Нужны ли России реформы?

Икра… долго не высохнет, если вы в банку с икрой сверху нальете тонкий слой растительного масла и плотно закупорите ее.

(Книга о вкусной и здоровой пище. 1954 г.)

При ответе на этот вопрос очень важную роль играла и будет играть проблема самобытности исторического развития России. Мы не имеем возможности хоть сколько-нибудь подробно проследить генезис этой идеи и, отсылая читателя к соответствующей необозримой литературе[143], ограничимся краткими замечаниями.

Как известно, в начале XVIII в. отношение России к Западу во многом пересматривалось. Усвоение опыта Европы было признано важной насущной задачей, впервые признавалась культурная и технико-экономическая отсталость России. Концепция «Москва — третий Рим» была как будто навсегда забыта. Акцентировалось сходство России и Запада, общие черты в их судьбах, в характерах русских и европейцев[144].

Эта линия в историографии развивалась и во второй половине XVIII в., причем весьма активно; немалую роль здесь сыграла необходимость защитить национальное достоинство России и русских от нападок со стороны некоторых западных писателей.

Особую остроту в связи с этим приобрел вопрос о типе российского государства. Монтескье безоговорочно относил Россию к деспотическим странам и был в этом не одинок. Конечно, большинство русских дворян и не подозревало о существовании Монтескье, но дворянскую интеллигенцию гораздо больше устраивала, например, позиция Вольтера, который даже Турцию не считал за деспотию, не говоря уж о России. Самодержавие, отличие которого от идеальной западной монархии было очевидно для всех, еще со времен Татищева рассматривалось как вызванная особенностями России, в первую очередь ее огромной территорией, — форма монархии, но никоим образом не деспотии. В частности, Екатерина II писала: «Российская империя есть столь обширна, что кроме самодержавного государя всякая другая форма правления вредна ей, ибо все прочие медлительнее в исполнениях». Напомним, что и Монтескье полагал, что чем больше территория страны, тем сильнее должна быть власть правительства; республика — подходящая форма государства для небольших стран.

С воцарением Екатерины II, усиленно добивавшейся признания себя просвещенной государыней, а следовательно, и России — монархией, в этом смысле на философско-дипломатическом «фронте» были достигнуты определенные успехи. Это вполне устраивало большинство тех дворян, для которых тот факт, что Россия не есть деспотия, был важным компонентом хорошего политического «самочувствия». В их глазах данный тезис нисколько не противоречил идее самобытности России. Вот знаменитые слова Болтина: «О России судить, применяясь к другим государствам, есть то же, что сшить на рослого человека платье по мерке, снятой с карлы. Государства европейские во многих чертах довольно сходны между собою; знавши о половине Европы, можно судить о другой, применяясь к первой, и ошибки во всеобщих чертах будет немного; но о России судить таким образом не можно, понеже она ни в чем на них не похожа, а особливо в рассуждении физических местоположений ее пределов»[145].

Особое значение в связи с этим приобрело крепостничество. Для европейцев крепостное право было одним из решающих аргументов в пользу отнесения России к деспотиям. Для отечественной историографии реальным оказался лишь один способ защиты: крепостничество наряду с самодержавием было объявлено национальным достоянием (в котором иностранцы в силу незнакомства с русской спецификой понять ничего не могли), оно было включено в общую социологическую схему и, по их мнению, не препятствовало классификации России как монархии. В определенном смысле оно становилось таким же «палладиумом России», как само самодержавие, второе оказывалось невозможным без первого.

Дворянской интеллигенцией была прочно усвоена среди прочих мысль Монтескье, сформулированная в «Наказе» Екатерины II так: «Законоположения должно применять к народному умствованию». Правительство официально заявило, что законы должны соответствовать исторически сложившимся нравам народа, и это соответствие необходимо соблюдать на каждом этапе развития не только России, но и любой страны вообще (заметим, что идея по форме вполне либеральная). Отсюда, естественно, вытекала необходимость подготовки умов к изменению законодательства, своеобразной расчистки почвы для такой перемены. Главную роль в этом процессе должны были играть добрые примеры, воспитание, — словом, постепенная и довольно продолжительная подготовка. Через призму этой идеи оценивались все возможные преобразования в стране и до, и тем более после революции во Франции.

Великая французская революция и весь последующий ход истории Европы изменили ракурс рассмотрения проблемы «Россия и Запад». Показателен путь, проделанный Карамзиным от «Писем русского путешественника», где он писал, что «путь образования или просвещения один для народов; все они идут им вслед друг за другом. Иностранцы были умнее русских: итак, надлежало от них заимствовать, учиться, пользоваться их опытами. Благоразумно ли искать, что сыскано?.. Какой народ не перенимал от другого? И не должно ли сравниться, чтобы превзойти?»[146], до «Записки о древней и новой России», в которой Россия противопоставляется Западу. Причин тому было несколько, не время их сейчас разбирать, но очевидно, что среди них важное место занимало осмысление опыта Франции, который воспринимался, бесспорно, отрицательно, и поражения от Наполеона в 1805–1807 гг.

Крайне важно, что это не только не поколебало, но даже укрепило мысль о России как о стране европейской и о самодержавии как особой форме монархии. Данное мнение было весьма популярно и после 1812 г. Показателен в этом смысле спор Ермолова с Аббас-Мирзой. Наследник уверял Ермолова, что если бы жители спорных территорий сами решали, кому повиноваться, то избрали бы, несомненно, Персию, ибо российский «образ правления… не сходствует с нравами их и их ожесточает». Ермолов в ответ тезисно изложил теорию Монтескье: «Жалею, Ваше Высочество, что сообщено вам ложное понятие о русском правлении… Не позволяю себе осуждать персидское правительство, но думаю, что и нашему нельзя отнести в порок то, например, что никто не может лишить другого чести, ибо законы связуют своеволие каждого, тогда как вы и честь отьемлете, и жизни лишаете по произволу. У нас собственность каждого ограждена и никто коснуться ее не смеет, буде законы не допускают. У вас нет собственности, ибо имущество каждого принадлежит вам, лишь бы на то была воля ваша, хотя бы, впрочем, неосновательная и пристрастная. У нас нельзя тронуть волоса. У вас избавляется один сильный, которого оскорбить опасно. Я не думаю, что неограниченное самовластие могло быть привлекательным, и не слыхал, чтобы оно было залогом выгод народа»[147].

Но так думали не все. И когда Сперанский заявил, что Россия вовсе не монархия, а самая обыкновенная деспотия, то у него был, по крайней мере, один благодарный слушатель — Александр I. По поводу идей, высказанных Ермоловым, он еще в 1802 г. писал: «Ни в каком государстве политические слова не противоречат столько вещам, как в России… Чего у нас… недостает в самом внутреннем образе правления? Сенат не назван ли хранилищем законов? Дворянство не есть ли урожденный их страж? Нет ли свободных состояний? Купечество, мещанство и самые поселяне казенные не имеют ли своих прав и преимуществ, не судятся ли своим судом и проч. и проч.?

Вот заблуждение, в которое впадают ежечасно наши площадные политики, когда позволяют себе умствовать о России.

У нас все есть по наружности и ничто не имеет существенного основания. Если монархическое правление должно быть нечто более, нежели призрак свободы, то, конечно, мы не в монархическом еще правлении…

Что такое есть дворянство, когда лицо его, имение, честь все зависит не от закона, но от единой воли самодержавной; не от сей воли зависит и сам закон, который она созидает, одна сама с собою? Не может ли она возводить и низводить дворянские роды единым своим хотением? Не она ли созидает суды, определяет высших судей… Не в ней ли весь источник чести и уважения; не ей ли принадлежат по самым словам закона все государственные богатства, все земли, все имущества и право частных собственностей; не есть ли право его только дозволенное; владельцы сии не суть ли ее наемники?»

Сперанский считал, что в стране существует только два сословия — «рабы государевы и рабы помещичьи», т. е. дворяне и крестьяне, что «первые называются свободными только в отношении ко вторым, действительно же свободных людей в России нет, кроме нищих и философов», что собственность и личность в реальной жизни не ограждены от произвола представителей власти всех уровней, что законности в России нет и в помине, и делал совершенно правильный вывод: все это чревато ужасными последствиями для престола, народа и страны в целом.

Историческое введение к проекту Сперанского достаточно кратко и может поначалу впечатлить куда меньше, чем таковое же у его оппонента Карамзина. Это и понятно. У первого главный аргумент — сухая логика всемирной истории, у второго — блестящий пафос пристрастного профессионала. Сперанский, полагая, что в России европейского все же больше, чем азиатского, уверен, что общее движение от рабства к свободе, которое уже произошло в Англии, Швейцарии, Соединенных Штатах, Франции, Голландии и в других странах Европы, движение, закономерность которого не вызывает у него сомнения, неминуемо дойдет до России. В этом движении, продолжает Сперанский, «время и состояние гражданского образования были главным действующим началом. Тщетно власть державная силилась удержать его напряжение; сопротивление ее воспалило только страсти, произвело волнения, но не остановило перелома. Сколько бедствий, сколько крови можно было бы сберечь, если бы правители держав, точнее наблюдая движение общественного духа, сообразовались ему в началах политических систем и не народ приспособляли к правлению, но правление к состоянию народа. (Какое, впрочем, противоречие: желать наук, коммерции и промышленности и не допускать самых естественных их последствий; желать, чтобы разум был свободен, а воля в цепях… нет в истории примера, чтобы народ просвещенный и коммерческий мог долго в рабстве оставаться)»[148].

Сперанский убежден, что Россия готова к преобразованиям, разумеется, постепенным, осторожным, но все-таки ведущим туда, куда идут все народы. Более того, она находится, считает Сперанский, в положении весьма выгодном в сравнении с другими странами, ибо может воспользоваться их опытом, не повторять тех ошибок, которые привели, в частности, на эшафот не одного монарха, ибо «российская конституция одолжена будет бытием своим не воспалению страстей, но благодетельному вдохновению верховной власти»[149]. России нужны перемены, никакие полумеры тут не помогут: «Все исправления частные, все, так сказать, пристройки к настоящей системе были бы весьма непрочны. Пусть составят какое угодно министерство, распорядят иначе части, усилят и просветят полицейские и финансовые установления, пусть издадут даже гражданские законы: все сии введения, быв основаны единственно на личных качествах исполнителей, ни силы, ни твердости иметь не могут»[150]. Какие глубокие, какие верные слова, и как современно они звучат! Увы, их актуальность для того времени была совсем не так очевидна.

«Отвечал» Сперанскому Карамзин.

Он не только не пытался оспаривать его мысли о самодержавии, об отсутствии твердых законов в стране, о рабстве крестьян, о несовершенстве системы управления, но и объявил часть из них не пороком, а достоинством «порядка вещей», а другие — крепостничество, например, если и недостатком, то терпимым и, более того, необходимым для сохранения статус-кво.

Что стоит за знаменитыми словами «самодержавие — палладиум России», т. е. то, без чего она не может существовать? Его опыт историка, показывающий, что абсолютизм реже превращается в тиранию, чем другие государственные системы. В «Историческом похвальном слове Екатерине» он писал: «Что же другое представляет нам история республик? Видим ли на сем бурном море хоть единый мирный и счастливый остров? Мое сердце не менее других воспламеняется добродетелью великих республиканцев; но сколь кратковременны блестящие эпохи ее? Сколь часто именем свободы пользовалось тиранство и великодушных друзей ее заключало?»[151] А разве не о том же говорила новейшая история Европы?

Касаясь России, Карамзин повторял старый тезис о том, что такая страна может управляться только самодержавным монархом. Как иначе может сохраниться ее целостность, и как может поддерживаться порядок в ней? Карамзин приводит соображения не только теоретические: доказательству своих мыслей он подчиняет исторический обзор, весьма тенденциозный. Всякое ослабление самодержавия в России обязательно приводило либо к анархии, либо усиливало аристократию, создавало олигархию, что было вариантом гораздо худшим. Именно худшим, ибо Карамзин ни в коем случае не закрывает глаза на то, что самодержавие не чуждо «примесов тиранства».

Другими словами, он считает, что истинное самодержавие так же далеко от тирании, как и от республики. В том же «Похвальном слове» приводится статья из «Наказа»: «Предмет самодержавия не то, чтобы отнять у людей свободу, но чтобы действия их направить к величайшему благу». Поэтому логично его мнение о Павле I: он сделал в отношении самодержавия то же, что якобинцы в отношении республики — «заставил ненавидеть злоупотребления оного».

Поэтому вполне естественным выглядит многократно осмеянное как апофеоз политической наивности обращение к монарху, заключающее в себе едва ли не главное, по Карамзину, «целительное средство»: «Да царствует благодетельно! Да приучит подданных ко благу! Тогда родятся обычаи спасительные, которые лучше всех бренных форм удержат Государей в пределах законной власти». Ибо для Карамзина этика, нравственность, совесть монарха (и не только монарха) — понятия не абстрактные, более того, они лежат в основе его взгляда на историю вообще.

Как только монарх перестает соблюдать этические нормы, т. е. нарушает принцип справедливости, он превращается в тирана. А что бывает в России с тиранами — это и Карамзин, и его читатель — Александр I — знали хорошо. Отсюда опять-таки кажущийся наивным тезис о страхе «возбудить всеобщую ненависть» как факторе, препятствующем перерождению монарха в деспота: «Тиран может иногда безопасно господствовать после тирана, но после Государя мудрого — никогда»[152]. У Карамзина получается своеобразная картина «выворачивания» деспотии: там нет «кроткого правления», там боятся все: и деспот, и его народ, и все страдают, а здесь — тоже словно бы боятся, но от страха делают добрые дела. То есть добродетельное царствование оказывалось как бы взаимовыгодным предприятием: царя не убивают, а подданные живут хорошо и покойно. «Заговоры да устрашают народ для спокойствия Государей! Да устрашают и Государей для спокойствия народов!» Почему заговоры должны устрашать народ? Потому что они могут привести к анархии, безначалию, а это хуже любой тирании: погибнуть может любой, а тиран убивает все-таки не всех.

Отсюда понятно, почему, отвергая попытки поставить закон над монархом, он, в известном разговоре мадам де Сталь с Александром I принял бы сторону первой, соглашаясь, что совесть монарха лучшая конституция, и отвергая конституционный[153] подтекст ответа царя, сказавшего, что его характер — счастливая случайность.

Отсюда и предлагаемые им «лекарства», которые, впрочем, никак не могут считаться положительной программой, да и вообще программой. Во-первых, «искать людей», что в данный момент «всего нужнее».

«Излишнее уважение форм» власти не дает реального результата, по Карамзину. Неважно, как называется должность, важно, насколько умен и честен человек, ее занимающий. Будет он хорош — будет и порядок, а окажется плохим — не спасут никакие «уставы». «Дела пойдут в России как надо, если вы найдете в России 50 мужей умных, добросовестных, которые ревностно станут блюсти вверенное каждому из них благо полумиллиона россиян, обуздают хищное корыстолюбие нижних чиновников и господ жестоких, восстановят правосудие, успокоят земледельцев, ободрят купечество и промышленность, сохранят пользу казны и народа»[154]. Мы уже знаем, что и наши герои исповедовали принцип «каждый на своем месте» и придавали ему большое значение в деле улучшения положения дел в стране.

Во-вторых, страх с эпитетом «спасительный» (ср. «благодетельная строгость» Ермолова). «Мудрое правление находит способ усилить в чиновниках побуждение добра или обуздывать стремление ко злу. Для первого есть награды, отличия, для второго — боязнь наказаний. Кто знает человеческое сердце, то не усумнится в истине сказанного Макиавелем, что страх гораздо действительнее, гораздо обыкновеннее всех иных побуждений для смертных… Сколько агнцев обратилось бы в тигров, если бы не было страха!.. Строгость, без сомнения, неприятна для сердца чувствительного, но где она необходима для порядка, там кротость не уместна»[155].

И, наконец, Карамзин произносит воистину знаменательные слова: «В России Государь есть живой закон; добрых милует, злых казнит… наше правление есть отеческое, патриархальное. Отец семейства судит и наказывает детей без протокола, так и монарх в иных случаях должен необходимо действовать по единой совести».

Под этими словами с легким сердцем подписалось большинство русских дворян того времени, в том числе Ермолов, Закревский, возможно, Сабанеев. Ибо патернализм — одна из характернейших черт мышления правящего класса в России во все, увы, времена. Хуже того, к нему с пониманием относятся и неправящие классы.

Предложения Карамзина еще в XIX в. вызывали усмешку у позднейших исследователей, и их вполне можно понять. Нам в начале XXI в. эти меры кажутся верхом простодушия и «царистско-губернаторских» иллюзий. Как все знакомо: «усилить борьбу», «в целях дальнейшего совершенствования», сменить министра, председателя и т. д. Как не вспомнить, кстати, что при Николае I из 50 губернаторов в коррупции не было замешано 2–3. Но, возможно, впечатление от наивности Карамзина несколько убавится, если принять во внимание следующее обстоятельство, весьма важное для понимания его мировоззрения в целом.

Реформаторы чаще всего полагают, что несовершенство мира можно исправить, проведя те или иные разумные реформы (разумные с точки зрения общечеловеческих идеалов). Для Карамзина же несовершенство мира — его априоное свойство. Он прекрасно понимает (в отличие, например, от Л. Н. Толстого периода работы над «Войной и миром»), какая это мощная движущая (именно так!) сила истории — сила социальной инерции, сила привычки, «порядок вещей». Эта сила первой вступает в бой с любыми «новостями», с преобразованиями, и от этого столкновения и получаются те непредсказуемые последствия, к которым ведут реформы, те ужасы, видеть которые в России Карамзин решительно не желает. Он потому и советует примириться с этим несовершенством, что знает: ничего идеального в мире нет, что «мало агнцов, мало и злодеев, а больше смеси, т. е. добрых и худых вместе». Это относится не только к людям, но и к жизни вообще, и социальным системам, в частности. Никогда не будет совершенного во всем и для всех социального устройства. Нетрудно видеть, что и этот тезис разделяют Ермолов и другие наши герои (хотя и не до конца). Вспомним, хотя бы фаталистическую уверенность Ермолова в том, что плутни и воровство истребить нельзя.

Поэтому Карамзин убежден, что нужно приводить в порядок то, что есть (резервы здесь немалые), а не строить что-то новое. Разве можно менять привычный уклад в стране, где более девяноста человек из ста неграмотны, ленивы, склонны к пьянству, так что от окончательного падения их спасает только забота их хозяев? Разве можно менять государственную систему в стране, где чиновники в массе своей продажны и корыстны и где не могут найти 50 честных губернаторов? Разве от введения новых «уставов» они станут нравственнее? Конечно, нет, говорит Карамзин. Надо сначала улучшить нравы, а потом уж думать о реформах.

Характерно, что Сперанский отнюдь не оспаривал российской специфики в широком смысле и вовсе ею не пренебрегал. В некоторых важных моментах они близки друг другу. Так, и Сперанский, и Карамзин согласны, что Россия — не Запад, что соразмерно территории и нравам народа власть царя должна быть большей, чем в других государствах Европы, что самодержавие в строгом смысле не монархия, что законов в России нет, а есть указы (хотя Карамзин, несколько противореча сам себе, утверждает, что и указы — это законы), что государь должен быть добрым, что нужно время для исправления нравов, что поспешность в реформах вредна и что перемены нужны лишь в случае крайней необходимости. Однако из этого делались совершенно разные выводы. Карамзин настаивал на сохранении самодержавия потому же, почему Сперанский хотел его реформации. Французская революция привела часть мыслящих русских людей (хотя и немногих) к совсем другим мыслям, нежели Карамзина и иже с ним.

Пыпин был совершенно прав, когда писал, что Карамзин привел «все возражения, какие можно было сделать против… такого установления конституционных учреждений, о каком тогда думали. Эти возражения очень сильны, и для тогдашних отношений справедливо указывали если не на невозможность, то чрезвычайную затруднительность предприятия. Но мысль, отчасти верная для данной минуты, заключала в себе ту всегдашнюю ошибку фанатического консерватизма, что Карамзин решал за будущее»[156].


Примечания:



1

Сборник Императорского Русского Исторического Общества (далее: РИО), т. 73, 78. СПб., 1890,1892; Архив князя Воронцова (далее: АКБ) М, 1891.



14

Погодин М. Н. А. П. Ермолов. Материалы для его биографии. М., 1863, с. 112. (Ср. 1812–1814. Реляции. Письма. Дневники. М., 1992, с. 176–177); Шильдер H. K. Император Александр I. т. 3. СПб., 1876, с. 336.



15

Михайловский-Данилевский А. И. Император Александр I и его сподвижники в 1812–1815 гг. т. 6. СПб., 1848–1849, с. 202.



143

См., например, Русская идея. М., 1992.



144

Дурновцев В. И. Россия и Европа: обзор материалов по истории русской исторической мысли конца XVIII — начала XIX в. М., 1985, с. 45–76.



145

Болтин И. Примечания на историю древния и нынешния России г. Леклерка, сочиненные генерал-майором Иваном Болтиным, б. м., 1788, т. II, с. 152–153.



146

Карамзин Н. М. Письма русского путешественника. М., 1982, с. 353–354.



147

«Записка о посольстве в Персию…», с. 59.



148

Сперанский М. М. Проекты и записки. М.-Л., 1961, с. 43,с. 155–156.



149

Там же, с. 153.



150

Там же, с. 164.



151

Карамзин Н. М. Записка о древней и новой России в ее политическом и гражданском отношении. М., 1991, с. 44–47, 49.



152

Там же, с. 49.



153

Там же, с. 46–47.



154

Там же, с. 99–100.



155

Там же, с. 101.



156

Пыпин А. Н. Общественное движение в России при Александре I: Исторические очерки. СПб., 1871, с. 229–230.






 


Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Другие сайты | Наверх