намекал в 1930-х, что от него требуется произнести лишь несколько слов, чтобы заставить Гитлера замолчать, когда он по политическим причинам начал жаловаться на поведение Рема. Возможно, поэтому и его расстреляли.

Наблюдая Гитлера и беседуя с теми, кто был возле него, я сформировал твердое убеждение, что он – импотент подавленного, мастурбирующего типа. Если на момент принять научный жаргон, у него был эдипов комплекс, который часто этим заканчивается. Он ненавидел своего отца – тупого, мелкого, второразрядного провинциального инспектора таможни, и обожал свою мать. Подавленный гомосексуализм Гитлера, возможно, датируется временем, когда он подхватил сифилис в Вене примерно в 1908 году. Со времени, как я узнал его, не думаю, что у него были традиционные сексуальные отношения с какой-либо женщиной. Вероятно, он был не способен на нормальную реакцию, которую должна вызывать их физическая близость. Со временем его стали отождествлять с различными женщинами, и случай с его племянницей Гели Раубаль надлежит изучать с некоторыми деталями, поскольку, по моем размышлении, это была психологическая поворотная точка самой жуткой сути. Но его чувственность была чисто оперной, но никогда – оперативной. Как мужчина-импотент, обладающий гигантской нервной энергией, Гитлер должен был каким-то способом разряжать это напряжение. Он был по очереди садист и мазохист, и в сексуальном полусвете своей жизни он никогда не находил физической разрядки, какую подобные несчастные люди иногда могут получить, часто благодаря какому-то стечению обстоятельств либо вниманию какой-нибудь конкретной личности. В своих отношениях с женщинами Гитлеру приходилось самому разыгрывать трагедию, как это приходилось ему делать в отношениях с миром в целом. Полагаю, его можно было бы назвать «бесплодным героем».

Какая-то часть этой неопределенной и странной сексуальной конституции среагировала на присутствие Гесса – красивого, но весьма подавленно выглядевшего в то время молодого человека – во время их заключения в Ландсберге. Моральная сторона этого дела меня особо не волнует, но эта любопытная разграничительная линия внутренней закрепощенности оказала свое влияние на мышление Гитлера, который стал потом пропитан закостенелыми, ограниченными доктринами группировки Гесса – Хаустхофера с ее прояпонскими и антиамериканскими помрачениями, и мне с друзьями так и не удалось выковырять их оттуда.

Бесполезно размышлять об истории в сослагательном наклонении, но в определенном смысле было жаль, что этот путч не имел даже скромного успеха. Он бы не завел слишком далеко, да и имел бы немного последствий, кроме того, что обеспечил бы территориальную целостность Германии, которая из-за разгула рейнского и баварского сепаратизма, казалось, была под такой серьезной угрозой в то время. Гитлер был бы лишь одним из лидеров, и вместо того, чтобы примирять страсти двух миллионов коричневорубашечников в разгар наихудшей экономической депрессии, пережитой любой из европейских стран, что ему пришлось делать в 1933 году, когда его собственные предубеждения окончательно укрепились, эти десять тысяч коричневых рубашек 1923 года нашли бы себе какое-нибудь тихое место в более упорядоченном обществе.

Пока тянулся наш вечер, позвонил Вильгельм Функ, наш друг-художник (он был другом Цорна и Заргента), и сказал: «Конечно, он у тебя, не так ли?» Весь Мюнхен сгорал от нетерпения узнать, куда спрятался Гитлер, так что в конце концов я пригласил и его. Он являл собой любопытное сочетание англичанина – завсегдатая ночных клубов и льстивого американца. Он начал с того, что принялся подбадривать Гитлера, заявлять, что ему надо все начать вновь, и как велики его шансы, и так далее. После этой тирады к Гитлеру вернулось его скромное настроение. «Ах, господин профессор, – сказал он (в нем еще жил мелкобуржуазный комплекс обращения к любому человеку некоторой образованности с подобным титулом), – все это очень хорошие советы, но никогда не стоит забывать, как это ужасно трудно для человека без имени, титула либо академических званий – дослужиться до титула, когда его имя ассоциируется с какой-нибудь политической программой. Вы недооцениваете всю тяжелую, сопряженную с этим работу». А потом, обернувшись ко мне, он добавил: «Возможно, в конце концов, Ганфштенгль, этот путч был неплохой вещью; по крайней мере, никто не может сказать, что я сейчас неизвестен, а это дает нам основу для нового старта».

Ради нового гостя он пустился в длинные объяснения своих причин для организации путча, неминуемой опасности сепаратистских движений, дезорганизации и разобщенности, необходимости восстановить немецкую гордость и престиж, а потом, вернувшись к вопросу, чуть ли не беседуя с самим собой, сказал: «А что еще мы могли сделать? «Беобахтер» была почти в руках назначенных управляющих, и у нас не было денег. У партии просто не оставалось денег. А что еще можно было от нас ожидать? Нам надо было что-то делать. – Он взглянул на мою жену: – Все это было ужасным разочарованием, дорогая фрау Ганфштенгль, но на следующий раз я обещаю вам, что не упаду с натянутого каната».







 


Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Другие сайты | Наверх