Часть пятая

ЭМАНСИПАЦИЯ

Тридцать первого июля 1817 года не по годам развитый 12-летний мальчик Бенджамин Дизраэли крестился в англиканской церкви на Сэнт-Эндрюс, в Холборне, у преподобного мистера Тимблби. Это было кульминацией ссоры между отцом мальчика, Исаком Д’Израэли, и синагогой Бевис Марис по принципиально важному для евреев вопросу. Как мы указывали, в иудаизме служение общине было не вопросом выбора или привилегией, а обязанностью. В 1813 году преуспевающий господин Д’Израэли был выбран старостой, или парнасом, в строгом соответствии с правилами конгрегации Бевис Марис. Он был возмущен. Он всегда платил положенное и считал себя евреем. Да, конечно, будучи любителем древностей, он действительно написал очерк под названием «Гений иудаизма». Но, с другой стороны, его главным трудом было 5-томное жизнеописание короля Карла-Мученика. Он был невысокого мнения как об иудаизме, так и о евреях. В своей книге «Литературные курьезы» (1791) он охарактеризовал Талмуд как «полную систему варварского учения евреев». Он считал, что у евреев «не было гениальных или талантливых людей, а если и были, то всех их можно было пересчитать по пальцам. Десять столетий не породили и десятка великих». И он написал в Палату Старейшин, что является человеком «отсталых привычек», который всю жизнь жил чуждыми вам интересами», и что, дескать, такой человек никоим образом не способен «выполнять постоянные обязанности, противоречащие его чувствам». Его оштрафовали на 40 фунтов и вопрос замяли. Однако через три года к этому вопросу вернулись, и тогда Д’Израэли полностью порвал с иудаизмом и окрестил своих детей. Этот разрыв был немаловажен для его сына, Британии, да и в целом. Дело в том, что до 1858 года евреи по закону не допускались в парламент, то есть, не будучи окрещен, Дизраэли не смог бы стать премьер-министром.

Через 7 лет после крещения Дизраэли, 26 августа 1824 года, аналогичное событие произошло в немецком городе Трире. В этот раз речь шла о 6-летнем Карле Генрихе Марксе, как его назвали при крещении. Отступничество этой семьи было еще более серьезным. Дед Маркса был трирским раввином до самой смерти в 1789 году; его дядя был раввином в описываемое время. Его мать была родом из семьи, которая в течение многих поколений была знаменита своими раввинами и богословами, начиная с Меира Кацеленбогена, бывшего в XVI веке ректо-ром талмудического колледжа в Падуе. Однако отец Маркса, Генрих, дитя просвещения, был учеником Вольтера и Руссо. Кроме того, он был амбициозным адвокатом. Трир в это время находился в Пруссии, где евреи получили права в соответствии с эдиктом от 11 мая 1812 года. Теоретически этот эдикт сохранял силу, несмотря на поражение Наполеона; на практике же его обходили. В результате, например, евреи могли изучать право, но не служить ему. Поэтому Генрих Маркс обратился в христианство и возглавил со временем трирскую коллегию адвокатов, а Карл, вместо того чтобы ходить в ешиву, посещал Трирскую высшую школу, а впоследствии был уволен из директоров школы за либерализм. Его крещение имело, пожалуй, большее значение для судеб мира, чем крещение Дизраэли.

Обращение в христианство стало одной из реакций евреев на эмансипацию. Традиционно крещение было средством избежать преследований, и эмансипация должна была бы сделать этот шаг необязательным. На самом же деле, с конца XVIII века случаи крещения евреев участились. Оно перестало быть драматическим актом измены, переходом из одного мира в другой. С падением роли, которую религия играла в жизни общества, обращение становилось скорее мирским актом, чем религиозным, а его мотивация – вполне циничной. Генрих Гейне (1797—1856), который сам крестился через год после Карла Маркса, презрительно называл этот акт «входным билетом в европейское общество». Эти билеты в XIX столетии купили не менее 250 тысяч евреев Центральной и Восточной Европы. Немецкий историк Теодор Моммзен, который был большим другом евреев, указывал, что христианство было уже не столько названием религии, сколько «единственным словом, выражающим сегодня характер международной цивилизации, объединившимися в которую ощущают себя многие миллионы людей, населяющих нашу многонациональную планету». В XIX веке человек примерно так же ощущал необходимость стать христианином, как в XX – учить английский. Это относилось не только к евреям, но и к неисчислимым цветным туземцам.

Для еврея повсюду, кроме Соединенных Штатов, оставаться евреем означало нести материальные жертвы. Австрийский писатель и газетный редактор Карл Эмиль Францос (1848—1904) говорил, что у евреев этот процесс происходит различными способами: «Один еврей не может заставить себя нести жертвы – и крестится. Другой несет их, но в глубине души считает иудаизм источником своих несчастий и начинает его ненавидеть. Третий же, именно потому, что жертвы так тяжелы, становится более предан иудаизму». Крещение сулило значительные выгоды. В Англии, начиная с середины XVIII века, оно снимало последние препятствия, мешавшие еврею подняться в высшие слои общества. Миллионер Самсон Гидеон был готов еще нести жертвы сам, но не подвергать им своего сына. В итоге он сумел сделать Самсона Гидеонамладшего баронетом еще в Итоне, а в дальнейшем юноша стал депутатом парламента и ирландским лордом. Сэр Манассия Лопес крестился и стал депутатом, так же как и Дэвид Рикардо. Третий депутат парламента из бывших евреев, Ральф Бернал, вырос до Председателя комитетов (вице-спикера).

На континенте Европы иудаизм оставался препятствием не столько политической карьере, сколько различным видам экономической деятельности. Даже Наполеон наложил определенные юридические ограничения на евреев (1806). Они утратили силу в 1815 году, и вернувшиеся к власти Бурбоны, к их чести, этих ограничений не восстанавливали. Однако вплоть до 1831 года, пока евреи не получили официально равные права с христианами, они не чувствовали себя в безопасности юридически, так что старое еврейское проклятье тяготело над ними еще 15 лет. Ряд законов Германской конфедерации (1815) лишал евреев многих прав, дарованных им во времена Наполеона, особенно в Бремене и Любеке, где их отменили единовременно, а также в Гамбурге, Франкфурте и Мекленбурге. В Пруссии с евреев брали избирательный налог, годовой налог, регистрационную пошлину и «квартирные». Они не могли владеть землей и заниматься рядом профессий. Их возможности были ограничены «делами, необходимыми в чрезвычайных обстоятельствах», за которые не брались профессиональные гильдии, и ростовщичеством. Затем в Пруссии прошла реформа 1847 года, а на следующий год революция породила список «Основных прав немецкого народа», который устанавливал гражданские права на нерелигиозной основе, включенные в конституции большинства германских государств. Однако ограничения на местожительство евреев оставались в силе в большинстве из них до 60-х годов. В Австрии всеобщая законодательная эмансипация произошла лишь в 1867 году. В Италии с падением Наполеона время пошло для евреев вспять почти повсеместно, и потребовалось время жизни целого поколения, прежде чем были восстановлены права, обретенные в 90-х годах XVIII века. Эмансипация на постоянной основе пришла в Тоскану и Сардинию в 1848 году; за ними последовали Модена, Ломбардия и Романья (1859), Умбрия (1860), Сицилия и Неаполь (1861), Венеция (1866) и Рим (1870). Это лишь упрощенная схема длительного и сложного процесса, в котором были свои остановки, отступления и исключения. В итоге даже в Западной Европе процесс, начатый во Франции в 1789—1791 гг., завершился в юридическом смысле лишь через 80 лет. Дальше на востоке, особенно в России и Румынии, еврейское бесправие оставалось еще достаточно основательным.

Эти задержки и неопределенности объясняют, почему такое количество евреев «покупало свой билет в общество» крещением. Однако были и другие способы решить проблему, как быть евреем в XIX столетии. Для многих евреев идеальным было решение, которое нашли Ротшильды. Они нагляднее всех показали, что такое частный банк – новое явление в финансовой жизни XVIII века. Подобные частные финансовые дома были основаны многими евреями, в основном потомками «придворных евреев». Но только Ротшильдам удалось одновременно избежать крещения и банкротства. Это была замечательная семья, которая ухитрялась решать одновременно четыре трудные и, казалось бы, несовместимые задачи: приобретать огромное состояние быстро и честно; широко распределять его, сохраняя доверие многих правительств; продолжать получать большие прибыли и тратить их, не возбуждая народной ненависти; оставаться евреями юридически и в значительной степени по духу. Никто из евреев не зарабатывал столько денег, не потакал тем самым собственным слабостям и не оставался при этом столь популярным.

Однако Ротшильды неуловимы. Не существует книги о них, которая была бы одновременно разоблачительной и точной. О них написаны целые библиотеки чепухи. В этом в значительной степени заслуга самой семьи. Одна дама, которая планировала написать книгу под названием «Ложь о Ротшильдах», бросила это занятие, заявив: «Было сравнительно просто обнаружить ложь, но оказалось невозможным найти правду». Семья была в высшей степени скрытна, и это можно понять – ведь они были частными банкирами. У них были доверительные отношения с рядом правительств, а также бесчисленным количеством «сильных личностей». Они были евреями, а потому особенно уязвимы в разорительных судебных процессах. Они никогда не хранили документов больше, чем необходимо. Они систематически уничтожали свои бумаги по целому ряду деловых и личных причин. Они были особенно озабочены тем, чтобы никакие подробности их жизни не удалось бы использовать в антисемитских целях. Поэтому за их кончинами следовало сожжение личных бумаг еще большего масштаба, чем у членов семьи королевы Виктории. Их последний историк Мириам Ротшильд считает, что на то были свои причины. У них не было «комнаты славы», они не были заинтересованы в собственной истории. Они чтили своих предков, как положено добропорядочным людям, и были предусмотрительны; но жили они настоящим, и их не слишком глубоко волновало прошлое и будущее.

Тем не менее, наиболее яркие моменты из истории Ротшильдов достаточно ясны. Они стали такими в результате наполеоновских войн, подобно тому, как первая фаза развития крупномасштабной еврейской финансовой системы была продуктом Тридцатилетней войны, и по той же причине: в военное время на первый план выходит еврейская изобретательность, а предрассудки неевреев отступают. Основа состояния семьи была заложена Натаном Майером Ротшильдом в Лондоне. А случилось это так. Вплоть до начала революционных войн во Франции, в середине 1790-х годов, в европейской банковской системе доминировали неевреи: Беринги из Лондона, Хоупы из Амстердама и братья Бертман из Франкфурта. Война быстро расширила финансовый рынок и тем самым освободила место для новичков. Среди последних была германо-еврейская группа – Оппенгеймеры, Ротшильды, Гейне, Мендельсоны. Имя «Ротшильд» произошло от красного щита, висевшего в XVI веке на их доме во Франкфуртском гетто. Патриарх семьи, Майер Амшель (1744—1812) был менялой и одновременно торговал антиквариатом и старинными монетами. Были у него и текстильные интересы (то есть связи в Британии), а продавая монеты Вильгельму IX, электору Гессе-Касселя, он стал его основным финансовым агентом. Электор разбогател, поставляя наемников в Британскую армию. Отсюда – второй канал британских связей.

В 1797 году Майер Амшель послал своего сына Натана в Англию присматривать за тамошними делами. Натан отправился в Манчестер, центр Промышленной революции и находившийся в становлении центр мировой торговли хлопчатобумажным текстилем. Сам он хлопка не перерабатывал, но скупал ткани на небольших фабриках, отдавал их в окраску, а затем продавал готовую продукцию континентальным покупателям, причем напрямую, минуя ярмарки. Так он проторил тропу, по которой затем двинулись другие еврейские семьи, специализирующиеся на текстиле, например, Берены из Лидса, Ротенштейны из Брэдфорда. У Натана метод прямой продажи включал предоставление трехмесячного кредита, а это, в свою очередь, означало доступ на Лондонский финансовый рынок. Он уже изучал этот рынок под руководством связанного с его отцом Леви Барента Коэна и женился на дочери Коэна, Ханне. В 1803 году он перенес свои операции в Лондон, как раз вовремя, чтобы войти в бизнес, связанный с займом, который выпустило правительство в связи с расширением войны. Британскому правительству необходимо было получать от размещения займа 20 миллионов фунтов в год (ежегодно). Рынок не мог пропустить через себя такую сумму напрямую, и поэтому часть займа продавалась контрагентам, которые уже искали клиентуру. Натан Ротшильд, завоевавший к этому времени хорошую репутацию своими векселями при торговле текстилем, участвовал в деятельности синдиката контрагентов и одновременно принимал международные векселя. При добывании оборотного капитала он обладал одним завидным преимуществом. После поражения под Йеной в 1806 году электор Гессе-Касселя перевел свои капиталы к Натану в Лондон в обмен на британские ценные бумаги, и Натан, обслуживая интересы Вильгельма IX, поправил и свои дела тоже. Так сложилась репутация Натана в Сити. Он преуспел также и в традиционном еврейском искусстве быстро и безопасно перебрасывать крупные суммы в критических ситуациях. В течение шести лет, с 1811 по 1815 год, Ротшильд и британский Верховный комиссар Джон Херрис сумели переправить британской армии в Испании 42,5 миллиона фунтов золотом, из которых более половины прошли через самого Натана и его младшего брата Джеймса, действовавшего из Франции. К моменту Ватерлоо капитал Ротшильдов составлял 136 000 фунтов, из которых Натан владел в Лондоне 90 000.

Операции Джеймса в Париже с 1811 года ознаменовали расширение географии деятельности семьи. Третий брат, Соломон Майер, основал венский филиал дома в 1816 году, а четвертый, Карл Майер, – неаполитанский в 1821 году. Старший сын, Амшель Майер, руководил филиалом во Франкфурте после кончины патриарха в 1812 году. Эта сеть идеально подходила для новой финансовой эры мирного времени, которая началась в 1815 году. Сколачивание огромных сумм, необходимых, чтобы платить армиям, вызвало к жизни международную финансовую систему, основанную на ценных бумагах и кредите, и правительства быстро оценили возможность ее использования для различных целей. В течение десятилетия, 1815—1825 было выпущено в обращение больше ценных бумаг, чем за все предшествующее столетие, и Натан Ротшильд постепенно сменил Беринга в качестве главного банковского дома и первого финансового авторитета в Лондоне. Он не имел дел с хрупкими латиноамериканскими режимами, а предпочитал солидные европейские монархии – Австрию, Россию, Пруссию, известные как Священный Союз, и собрал для них огромную сумму в 1822 году. Через него проходили 7 из 26 займов, полученных зарубежными правительствами в Лондоне с 1818 по 1832 год и еще один – совместно с другими банкирами, то есть, на его долю приходилось 21 миллион фунтов, или 39% от всей суммы.

В Вене Ротшильды продавали боны для Габсбургов, давали советы Меттерниху и строили первую австрийскую железную дорогу. Первая французская железная дорога была построена парижским банком «Бр. Ротшильд», который финансировал последовательно Бурбонов, орлеанскую династию и бонапартистов, а также нового короля Бельгии. Во Франкфурте они обслуживали добрую дюжину немецких тронов. В Неаполе собирали деньги для местного правительства, Сардинии, Сицилии и папских областей. Суммарный капитал Ротшильдов неуклонно возрастал с 1,77 млн. фунтов в 1818 году до 4,3 млн. в 1828 году и 34,35 млн. в 1875 году, из которых Лондонский дом контролировал 6,9 млн. Расширение сети существенно повышало реальную финансовую мощь семьи. Они максимально использовали традиционную еврейскую тягу к сбору и передаче новостей. К середине столетия евреи уже начинали переориентироваться с банков на телеграфные агентства. Пауль Юлиус Рейтер (1816—1899), который был сначала Израелем Беером Иосафатом, оставил банк своего деда в Геттингене, чтобы основать в 1848 году крупнейшее в мире агентство новостей. Адольф Оппер, или как он называл себя Адольф Оппер де Бловиц (1825—1903), пользовался в качестве корреспондента «Таймс» лучшими в Европе сетями связи на базе частных телеграфных линий. Но ни одна газета никогда не обслуживалась важнейшими банковскими новостями лучше, чем Ротшильды. Еще в 1930-е годы они набирали своих курьеров в Фолкстоне; это были потомки тех моряков, которые перевозили во времена Ватерлоо на своих суденышках депеши через Ла-Манш.

В отличие от прежних придворных евреев, новая международная компания, созданная Ротшильдами, была неуязвимой для местных атак. В 1819 году, как будто для того, чтобы показать всю иллюзорность прав, только что обретенных евреями, во многих частях Германии начались антисемитские вспышки насилия. Эти бунты, которые прозвали «хеп-хеп» (то ли по боевому кличу крестоносцев, то ли по крикам погонщиков коз из Франконии), не обошлись без нападения на дом Ротшильдов во Франкфурте. И Ротшильды легко перенесли это событие, так же, как и аналогичное нападение во время революции 1848 года. Денег-то там не было! Были только бумаги, гулявшие по миру. Ротшильды завершили процесс, над которым евреи трудились веками, чтобы обезопасить свою законную собственность от насилия. Отныне их богатство оказалась вне досягаемости толпы (и почти вне досягаемости алчных монархов).

Натан Майер Ротшильд, финансовый гений, сколотивший состояние фирмы, скончался в 1836 году во Франкфурте буквально на свадьбе своего старшего сына Лионеля и Шарлотты, дочери его брата Карла, возглавлявшего отделение дома в Неаполе. Ротшильды почти всегда вступали в брак друг с другом, если они говорили о «женитьбе на стороне», то имели в виду не брак с неевреями, а за пределами семьи. Целью родственных браков было сохранить приданое внутри фирмы; впрочем, утверждали, что жены обычно приносят с собой то, от чего мужчины хотели бы избавиться, – например, акции южноамериканских железных дорог. Свадьбу Лионеля с Шарлоттой праздновали в старых семейных домах на Юденгассе, где все еще обитала 94-летняя прародительница семьи, урожденная Гудула Шнапперс, которая произвела на свет 19 детей; кстати, после этого дня она прожила еще десятилетие. Смерть Натана была событием большой важности. Почтовый голубь, отправленный в Лондон с сообщением о кончине, был подстрелен над Брайтоном; как утверждают, в письме была одна фраза (зашифрованная): «Он умер». Но его филиал и сердце фирмы «Н. М. Ротшильд» продолжали набирать силу, и это было естественно: Лондон был финансовым центром мира, а Ротшильды – его самой надежной опорой. В течение 16 лет, с 1860 по 1875 год, иностранные правительства получили из Лондона около 700 млн. фунтов. Из 50 банков, которые участвовали в этом, 10 были еврейскими, включая такие важные имена, как Гамбро, Сэмюэл Монтэгю и Гелберт Уэгг. Но Ротшильды играли из всех 50 самую большую (и разнообразную) роль.

Неизбежно такой финансовый пул приобретал и политическое влияние. Именно молодой Д’Израэли первым утверждал, что евреи и тори являются естественными союзниками, указывая, что судьбу жизненно важных выборов в Лондоне в июне 1841 и октябре 1843 годов решили голоса евреев; во-вторых, как он отмечал, Ротшильды сумели притащить евреев на выборы в субботу, чтобы обеспечить победу либералу, выступавшему в поддержку антихлебного закона. Глава семейства Лионель лично выиграл место от города в 1847 году (хотя и не мог занять свое место в парламенте до тех пор, пока не были сняты последние ограничения прав евреев в 1858 году), а лидер тори, лорд Джордж Бентинк так писал Дж. У. Крокеру о важности этого голосования: «Выбрав Лионеля Ротшильда одним из своих представителей, город Лондон так ясно выразил общественное мнение, что, как мне думается, партию, выступившую с антиеврейской инициативой, ничего хорошего не ожидает. Ситуация аналогична избранию О’Коннелла в графстве Клер или Уилберфорса в Йоркшире. При этом в Клере решился католический вопрос, в Йоркшире – проблема работорговли, а в Лондоне – еврейский вопрос».

Ротшильды, однако, были достаточно мудры, чтобы не форсировать решения ни этого вопроса, ни какого-либо иного. Они знали, что время – на их стороне, и готовы были ждать. Они терпеть не могли злоупотреблять своей финансовой мощью или даже демонстрировать ее. Коллективно Ротшильды всегда предпочитали мир, как и следовало ожидать. Филиалы в отдельности стремились поддерживать политику своих стран, в чем также был свой резон. В Британии, где, пожалуй, у них было больше всего возможностей при желании воспользоваться своим влиянием, они почти никогда не пытались подталкивать правительство, о чем свидетельствуют недавно обнаруженные документы. В моменты сомнений в области международных отношений они обычно запрашивали правительство, что бы им, по мнению министров, следовало предпринять. Так было, например, во время Египетского кризиса 1884 года.

В сущности, они проводили вполне английскую линию, как бы осуждая деньги как таковые (именуя их обычно «оловом») и вместе с тем используя их для укрепления своего социального положения. Они создали два роскошных «гетто»: одно – городское, другое – загородное. Городское возникло в нижнем углу Пикадилли, где площадь соединяется с Парк-Лейн. Этот процесс начал старый Натан в 1825 году, когда перебрался из помещения «над магазином» в доме № 2 (Гью-Корт) по Сент-Свитинс-Лейн и купил у вдовы банкира, госпожи Каутс, дом № 107 на Пикадилли. Его примеру следовали и другие члены семьи как в Англии, так и на континенте. Его сын Лионель построил в 1860 году дом № 148 на Пикадилли рядом с Эпсли-хаусом, устроив там лучший в Лондоне зал для балов. Освоение дома началось с замужества его дочери Эвелины, которая вышла за своего венского кузена Фердинанда; на свадьбе лично Д’Израэли предложил тост за здоровье невесты. Сам Фердинанд купил дом № 143 и тоже был обладателем знаменитого белого зала для балов. Соседний дом под номером 142 принадлежал его сестре Элис. Позади этих домов Леопольд де Ротшильд приобрел дом № 5 по Хэмилтон-Плейс. За углом, в доме № 1 по Симор-Плейс, проживал знаменитый дэнди Альфред де Ротшильд. Дом № 107, с которого все началось, достался по наследству Ханне Ротшильд, которая вышла за лорда Роузбери.

Что касается загородного дома, то старый Натан заплатил в 1835 году 20 000 фунтов за Ганнерсбери, вблизи Эктона. Но это был «фальстарт». По-настоящему сельское гетто началось с того, что его вдова купила дом возле Ментмора, в долине Эйлсбери, в Букингемшире. Постепенно все они устроились в этой части графства, прихватив и часть соседнего Гертфордшира. Барон Майер Ротшильд построил Ментмор Тауэрс по образцу Воллатона. Сэр Энтони де Ротшильд въехал в Астон Клинтон. В 1873 году Лионель купил Тринг в Хертфордшире за 250 000 фунтов. Ему принадлежало также имение в Халтоне площадью 1400 акров, позднее доставшееся Альфреду де Ротшильду. Потом появился еще и дом Леопольда де Ротшильда (Аскотт) в Уинге вблизи от Лейтон-Баззард. В 1870-х годах барон Фердинанд построил Уодсдон, в дополнение к домам в Лейтон-Баззард и Верхнем Вингендоне. Его сестре Элис принадлежал Эйтроп-Прайори. Таким вот образом Долина Эйлсбери стала «Страной Ротшильдов». Они владели там 30 000 акров земли и представляли этот район в парламенте с 1865 по 1923 год.

Сельской столицей был Тринг, где сын и наследник Лионеля Натан довел размеры владения до 15 000 акров. Он стал первым лордом Ротшильдом и лордом-лейтенантом Букингемшира. В лучших еврейских традициях он превратил Тринг в миниатюрную страну процветания. Он организовал снабжение окрестностей водой и электричеством, финансировал создание пожарной охраны, библиотеки, огородных наделов, медицинской службы и даже… собачьего кладбища; к услугам работавших у него были места отдыха, пенсионная схема, производственное обучение, защита от безработицы, обеды и вечеринки. Его хозяйственные работники и все население занимались племенным делом, лесоводством, конкурсами овец и экспериментами в области консервирования продуктов.

Отец лорда Ротшильда, Лионель, осуществлял надзор за использованием многих правительственных займов, которые шли, например, на помощь ирландским голодающим, Крымскую войну, приобретение акций Суэцкого канала. Они были очень близки с Д’Израэли, гораздо ближе, чем признавались, причем и в Сити и в общественной жизни. Он считался бескорыстным; по крайней мере, известно, что он предпочел упустить потенциальную прибыль в 2 миллиона фунтов, но зато не связываться со 100-миллионным займом для антисемитского русского правительства. Он был в прекрасных отношениях с Гладстоном и его секретарем по иностранным делам лордом Грэнвилем. Но прекрасно ладил и с тори. Он превратил лорда Рандольфа Черчилля из шумного защитника «еврейских интересов» в респектабельного филосемита. Содействовал трансформации и Э. Дж. Бальфура, сделав его, пожалуй, наиболее эффективным другом евреев среди британцев за все времена. Он был неофициальным представителем Сити со смерти отца (1879) и до собственной (1915). Рассказывая о нем, его внучатая племянница Мириам Ротшильд высказывает мнение, что в мире он, пожалуй, пользовался влиянием большим, чем любой другой еврей с древних времен. «Я хотел бы знать, – спрашивал риторически Ллойд-Джордж в своей речи в Лайм-Хаусе в 1909 году, – не является ли лорд Ротшильд диктатором нашей страны?» Ни в коем случае – он просто обладал невероятной властью. В 1915 году, когда он лежал на смертном одре в своем доме № 148 на Пикадилли, к нему пришел лорд Холдейн (временно возглавлявший Форин-офис) и попросил остановить некое нейтральное судно, которое везло в Германию золото. Он сказал: «Это совсем несложно» и нацарапал соответствующую инструкцию на оборотной стороне какого-то конверта.

Ротшильд был популярен потому, что его щедрые акты благотворительности были не только мудрыми и систематичными, но и эксцентричными. Вполне, скажем, могло случиться, что на детей, помахавших его карете, посыплется дождь блестящих полусоверенов. Его жена Эмма склонна была видеть в этом акте что-то «оскорбительно-равнодушное», но он отвечал, что у детей – иная точка зрения, и был прав: одна старушка из Тринга рассказывала Мириам Ротшильд, что запомнила такой случай на всю жизнь. Ротшильды нравились англичанам не столько потому, что у них была превосходная конюшня, сколько потому, что «они никогда не натягивали поводья». Простой народ ничего не имел против того, что шеф-повар леди Ротшильд, Гросстефен Сеньор, возможно, лучший в мире, платил только по счетам рыботорговца 5000 фунтов в год. Извозчикам Ист-Энда, услугами которых он пользовался, Ротшильд на каждое Рождество дарил по паре фазанов. Когда он умер, уличные торговцы повесили черный креп на свои тележки. Газета «Пэлл-Мэлл Газет» писала: «Жизни лорда Ротшильда Великобритания обязана тем, что избежала целого букета расовых предрассудков… которые отравили существование многим странам на протяжении жизни последнего поколения. Он был одновременно и Князем Израиля и англичанином, которым Англия была вправе гордиться».

Дизраэли первым осознал, что жизненная философия Ротшильда, который искренне радовался своим еврейским качествам, включая искусство делать деньги (и столь же радостно их тратить), достойна того, чтобы говорить о ней. В самом начале своей карьеры он пользовался гостеприимством в Ганнерсбери и как-то писал своей сестре Ханне (1843): «Наш старый друг – Элли заждалась меня и притащила такую здоровенную черепаху, какой мне бы ни за что не достать». Дизраэли считал, что Ротшильды представляют огромную ценность для еврейской нации, которую нужно использовать как только возможно. В 1844 году он опубликовал свой роман «Конингсби»; кстати, в том же году у Маркса, как мы увидим, сформировалось абсолютно неконструктивное отношение к «еврейскому вопросу». В этой книге в роли всевидящего ментора выступает еврейский супермен Сидония, которого Дизраэли откровенно списывал с Лионеля Ротшильда. Портрет весьма льстил оригиналу. Но, надо сказать, Дизраэли всегда стремился преувеличить мудрость и прозорливость Ротшильдов, равно как и окружать их деятельность покровом загадочности и драматизма. Именно он постарался сделать сенсацию из приобретения акций Суэцкого канала, принадлежавших хедиву, в 1876 году. И именно он несет ответственность за значительную часть абсурдной (но, по мнению Дизраэли, ценной и продуктивной) мифологии, окружавшей семью Ротшильдов.

Разумеется, Дизраэли легко бы признал, что изображение успеха Ротшильдов в виде волшебной сказки могло иметь успех лишь в такой стране, как Англия, с ее благоприятным политическим и социальным климатом. Начиная с 1826 года, когда были сняты все ограничения, евреи могли свободно въезжать в Британию откуда угодно. Натурализовавшись в стране, они оказывались в положении, которое лорд-канцлер Бругэм (Brougham) характеризовал следующим образом (1833): «Подданные Его Величества, исповедующие иудейскую религию, пользуются теми же правами, неприкосновенностью и привилегиями, что и другие подданные Его Величества, если только закон специально не оговаривает ущемления этих прав, неприкосновенности и привилегий». И подобные ограничения действительно существовали, причем евреи, как правило, узнавали о них на собственном опыте. Однако в случае, если появлялись подобные проблемы и вокруг них возникало волнение, то обычно парламент или иной орган высказывался в пользу равноправия евреев. В том же 1833 году евреи были допущены к юридической практике. Через 13 лет в их пользу был разрешен наконец вопрос о владении землей на правах фригольдера.

Более того, уже давно Британия была готова не только приветствовать и принимать евреев, но и оказывать им содействие за рубежом. Впервые это случилось в 1745 году, когда Мария-Терезия изгнала евреев из Праги; тогда ее союзник, Георг II, выразил по дипломатическим каналам свой протест. В 1814 году лорд Каслри, министр иностранных дел, дал своему посланнику, графу Клэнкарти, инструкцию «способствовать тому, чтобы в Германии повсеместно утвердилась система терпимости по отношению к лицам еврейского происхождения». Нет сомнения, что, заботясь особо о франкфуртской общине, он имел в виду судьбу Ротшильдов. Британия также помогала евреям на конгрессе в Э-Ла-Шанель.

Лорд Пальмерстон очень активно выступал на стороне евреев как из общеполитических соображений, так и в силу того, что его отчим, лорд Шафтсбери, твердо верил, что возвращение евреев в Иерусалим ускорит Второе Пришествие. Между 1827 и 1839 годами в основном благодаря усилиям англичан население Иерусалима выросло с 550 до 5500 человек, а во всей Палестине оно достигло 10 000 человек, ознаменовав начало реального возвращения евреев на Землю Обетованную. В 1838 году Пальмерстон впервые назначил западного вице-консула в Иерусалиме, У. Т. Янга, и поручил ему «обеспечить покровительство евреям». Двумя годами позднее он писал лорду Понсонби, британскому послу в Константинополе, давая ему указание оказывать давление на турок, чтобы они позволяли евреям из Европы возвращаться в Палестину. При этом следовало подчеркивать, что трудолюбивые переселенцы-евреи, при финансовой поддержке Ротшильдов, «будут постепенно увеличивать ресурсы Турецкой Империи и способствовать там прогрессу цивилизации». «Пальмерстон, – отмечал Шафтсбери, – был избран Богом в качестве носителя добра Его древнейшему народу»; письмо, адресованное Понсонби, явилось «прелюдией к действиям, противоположным декрету Кира».

Пальмерстон был также и орудием помощи состоятельным западным евреям, желающим прийти на помощь своим единоверцам. В феврале 1840 года убийство в Дамаске монаха-капуцина и его слуги внезапно и опасно оживило средневековые кровавые обвинения. Местные капуцины немедленно объявили, что эти двое были убиты евреями, которым требовалась кровь для подготовки к Пасхе. И турецкий губернатор и французский консул, на которого была официально возложена задача защиты христианской общины, поверили обвинению и организовали на его основе жесткое расследование. Еврей-парикмахер, Соломон Негрин, признался под пыткой и показал на других евреев. Двое из них умерли под пытками, третий обратился в ислам, чтобы избежать пыток, а другие дали показания, которые привели к новым арестам евреев. Кульминацией зверств явился захват 63 еврейских детей, которых собирались держать заложниками, пока их матери не покажут, где спрятана кровь.

Один из арестованных евреев был австрийским гражданином, и это привело к тому, что великие державы стали вплотную интересоваться этим делом. В Лондоне содействие Пальмерстона было инициировано сэром Мозесом Монтефьоре (1784—1885), президентом Палаты депутатов, представлявшим британских евреев. Монтефьоре, который сам родился в Леггорне, был одним из 12 «еврейских маклеров» в лондонском Сити; женившись на Джудит Коэн, он породнился с Натаном Ротшильдом, на которого он работал биржевым брокером. Он ушел из бизнеса в 1824 году, чтобы посвятить свою жизнь угнетенным евреям всей земли. Он был, по-видимому, последним из штадтланим, видных евреев, чье социальное положение позволяло им быть ходатаями перед правителями-угнетателями. Он был другом королевы Виктории, которая девочкой гостила у него в «морской резиденции» в Рэмсгейте, а позднее возвела его в рыцарское достоинство; возможно, именно ему она обязана своей явно выраженной юдофилией. С помощью Пальмерстона Монтефьоре организовал делегацию западных евреев, включая известного французского адвоката Адольфа Кремье (1796—1880), и отправился с визитом к правителю Сирии, Мохаммеду Али, в Александрию. Монтефьоре и его коллеги не только обеспечили освобождение арестованных евреев в августе 1840 года, но и добились того, что турецкий султан издал фирман, запрещающий обвинять евреев в ритуальном использовании крови и арестовывать их по подозрению в этом. За этой успешной миссией последовали многие другие, в которых Монтефьоре, проживший более ста лет, сотрудничал с Форин-Офис, помогая евреям – жертвам несправедливости. Но английское правительство, бывало, вмешивалось и по собственной инициативе: в 1854 году оно выступило в защиту швейцарских евреев; в 1856 – балканских, причем министерство иностранных дел так инструктировало своего эмиссара в Бухаресте: «Особое положение евреев отдает их под защиту цивилизованного мира». На Берлинском конгрессе в 1876 году Дизраэли боролся за религиозное равноправие.

Дизраэли, однако, никогда не ограничивался поддержкой требований евреев о справедливости. Он верил, что евреи, в силу своих достоинств и славного прошлого, заслуживают особого уважения, и со всей своей напористостью и изобретательностью работал в этом направлении. Он был взращен в христианских традициях, но его интерес к соплеменникам был подогрет большим путешествием по Средиземноморью и Святой Земле, которое он совершил в 1830—1831 годах. На него большое впечатление произвели достигнутые, несмотря ни на что, успехи сирийских евреев, этих Ротшильдов Востока, как он их называл. Значительную часть собранного здесь материала он использовал впоследствии в своих романах. Он отмечал, что паши предпочитали пользоваться услугами еврейских финансовых экспертов, тем более что в случае необходимости их было легко подвергнуть репрессиям. «Они писали свои финансовые документы на иврите, причем так неразборчиво, что они с трудом поддавались расшифровке», – писал он позднее, изобразив в «Танкреде» одного из этих финансистов под именем Адама Бессо. Больше всего он любил Иерусалим, и в том романе, опубликованном в 1847 году, он живо воспроизводит впечатления, полученные 15 годами ранее. Этот роман – его любимый; он удачно назвал его «художественным вариантом викторианской духовной автобиографии».

Дизраэли никогда не занимал оборонительную позицию, когда кто-то утверждал, что евреи не хуже прочих людей. Он считал, что они лучше, и говорил, что презирает «эту пагубную доктрину нашего времени о том, что люди от природы равны». Один современный историк считал, что в основе своей он – маррано, и в пользу этого анализа говорит многое. Он разбирает зарождение невежества, гордости и романтичности сефардов, которое переносит на евреев в целом. Самоуничижительное стремление ашкенази рассматривать страдания евреев в духе Библии как заслуженную кару за грехи ничего для него не значит. Он придерживается точки зрения сефардов, что Израиль, будучи сердцем человеческого тела, несправедливо сделали плечом, несущим гнет зла человечества. Будучи освобождены, таланты евреев воссияют так, что изумят мир. Они в массе своей талантливы от рождения. «Раса – это все, – говорит его супермен Сидония, – иной истины не существует».

Таким образом, Дизраэли занимался пропагандой изначального превосходства одних рас над другими задолго до того, как социальные дарвинисты сделали его модным, а Гитлер – печально известным. Как он писал про своего героя в «Контарини Флеминг», тот происходил «напрямую от одной из древнейших рас мира, четко ограниченной и незамутненной расы бедуинов, которые создали развитую цивилизацию в те времена, когда обитатели Англии бродили полуголыми по лесу и питались желудями». В «Конингсби» он пишет: «Сидония и его братья могли гордиться тем, чего были лишены саксы, греки и прочие кавказские нации – евреи были чистой расой». Эту привилегию евреи делили с арабами пустыни – «евреями-конниками». Дизраэли считал, что Моисей был «во всех отношениях человеком кавказской модели, почти столь же совершенным, как Адам, когда он был только что создан и помещен в Рай» («Танкред»). Он думал, что «упадок расы есть неизбежная необходимость, если только она не живет в пустыне и никогда не смешивает ни с кем свою кровь», как бедуины. Чистоту евреев спасли преследования, постоянное движение и миграция: «Арабы Моисея [т. е. евреи] – самая древняя, если не единственная, несмешанная кровь, что обитает в городах! Чистая раса первоклассной организации является аристократией по своей природе… Своей незамутненной кавказской структурой и гению великого законодателя, который ее сохранял, Сидония объяснял, что их давным-давно не поглотили иные, смешанные расы, которые их преследуют, но сами то и дело изнашиваются и исчезают, в то время, как их жертвы продолжают процветать во всей первобытной красе чисто азиатской породы» («Конингсби»). И в том же романе он подчеркивает: «Не спасают ни законы, ни физические мучения. Там, где смешанные расы преследователей исчезают, чистая преследуемая раса остается».

Как же быть в таком случае с христианством? Парадоксальный ум Дизраэли дает ответ и на этот вопрос. «Я, – любил он отмечать, – являюсь недостающей страницей между Старым Заветом и Новым». Он получает большое удовлетворение, обвиняя как христиан за то, что они не признают достоинств иудаизма, так и евреев – за то, что они не понимают, что христианство есть «законченный иудаизм». В своем предисловии 1849 года к «Конингсби» он утверждает: «Отстаивая суверенное право Церкви Христовой быть вечным восстановителем человека, автор считает, что пришло время, когда нужно попытаться воздать должное расе, что основала христианство». Евреи дали миру Моисея, Соломона и Христа, «величайшего законодателя, величайшего администратора и величайшего реформатора – какая еще раса из бывших или живущих могла бы породить такую троицу?» В равной степени абсурдным он считает и то, что евреи принимают «лишь первую часть религии евреев». В его бумагах в Хьюэндене сохранилась запись, сделанная около 1863 года: «Я считаю Церковь единственным уцелевшим еврейским институтом – другого я просто не знаю… Если бы не Церковь, то не знаю, кто бы знал о евреях. Церковь была основана евреями и сохраняла верность своим корням. Она оберегает их историю и литературу, храня их для всех… читая их вслух; благодаря ей в памяти живы общественные деятели евреев, а по миру распространяется их поэзия. Евреи всем обязаны Церкви… История евреев есть либо развитие, либо ничто».

Дизраэли считал нелогичным, чтобы тори препятствовали принятию закона, позволяющего практикующим евреям заседать в парламенте, поскольку вера сефардов в традицию, в иерархию власти, в необходимость того, чтобы религиозный дух пронизывал бы всю светскую жизнь, присуща в основном и тори. Он отмечает в своей «Жизни лорда Джона Бентинка», что при голосовании по Закону о евреях в 1847 году лишь четверо тори голосовали за него: он сам, Бентинк, Томас Беринг и Милнс Гэскел, и они «почти монополизировали ораторский талант на своей стороне Палаты». Именно выступление Бентинка по этому поводу в пользу прав евреев привело к тому, что он потерял пост лидера тори в Палате Общин. Результатом этого явился парадокс, который так любил Дизраэли: наказав Бентинка за выступление в пользу евреев, тори в конечном итоге получили Дизраэли в качестве своего лидера. И это, по мнению Дизраэли, было правильно: он верил в сочетание аристократии и меритократии (власть по рождению и власть по заслугам), а евреи были в высшей степени меритократами. Дизраэли не только с гордостью указывал на достижения общепризнанных евреев, он находил еврейский гений повсюду. Первые иезуиты были евреями. Лучшие маршалы Наполеона, Су и Массена (он называет его Маннассия) были евреи. Моцарт был еврей.

Филосемитская пропаганда Дизраэли на континенте Европы успеха бы не имела. Во всяком случае, евреи Европы не последовали бы за ним по причудливым тропам его воображения. Тем не менее, в начале XIX века образованными евреями была предпринята определенная попытка противостоять стремлению представить иудаизм пережитком средневекового мракобесия и заменить отталкивающий образ практикующего еврея, как его сформулировал Вольтер, исходя из Спинозы, интеллектуально привлекательным. Для первой задачи необходимо было нечто вроде моста между лучшими образцами раввинистской теологии и миром светской учености. Спиноза предполагал (а вслед за ним и те, кто находился под его влиянием), что чем ближе вы знакомитесь с иудаизмом, тем меньше вы с ним соглашаетесь. Мендельсон никогда не смог бы опровергнуть это распространенное впечатление – он просто был недостаточно сведущ в традиционной еврейской культуре. А у его более радикальных последователей и вовсе не было желания этим заниматься. Люди вроде Нафтали Герца Гомберга и Гартвина Уэсли, относясь положительно к изучению иврита, хотели бы покончить с традиционным еврейским образованием, забросить Тору и Талмуд и обратиться к своего рода естественной религии.

Но среди второго поколения маскилим были и такие, кто был одновременно просвещен и знающ в иудаизме, верен его кредо, но владел светской методологией. Исаак Маркус Йост (1793—1860), директор школы из Центральной Германии, написал 9-томную историю израильтян, которая стояла на полпути между традиционным иудейским и современным светским подходами. Будучи первой работой такого рода, она произвела впечатление на нееврейскую публику. Но еще важнее была деятельность настойчивого, трудолюбивого и изобретательного Леопольда Цунца (1794—1886), который посвятил всю свою долгую жизнь обновлению еврейского учения, модернизации его в «научном» духе.

Цунц и его друзья в посленаполеоновский период называли свою работу Wissenschaft des Judentums – Наукой иудаизма. Они начинали с большим шумом в 1819 году, сразу после того, как бунты «хеп-хеп» показали, сколь хрупким было принятие евреев даже в современно мыслящей Германии. Они основали Общество еврейской культуры и науки, целью которого являлось исследование природы иудаизма современными научными методами и демонстрация универсального характера еврейских знаний. У них имелся институт, где читались лекции по еврейской мысли и истории, и журнал. Они начинали с допущения, что некогда евреи сделали огромный вклад во всемирную культуру, но затем впали в узкий религиозный «антикварианизм». Однако еврейская мысль может вновь возродиться. «Евреи должны снова показать свой характер как смелые друзья, работающие во имя общечеловеческой задачи», – писал один из основателей движения, Иммануил Вольф, в первом номере их газеты «Цайтунг». «Они должны поднять себя и свои принципы на научный уровень… если некогда должна возникнуть некая связь, объединяющая человечество, то эта связь – наука, наука чистого разума».

Все бы хорошо, но возникал целый ряд возражений. Первое – практическое. В 1819 году немецкие евреи были лишь наполовину эмансипированы. До какой степени можно посвятить свою жизнь светским исследованиям и оставаться евреем? Одним из наибольших энтузиастов среди основателей общества был Эдуард Ганс (1798—1839), блестящий молодой лектор по истории юриспруденции в Берлинском университете, где его курсы пользовались большим успехом. Но путь к академической карьере был напрочь перекрыт его иудаизмом. Другие оказались в подобном же положении. «Связь чистого разума» еще не существовала, и для большинства из них жертва, приносимая иудаизму, была слишком велика. Общество было распущено в мае 1824 года. На следующий год Ганс крестился и двинулся по пути к профессуре и славе. Несколько видных членов пошли тем же путем. Многие ортодоксальные евреи, которые с самого начала подозрительно наблюдали за их деятельностью, закивали головами с видом мудрецов: вот куда ведет секуляризация – к утрате веры.

Цунц же продолжал стоять на своем. Он перевел огромное количество еврейской литературы, особенно мидрашим и литургической поэзии. Он развил философию еврейской истории. Он внес свой вклад в энциклопедии. Он посещал все крупные библиотеки в поисках материала; его не пустили только в библиотеку Ватикана. Но его деятельность породила второе возражение против «еврейской науки»: не противоречит ли она подлинному духу иудаизма? На что он действительно очень надеялся, так это на энциклопедию еврейской интеллектуальной истории. Здесь, например, можно было бы рассмотреть место еврейской литературы в ряду других великих литератур мира. Он говорил, что хотел бы освободить еврейскую литературу от богословия и «поднять на исторический уровень». Но что означает эта историчность? На практике это означает – принять, как Цунц и принял, что история евреев, главная тема их литературы, просто является элементом мировой истории. Как и все в Германии, Цунц находился под влиянием гегелевских идей о прогрессивном развитии от низших форм к высшим и неизбежно прикладывал эту диалектику к иудаизму. Был лишь один период в еврейской истории, говорил он, когда внутренний дух и внешняя форма соответствовали друг другу, и тогда они оказались в центре мировой истории. Было это во времена древнего содружества. Позднее евреи оказались в руках других народов. Их внутренняя история превратилась в историю идей, а внешняя история – в цепь нескончаемых страданий. Цунц считал, что рано или поздно возникнет некая гегелианская вершина мировой истории, в которой сойдутся все направления исторического развития – это и будет мессианская эпоха. Когда это случится, и Талмуд и все, на что он был направлен, не будет иметь никакого значения. Тем временем евреи должны показать, опираясь на свою новую историческую науку, что они сделали свой вклад в это свершение. И их задача – сделать так, чтобы очищенное богатство иудейских идей стало частью общей сокровищницы просвещенного человечества.

Перспектива в высшей степени привлекательная, но это ведь совсем не иудаизм. Благочестивый еврей – а другого просто не может быть – не признает существования двух форм знания – священной и светской, есть только одна. Более того, есть только одна легитимная цель его приобретения: узнать доподлинно волю Божью, дабы ей повиноваться. Следовательно, «наука иудаизма» как отдельная академическая дисциплина противоречит еврейским верованиям. Хуже того, она совершенно противоположна истинно еврейскому отношению к занятиям. Как говорил рабби Хийя в IV веке: «Если человек изучает Закон, не собираясь выполнять его, то лучше бы ему вовсе не родиться». Настоящий еврей не считает еврейскую историю пусть самостоятельной, но частью мировой истории, наряду с историями других народов. Нет, для них еврейская история – это и есть история. Они верили, что без Израиля не было бы мира, а раз так – то не было бы истории. Бог создавал много миров, но разрушал их как неудовлетворительные. Нынешний мир он создал для Торы, и тот удовлетворил его. Но если бы Израиль, которому Он предложил Тору, отверг ее – а ряд ученых талмудистов считали, что дело было очень близко к этому, – то мир просто вернулся бы к изначальному бесформенному состоянию. Поэтому разрушение Второго Храма и конец восстания Бар-Кохбы были эпизодами не еврейской, а всеобщей истории, в ходе которой Бог сказал (согласно таннаим): «Горе детям, за грехи которых Я разрушил дом Мой, сжег Храм Мой и рассеял их среди народов мира». С этого момента евреи прекратили писать историю, ибо истории, как они ее понимали, не стало. Она прекратилась и возобновится лишь с приходом мессии. Все, что происходило в промежутке, быстро забудется, подобно тому (как объяснял рабби Натан), как принцесса-невеста забудет шторм во время своего путешествия по морю, стоит ей прибыть в страну царя, за которого она собирается выйти замуж.

В итоге, хотя Цунц представил в «научном» виде еврейскую историю и мысль как вклад в мировую копилку и это могло произвести определенное впечатление на нееврейское общество, оно вызвало неприятие значительной части иудаистов. Это представление было подвергнуто сокрушительной (а с позиций религиозных – не требующей ответа) критике раввином Самсоном Рафаэлем Гиршем (1808—1888), блестящим выразителем мнения ортодоксов XIX века. Этот гамбургский еврей, который 37 лет прослужил раввином во Франкфурте, вовсе не был мракобесом. Начнем с того, что он прекрасно писал по-немецки. Изложение им иудаистской веры, рассчитанное на молодежь и опубликованное под названием «Девятнадцать писем об иудаизме» (1836), оказалось весьма эффективным. У него не было возражений против светского образования, как раз напротив. Он часто цитировал работы Гамалиила по поводу того, что и знание Торы, и мирские познания являются достойными объектами для изучения. Идеальный «муж Израиля, – говорил он, – это просвещенный еврей, который соблюдает заповеди». Тем не менее, существует бесконечная разница, настаивал он, между евреями, которые используют светские знания, и светским знанием, которое поглощает иудаизм. Израиль был не светской, а духовной общиной. Поэтому любая наука, которая имела дело с евреями как общиной, становилась неизбежно формой идеологии. История того, что делают евреи и что с ними приключается, не может быть частью светской истории как таковая, поскольку она есть воплощение воли Божьей и, следовательно, часть Откровения. Всеобщая культура и еврейская культура не конфликтуют между собой: они абсолютно разные. Смешивая же их, вы можете лишь нанести ущерб иудаизму. Смешивая еврейскую и всеобщую истории, вы отнимаете у последней сакральность и убиваете живую идею, которая является ее темой.

В горьком и убедительном обращении Гирш объясняет, к чему все это может привести: «Моисей и Гесиод, Давид и Сафо, Девора и Цирцея, Исайя и Гомер, Дельфы и Иерусалим, треножник пифий и святилище херувимов, пророки и оракулы, псалмы и элегии – для нас все они мирно лежат в одном ящике, покоятся в одной могиле, у всех одно и то же человеческое происхождение, все имеют одно значение – человеческое, преходящее и принадлежащее прошлому. Все облака рассеялись. Слезы и вздохи наших отцов наполняют уже не наши сердца, а наши библиотеки. Теплые, бьющиеся сердца наших отцов стали нашей национальной литературой, их жаркое дыхание жизни – пылью на наших книжных полках… Радуются ли эти отлетевшие души литературной благодарности нынешнего поколения? Кого они считают своими истинными наследниками? Тех, кто повторял их молитвы, но забыл их имена, или тех, кто забыл их молитвы, но помнит их имена?»

Позднее в том же столетии по этому поводу еще более решительно высказался Ницше: если стало возможным научное изучение истории религии, она уже мертва.

Однако, если следовать логике критики со стороны Ницше, евреям фактически пришлось бы оказаться на том же месте, где они были до просвещения. Их постоянно заставляли бы делать различия между двумя формами знания. Это была бы не столько дихотомия Гордона типа «Человек в своем городе и еврей в своем шатре», сколько «светское знание для бизнеса (или удовольствия), еврейское – для истинного понимания». Это было бы фатальным барьером на пути евреев, которые хотели бы быть принятыми в мировом сообществе в качестве полноценной его части. Неужели нельзя было найти какой-то компромисс?

Такая попытка предпринимается евреем из Галиции, Нахманом Крохмалем (1785—1840), который на начальном этапе участвовал в движении Wissenschaft, но не мог согласиться с тем, что интеллектуальная интеграция евреев легко достижима. Он тоже был своего рода гегельянцем, но в большей степени находился под влиянием рационализма Маймонида. По сути дела, он стремился модернизировать «Путеводитель для заблудших», хотя и стеснялся публиковать свои выводы. В конце концов над его рукописью поработал лично Цунц, и книга вышла в свет в 1851 году, уже после смерти автора. Крохмаль считал равно неприемлемыми и евреев-просветителей, и твердолобых ортодоксов. Первые умерщвляли иудаизм, вторые делали его несъедобным; оба в условиях XIX века приводили к отступничеству. Беда была в том, что евреи обоих типов не чувствовали еврейской истории. Просветители думали, что это нечто такое, что вы изучали в детстве, а затем, став взрослыми, перешли к светской, «взрослой» истории. Евреи-ортодоксы вовсе игнорировали историю – как он выразился, «в Торе нет ни раннего, ни позднего». Крохмаль же предлагал создать еврейскую философию истории. Он взял теорию развития Гегеля, как вскоре и Маркс, но, вместо того чтобы поставить ее на голову, иудаизировал ее. Он разделил еврейскую историю на три цикла: рост, зрелость и упадок/падение. Это было сделано для того, чтобы показать, как «по прошествии дней распада и разрушения в нас всегда возникали новый дух и новая жизнь; и, если мы падали, как мы поднимались и воодушевлялись, и наш Господь Бог не покидал нас». Ясно, что это было довольно далеко от светской истории. В чем-то это напоминало старое, средневековое представление об истории, как колесе фортуны, а также циклы роста и упадка, которые популяризировал в середине XX века Арнольд Тойнби. Но Крохмаль ввел гегелевский элемент, добавив во все эти циклы прогрессивное движение вверх, процесс познания человеком всего – от корней чистой природы в прошлом до его слияния в пределе с чистым духом. Все национальные истории демонстрировали это в той или иной степени, только другие народы были преходящи, а евреи – вечны, поскольку были в особых отношениях с Абсолютным Духом (т. е. Богом). А потому «история иудаизма есть по сути история обучения сознания» – с началом, серединой и концом.

К сожалению, Крохмаль не мог своей философией истории удовлетворить ортодоксальных евреев, так как не встроил эру мессии в свою схему, разве что в каком-то смутно-метафорическом смысле. Еще меньше его работа привлекала неевреев. В то же время в лице Генриха Гретца (1817—1891) евреи породили историка, причем масштабного, которого могли читать и понимать не только просвещенные евреи, но читать (и в какой-то мере принимать) и неевреи тоже. Между 1856 и 1876 годом он опубликовал 11-томную «Историю евреев», которая является одним из крупнейших памятников исторической литературы XIX века. В различных сокращенных вариантах и переводах она распространилась по всему миру и сохраняет значительную ценность и сегодня. Однако по сути своей эта работа носит скорее иудаистский, чем светский характер: она повествует об истории евреев в основном языком Торы и ее толкователей. Более того, ее историческая динамика также религиозна. По мнению автора, евреи не такой народ, как другие. Они – часть уникальной органичной политико-религиозной общности, «чья душа – Тора, а тело – Святая Земля». Еврейский типаж должен играть в мировой истории центральную, и притом драматичную, роль. В блестящем вступлении к тому IV своего труда Гретц представляет еврея историческо-божественной судьбы: «С одной стороны, порабощенный иудей с посохом странника в руке, котомкой паломника за плечами, скорбное лицо обращено к небу; его окружают стены темницы, инструменты пытки и поблескивающие оковы. С другой – та же фигура, но с вопрошающим выражением на преображенном лице, в кабинете, где собраны книги на всех языках… раб с гордостью мыслителя». Гретц использовал огромное количество источников на многих языках, но его видение еврея берет начало с Исайи, особенно со Слуги Страждущего. Он настаивал на том, что евреи всегда были «мощны и продуктивны с точки зрения религиозной и моральной правды спасения человечества». Иудаизм был самосоздан божественным провидением. В этом смысле он отличается от всех других великих религий. Его «искры» зажгли христианство. Его «семена» породили плоды ислама. В его внутренних особенностях можно разглядеть корни схоластической философии и протестантства. Более того, судьба евреев имеет продолжение. Гретц видел мессию не как личность, но как коллектив. Евреи – мессианский народ. Подобно Гегелю, он верил в концепцию идеального государства и видел как последнюю задачу евреев подготовку конституции религиозного государства, которая каким-то образом ознаменует приход золотого века.

Конечно, в таком изложении концепция Гретца не воздает ему должного; но это и нелегко сделать, так как его взгляды на то, что именно следует сделать евреям, менялись самым радикальным образом по мере трансформации его энтузиазма по поводу «еврейского решения» мировых проблем. Иногда казалось, что, по его мнению, евреи возьмут в свои руки управление миром. Иногда – что они просто будут служить миру этическим примером. Но и в том и другом случае он представлял евреев как высшую категорию людей. Он не был сионистом. Но он, несомненно, был своего рода еврейским националистом и выдвигал еврейские претензии не в духе привлекательного романтического парадокса (как Дизраэли), а тоном, который другие евреи считали агрессивным и который мог легко оттолкнуть неевреев, особенно немцев. В итоге работа Гретца, хотя и имела непреходящее значение для еврейских исторических исследований, также не дала ответа на проблему наведения мостов между иудаизмом и светским миром. С позиций истории она была полезной; с позиций философии она, в конечном итоге, оказалась неприемлемой ни для одной группы. Причем оскорбленными оказались не только немецкие националисты. Гретц, по-видимому, мало знал о еврейском мистицизме. К каббале и хасидам он чувствовал только презрение. Современников, изучавших хаскалу, он отметал как «окаменелых польских талмудистов». Идиш он называл смешным. Соответственно он не мог рассчитывать на массовый отклик со стороны восточных евреев. Но он не удовлетворял и просвещенных ортодоксов. Он начинал как последователь Гирша. Когда он был еще молод, в 1836 году, его веру спасли «Девятнадцать писем» рабби. Сам он считал свою веру преимущественно иудейской. Однако Гирш отвергал его работу как «сверхъестественную и фантастическую». Так что же, она не удовлетворяла никого? Похоже на то.

Если не было возможности найти удовлетворительного решения проблемы, как соотнести еврейскую и светскую культуру, то не было ли возможно привести религию евреев в гармонию с современным миром? Такая попытка также была предпринята. Реформированный иудаизм, как его назвали, явился продуктом второго десятилетия XIX века, когда еврейские общины ощутили первые результаты эмансипации и просвещения. Как и все другие попытки привести иудаизм в новое соотношение с миром, эта также исходила в основном из Германии. Первые эксперименты проводились в Зеесене в 1810 году, в Берлине в 1815, а затем в Гамбурге, где реформистский храм был открыт в 1818 году. Все это происходило на фоне того, что современники называли протестантским триумфом. Оказалось, что протестантские нации везде живут совсем неплохо. Протестантская Пруссия стала самым мощным и эффективным государством в Германии. Протестантская Британия – первая индустриальная держава, победительница Наполеона, центр богатейшей торговой империи, когда-либо существовавшей в мире. Соединенные Штаты, тоже протестантские, – растущая держава на Западе. Не была ли эта связь между реформированной христианской верой и процветанием свидетельством божественного расположения (или, по крайней мере, ценным уроком религиозной социологии)? Многие политические писатели в католических странах, особенно во Франции, выражали опасение, что протестантизм берет верх в мире, и высказывали пожелание, чтобы католицизм воспринял наиболее полезные с социальной точки зрения черты протестантизма. Но какие конкретно? Внимание сосредоточилось на внешних и наиболее заметных признаках религии – на обрядах. По большей части протестантские службы были торжественными, но солидными, выразительными в своей простоте, причем проповеди обычно были хорошо аргументированы и велись на родном языке паствы. Напротив, католицизм сохранял удручающую религиозность средневековья, чтобы не сказать – древности: ладан, лампады и свечи, фантастические ризы, мощи и статуи, язык литургии, который мало кто понимал. Все это, утверждали, надо изменить. Но эти призывы к реформе не принимались внутри католической церкви, где власть была централизованной и жесткой. Кроме того, у традиционной модели католицизма были сильные защитники, например, Шатобриан, чей «Дух католицизма» (1802) заложил основу нового католического популизма. В Англии, Оксфордское движение, цитадель протестантства, вскоре обратилось к Риму за руководством, но запрос шел извне, а не наоборот. Правда была в том, что в целом католицизм не страдал от какого-либо комплекса неполноценности, по крайней мере, в странах, где он был религией преобладающего большинства. Поэтому перемены отложили на 150 лет, до 1960-х годов, когда в Риме возникли уже явные беспорядки.

Ситуация с евреями была другой, особенно в Германии и развитых странах. Просвещенные евреи стыдились своих традиционных обрядов: тяжелый груз прошлого, отсутствие интеллектуального удовлетворения, шумная и несолидная манера, в которой молились ортодоксальные евреи. В протестантских странах посещение христианами синагоги было в порядке вещей, но оно порождало в них презрение и жалость. Поэтому реформированный иудаизм явился в первую очередь попыткой удалить налет смешного с еврейских форм богослужения, чтобы стимулировать религиозное настроение. Паролем стали два слова: Erbauung (назидание) и Andacht (благочестие). Были введены проповеди христианского типа. Реформатор Йозеф Вольф (1762—1826), учитель и секретарь общины в Дессау, а также верный почитатель Мендельсона, взял себе за образец лучших протестантских ораторов Германии. Евреи быстро научились проповедовать по-новому, как они вообще быстро учились всему новому. И вскоре проповеди в Берлинском храме стали столь хороши, что пришла очередь протестантских пасторов приходить, чтобы послушать и поучиться (в порядке обмена). Была введена органная музыка – другая сильная черта немецкого протестантизма, а также хоровое пение в европейском стиле.

Тогда же, в 1819 году, в том же году, когда было основано Общество еврейской науки, в Гамбургском храме ввели новый молитвенник, и изменения, носившие ранее эстетический характер, распространились на более фундаментальные вопросы. Ведь если можно расстаться со странными литургическими привычками, почему не сделать то же самое с абсурдными и неудобными доктринами? Упоминание о мессии было опущено, равно как и вопрос о возврате в Святую Землю. Идея состояла в том, чтобы очистить и зарядить новой энергией иудаизм – в том же духе, как это было сделано в реформации Лютера. Но, увы, было одно важное отличие. Лютер не оглядывался постоянно на то, что делают другие, и не копировал их. К лучшему или к худшему, его подталкивал собственный мощный внутренний импульс: «Я не могу иначе!» Он был уникален, и его новая форма христианства, с ее специфическими доктринами и особенной литургией, была оригинальным созданием. Реформированный иудаизм оживляла не столько преобладающая убежденность, сколько стремление к тому, чтобы все было, как у людей, благопристойно. Дух этого преобразования был не религиозным, а светским. Оно было хорошо задуманной, но искусственной конструкцией, подобно многим идеалистическим схемам XIX века от позитивизма Конта до эсперанто.

Все могло бы быть по-другому, если бы движение породило что-нибудь оригинальное, даже экзотичное, чем было так богато восточноевропейское еврейство хасидов. Но реформа тщетно дожидалась своего Лютера. Лучшее, что она сумела породить, – это раввин Авраам Гейгер (1810—1874), который возглавлял движение последовательно в Бреслау, Франкфурте и Берлине. Он был энергичен, благочестив, образован и разумен. Может быть, даже слишком разумен. Ему не хватало, пожалуй, эгоистичного порыва и готовности разрушать, которые требуются религиозным революционерам. В частном письме, которое он написал в 1836 году, говорится о необходимости ликвидировать все институты иудаизма и построить их заново, на новой основе. Но он не чувствовал в себе способности сделать это на практике. Выступая против молитв на иврите, тем не менее он не стал изгонять его из богослужения. Считал обрезание «варварским актом кровопускания», но противился его запрету. Селекционировал некоторые послабления в субботних запретах, но не готов был полностью отвергнуть принцип Шабата и принять христианское воскресенье. Опускал в молитвах слова о возврате на Сион и другие ссылки на устаревшие, как он считал, исторические условия, но не мог заставить себя отвергнуть принцип закона Моисея. Он пытался извлечь из огромной массы накопившихся иудаистских верований то, что называл религиозно-универсальным элементом. Так, на его взгляд, следовало бы отбросить принцип автоматической солидарности с евреями повсюду; исходя из этого, он отказался активно участвовать в протесте по поводу зверств в Дамаске. Но, старея, он, подобно многим хорошо образованным евреям до и после, все больше чувствовал тягу к традиционному иудаизму, и его намерения по части изменений убавились.

Реформаторы могли достигнуть большего, если бы они были способны построить четкую платформу веры и практики и придерживаться ее. Но Гейгер был не единственным, кому не удалось найти последний приют веры. Между ведущими реформаторами наблюдались различия. Рабби Самуил Гольдхейм (1806—1860), который прибыл из Познани и закончил главой новой реформистской конгрегации в Берлине, но начинал он как умеренный реформатор, которому захотелось, чтобы Тору перестали декламировать нараспев. Однако постепенно он превратился в экстремиста. Гейгер верил в «прогрессивное откровение», смысл которого в том, что практика иудаизма подлежит периодическому изменению, по мере того как будет становиться ясной воля Божья. Гольдхейм хотел бы отменить и Храм и обряды иудаизма, причем немедленно. Следовало отбросить и большую часть Талмуда: «В талмудические времена правда была за Талмудом. В мое время – за мной». Он считал традиционный иудаизм препятствием для того, чтобы евреи стали частью всемирного человеческого братства, каковым ему представлялась мессианская эпоха. Он настаивал на том, что и необрезанные могут быть евреями. Думал при этом, что профессиональные обязанности человека имеют приоритет перед строгим соблюдением Шабата. И действительно, он в Берлине не только основательно видоизменил службы, но и в конце концов стал проводить их в воскресенье. Когда он умер, завязался даже спор: следует ли хоронить его в той части кладбища, где погребены раввины?

Гольдхеймовский вариант реформы был не единственной альтернативой гейгеровскому. Во Франкфурте появилась группа, выступавшая против обрезания. В Лондоне движение реформ принимало Библию как труд Божий, но отвергало Талмуд как труд людской. По мере того как реформа распространялась за рубежом, она приобретала все новые обличья. Некоторые группы сохраняли связи с ортодоксальным направлением, другие шли на полный разрыв. Проводились конференции раввинов, но без особых результатов. Издавались новые молитвенники и провоцировались новые противоречия. Бывало, что в том или ином варианте реформированный иудаизм четко выражал религиозный настрой многих тысяч образованных евреев. Так, например, в Англии сложилось два реформированных направления: более или менее традиционно мыслящее и более радикальное – либеральный иудаизм. В Америке, как мы увидим, реформированный иудаизм в его консервативном и либеральном вариантах стал важным элементом того, что в дальнейшем превратилось в третью опору еврейского мирового треножника.

Но в чем реформа преуспела никак не больше «Науки иудаизма», так это в разрешении еврейского вопроса. Ей не удалось нормализовать положение евреев, поскольку она всегда выступала от имени лишь меньшинства. По сути своей она была альтернативой крещению и полной ассимиляции среди тех евреев, чья вера, или во всяком случае благочестие, была достаточно сильна, чтобы они сохраняли какую-то форму связи со своей религией, но недостаточно сильна, чтобы не обращать внимания на окружающий мир. К концу 1840-х годов стало очевидно, что реформа не сумеет взять иудаизм под полный контроль, даже в просвещенной Германии. К концу столетия реформа приобрела достаточную базу, чтобы продолжаться, по крайней мере в ряде стран, но ее созидательный напор был уже утрачен. Писатель-традиционалист Джон Леман отмечал в 1905 году: «Сегодня, когда среди новаторов воцарилась полнейшая апатия, с трудом можно представить себе, что некогда были люди, почитавшие новации делом своей жизни и всем сердцем и душой стремились реформировать иудаизм, считая себя Лютером, Цвингли или Кальвином в миниатюре».

Одна из причин, почему евреям, которые желали быть полноценными членами современного общества, не расставаясь со своим иудаизмом, не удалось выработать полноценной формулы, состояла в том, что они не могли договориться, на каком языке ее следует излагать. На этом этапе были возможны три варианта. Первый – иврит, древний иератический язык иудаизма. Второй – язык страны проживания. Третий – идиш, демотический язык, на котором говорило большинство евреев. Или, может быть, некая комбинация из всех трех. Евреипросветители мечтали воскресить иврит. Само слово «хаскала», которым они стали себя именовать, означало на иврите «понимание, разум»; они пользовались им, чтобы подчеркнуть свою преданность разумному началу (в противовес откровению) как источнику истины. Они писали и издавали свои просветительские труды на иврите. Однако существовал ряд причин, в силу которых их проекту не хватало динамизма. Лишь немногие из них сами широко пользовались ивритом; скажем, их вождь, Мендельсон, прибегал к нему весьма редко. Они избирали иврит не потому, что хотели лучше себя выразить, – для этой цели они предпочитали немецкий. И не то чтобы они почитали его с религиозных позиций. Скорее они считали его респектабельным интеллектуально, вроде еврейского аналога латыни и греческого, входивших в культурное наследие христианской Европы. Эпоха видела рассвет современных филологических исследований. Повсюду в Европе специалисты составляли грамматику местных языков, давали им письменность и правила правописания и синтаксиса. Финское, венгерское, румынское, ирландское, баскское и каталонское наречия из местных диалектов превращались в «современные языки». Маскили хотели вовлечь в этот процесс и иврит. Конечно, логичнее было бы избрать идиш, язык, которым реально пользовались евреи. Однако маскили относились к нему с пренебрежением, считая его не более чем испорченным немецким. Для них он был связан с ненавистной жизнью в рамках гетто и замшелого иудаизма, бедностью, невежеством, предрассудками, пороками. Как они говорили, научно подходила к изучению идиша только полиция, которой нужно было понимать воровской жаргон.

И маскили занялись реанимацией иврита. Но они не знали, что писать на нем. Самый крупный их проект состоял в том, чтобы издать «гибридный» вариант Библии, используя немецкие слова, написанные еврейскими буквами. Проект имел успех. Многие тысячи евреев, особенно старшего поколения, которым была недоступна светская школа, благодаря ему получили доступ к литературному немецкому языку. Но это привело не к увеличению роли иврита, а к уменьшению. Читая понемецки и приобщаясь к светской культуре, евреи утрачивали интерес к ивриту, а то и к иудаизму. Даже те, кто сохранил веру, видели меньше смысла в иврите, поскольку и в проповедях и в молитвенниках стал использоваться местный язык.

Существовала, конечно, живая, хотя и слабая, литературная традиция на иврите. Но маскили и к ней относились с неприязнью по причинам идеологическим. Великие средневековые богословы вроде Маймонида писали по-арабски. Однако письменный иврит уцелел в мусульманской Испании, а затем возродился в Италии эпохи Ренессанса. В XVII веке некоторые итальянские евреи продолжали писать на прекрасном иврите. Затем эта традиция обрела своего гения – Моисея Хамма Луццато (1707—1746). Этот замечательный человек был родом из одной из старейших и уважаемых еврейских семей в итальянском городе Падуя. Он был вундеркиндом. У него были лучшие учителя и возможность учиться в знаменитом университете, он изучал светские науки в их классическом и современном итальянском вариантах, а также широкий круг вопросов, связанных с иудаизмом. У Луццато была удивительная способность писать высоким академическим «штилем» на глубокомысленные темы и в то же время излагать сложные вопросы достаточно понятно для простой аудитории. Он мог писать на различных языках, как древних, так и современных. Так, одна из его работ была написана на арамейском – языке, на котором был написан оригинал «Зохара». Но чаще всего он пользовался ивритом. Луццато является автором большого числа поэтических произведений на иврите, как религиозных, которые не сохранились, так и светских, посвященных его друзьям. Ему принадлежат три стихотворные пьесы на иврите. И самое главное – он написал этический труд «Мешилат Йешарим», или «Путь восхождения», который в конце XVIII века и на протяжении всего XIX века был наиболее влиятельной и читаемой книгой на иврите у евреев Восточной Европы. Так не был ли он идеальным предтечей возрождения иврита? Только не для просвещенных немецких евреев. Напротив: для них он символизировал то, что им хотелось отвергнуть и устранить. Ибо Луццато был каббалистом и мистиком. Хуже того: он вполне мог оказаться скрытым шаббатейцем или чем-то в этом роде. Он приобрел, по его собственному признанию, вкус к возмутительным писаниям Натана из Газы, обладавшим способностью дать объяснение буквально всему, стоит вам сделать первый иррациональный шажок. В Падуе он, похоже, собрал вокруг себя группу молодых умников, которые предавались опаснейшим рассуждениям. Венецианские раввины учинили у него в доме обыск и обнаружили свидетельства занятий колдовством. От греха подальше он перебрался в Амстердам. Однако ему и там запретили заниматься каббалой. В конце концов он направился в Святую Землю, где в Аккре его настигла чума. Нося имя Моисей, он женился на девушке по имени Цинора, что дало ему основание считать себя реинкарнацией Моисея и его жены. С этим согласились многие евреи на Востоке или, по крайней мере, относились к нему как к святому. Для просвещенных немецких евреев сие было неприемлемо. Впрочем, даже если отбросить его личные претензии, содержание его этики также было неприемлемо для маскилей. В своем «Пути восхождения» и в более поздней работе «Даат Тевунот», или «Нисходящее знание», он кратко, но блестяще излагает историю и цель сотворения мира Богом и роль евреев Земли Обетованной и диаспоры. Он четко показывает место евреев в современном мире и что они должны делать, чтобы оправдаться, и бескомпромиссно говорит о цели жизни следующее: «Смысл существования человека в этом мире состоит в том, чтобы следовать заветам, поклоняться Богу и противостоять искушениям. Не должно быть, чтобы для него мирское счастье значило что-либо иное, чем просто помощь или опора в обретении удовлетворения от того, что он всем сердцем служит этому предназначению; и должно быть так, чтобы все его внимание было посвящено Создателю, да будет Он благословен и чтобы не было у него другой цели в делах малых и великих, кроме как приблизиться к Нему, да будет Он благословен, и разбить все препоны, отделяющие его от Вседержителя».

Перед нами человек, писавший на иврите, предлагавший свою последовательную и по-своему строгую философию, которая вдохновляла миллионы евреев и остается даже сегодня живой традицией иудаизма. Но она стала анафемой для просвещенных. Вместо того чтобы заманить ивритом бывших жителей гетто в современный мир и предложить им достойное в нем место, она совершила прямо противоположное. Эта философия требовала, чтобы евреи обратили свой взор к Богу – но благочестивые евреи всегда занимали такую позицию. И поэтому живая традиция иврита не стыковалась с генеральным планом просвещения. Попытка просветителей использовать иврит в параллель с немецким не привела к продвижению вперед. Евреи просто усваивали немецкий и ассимилировались. Маскили не могли предвидеть, что иврит действительно войдет в жизнь евреев, причем решительно, но уже в качестве орудия сионизма, разновидности иудаизма, которая была для них так же неприемлема, как и мистическое мессианство.

По иронии судьбы еврейским языком, который наиболее успешно и естественно прогрессировал в XIX веке, оказался идиш. Достойно сожаления, что маскили, для которых способность говорить и писать понемецки была свидетельством просвещенности, так мало знали о нем. А ведь идиш был не просто уголовным жаргоном. Он гораздо больше, чем испорченный немецкий. Для благочестивых евреев это был «временный» язык, или, по их терминологии, не божественный, не исторический. Имелось в виду, что, по большому историческому счету, по мере приближения Мессианской эры евреи, видимо, перейдут к ивриту, языку Торы, который уже является рабочим в таких важных вопросах, как ритуал, богословие и, зачастую, общинное управление. Однако для временного языка идиш был достаточно взрослым, почти таким же старым, как ряд европейских языков. Евреи начали конструировать его на основе ряда городских немецких диалектов, когда их вытеснили из Франции и Италии в немецкоязычную Лотарингию. Старый идиш (1250—1500) отмечен первым контактом немецкоязычных евреев со славянскими евреями, говорившими на так называемом кнаанском диалекте. В течение последующих 200 лет (1500—1700), формировался средний идиш, становившийся все более славянским и диалектным. И, наконец, в XVIII веке развился современный идиш. Его литературная форма окончательно сложилась между 1810 и 1860 годами в городах восточноевропейской диаспоры, где в течение полувека все большее распространение получали газеты и журналы и расцветала книготорговля на идише.

Филологи привели его в порядок, и к 1908 году он был достаточно совершенен, чтобы его сторонники смогли провести в Черновцах Всемирную конференцию по идишу. По мере роста в Восточной Европе еврейского населения на нем говорило, писало и читало все большее количество людей. К концу 1930-х годов он был основным языком для приблизительно 11 миллионов человек.

Идиш был богатым, живым языком, на котором болтали горожане. У него были, правда, с самого начала некоторые ограничения. В идише очень мало слов для обозначения животных и птиц. В нем практически нет военной терминологии. Эти недостатки восполнялись за счет немецких, польских и русских слов. Идиш был особенно силен своей способностью заимствовать – из арабского, иврита, арамейского, вообще из любого языка, что встречался на его пути. С другой стороны, и из него кое-что перешло в иврит, американский английский. Главным достоинством его можно считать внутреннюю утонченность, изящество, в особенности способность характеризовать человеческие типажи и эмоции. Это язык уличных мудрецов, умных неудачников; язык пафоса, страдания и покорности, скрашенных юмором, довольно сильной иронией и суевериями. Исаак Башевис Зингер, один из виднейших его поклонников, отмечал, что это – единственный язык, на котором никогда не говорят стоящие у власти.

Идиш был естественным языком для возрождающейся еврейской нации, потому что на нем повсеместно говорили, он был живым, и во второй половине XIX века стала появляться, причем интенсивно, литература на нем, включавшая рассказы, поэмы, пьесы и романы. Но существует много причин, в силу которых он не мог выполнить своего предназначения. Ему мешал целый ряд противоречивых моментов. Многие раввины считали его языком женщин, которые недостаточно умны или образованны, чтобы учиться на иврите. Германские маскили, с другой стороны, связывали его с ортодоксальностью, поскольку использование его поощряло отсталость, предрассудки и иррациональность. В среде крупной еврейской общины в Венгрии местный язык был принят для повседневного общения, а идиш был языком религиозных проповедей, на который еврейским мальчикам приходилось переводить тексты, составленные на иврите и арамейском; тем самым он ассоциировался с неискаженной ортодоксальностью. В российской черте оседлости и австрийской Галиции он становился зачастую языком секуляризации. Во второй половине XIX века почти в каждой восточноевропейской еврейской общине существовал круг атеистов и радикалов, для которых идиш был языком протеста и несогласия, и которые читали на идише книги и периодические издания, отвечавшие их взглядам. Но даже на Востоке, где идиш использовался большинством евреев, он не обладал монополией на универсальность. Политические лидеры все чаще обращались к немецкому языку, а затем к русскому. Неполитические секуляризаторы обычно, как и положено маскилам, отдавали приоритет ивриту. Об этом четко сказал Наум Шлющ, который переводил на иврит Золя, Флобера и Мопассана: «В то время, как эмансипированный еврей Востока заменил иврит языком страны проживания, раввины не доверяли ничему, кроме религии, а богатые спонсоры отказывались поддерживать литературу, не имеющую пока доступа в хорошее общество, короче, пока все они держались в стороне, только маскиль, интеллигент из провинциального городка, польский мехаббер [автор], презираемый и безвестный, зачастую жертва своих убеждений, посвятивший себя всем сердцем, душой и силами сохранению славных литературных традиций иврита – только он хранил верность тому, что было подлинной миссией языка Библии с момента его возникновения».

Все это, без сомнения, верно. Но в целом было много таких еврейских писателей, которые столь же героико-патетически могли бы заявить о себе как о поддерживающих еврейский дух.

Короче говоря, в начале XIX века у еврейского языка достаточно неясным было и настоящее и будущее, причем по причинам, которые глубоко коренились в истории и вере. Путаница лингвистическая была лишь частью более широкой культурной неопределенности. Та же, в свою очередь, происходила от растущей религиозной неопределенности в еврейской среде, которую можно было бы просуммировать одной фразой: был ли иудаизм частью жизни или всей жизнью? Если только частью, то компромисс с современностью был возможен. Но в этом случае евреи могли просто раствориться в окружающем их обществе большинства. Если же он был всей жизнью, то евреи, значит, просто сменили гетто из камня на гетто из интеллекта. Но и в этом случае большинство евреев постарается вырваться из тюрьмы и будет навсегда потеряно для Закона. И все компромиссы, которые мы рассматривали, оказывались бессильными перед лицом этого выбора.

В результате ключевым вопросом затруднений, с которыми столкнулись евреи в первой половине XIX века, оказалось отсутствие согласованной программы или единого руководства. Там, где другие угнетенные и непокорные народы могли сконцентрировать свою энергию на том, чтобы дружно маршировать под знаменами национализма и независимости, евреи оказались повстанцами без цели. Конечно, они знали, против чего они восстают, – против враждебного общества, в которое они были имплантированы, и против удушающих объятий иудаизма. Но они не знали, за что они будут сражаться. Тем не менее, хоть и в зачаточном состоянии, восстание евреев было реальностью. Сами повстанцы, хоть и не имевшие общей цели, были грозной силой, объединив которую можно было употребить и во благо и во зло.

До сих пор мы рассматривали лишь одну сторону проблемы эмансипации: как могли бы евреи, освободившиеся из гетто, приспособиться к обществу? Но не менее важной была и другая сторона: как обществу приспособиться к освобожденным евреям?

Проблема была гигантской, поскольку 1500 лет еврейское общество было нацелено на то, чтобы производить интеллектуалов. Но, правда, интеллектуалов жреческого толка, цель которых служение божественной Торе. Но они обладали всеми склонностями интеллектуалов: стремлением к достижению целей за счет народа; даром бесконечного и острого критиканства; огромной разрушительной (и созидательной) мощью. Еврейское общество было склонно их поддерживать. Раввин в общине считался признанным главой. Ему оказывались почести как духовному наследнику самого Моисея. Он был местным эталоном идеального еврея, харизматическим мудрецом и проводил свою жизнь, поглощая трудноперевариваемую информацию и «отрыгивая» ее с поправкой на свое мнение. Предполагалось, что он пользуется (и он-таки пользовался) финансовой поддержкой местных олигархов. Евреи субсидировали свою культуру за много веков до того, как это стало одной из функций Западного государства всеобщего благосостояния. Богатые купцы женились на дочерях мудрецов; блестящему студенту ешивы подбирали богатую невесту, чтобы он мог продолжить образование. Система, где мудрецы и торговцы тандемом управляли общиной, скорее перераспределяла богатство, чем наращивала. Она также обеспечивала производство большого числа высокоинтеллектуальных людей, которым давалась полная возможность развивать свои идеи. Но внезапно, где-то около 1800 года, эта древняя и высокоэффективная социальная машина по производству интеллектуалов, стала по-новому распределять свою продукцию. Вместо того чтобы пускать всех их по замкнутому кругу раввинистических исследований, где они оставались полностью изолированными от общества, значительная и все возрастающая доля их стала направляться в мирской сектор. Это оказалось событием всемирно-исторического значения.

Генрих Гейне (1797—1856) был типичным представителем этой новой формации. Он родился в Дюссельдорфе в семье коммерсантов. Лет на 50 раньше он, несомненно, стал бы раввином и ученым талмудистом, и конечно незаурядным. Вместо этого он оказался захвачен революционным смерчем. В возрасте 16 лет, не покидая места своего рождения, он 6 (!) раз сменил национальность. Его семья была полуэмансипирована. Мать Гейне, Пьера ван Гельдерн, имела амбициозные планы насчет его светской карьеры. Когда наполеоновские армии наступали, она видела в нем будущего придворного, маршала, политического деятеля, губернатора; когда французы отступили, возникли планы сделать его бизнесменом-миллионером. Мать постаралась свести к минимуму его еврейское образование, и мальчика послали в римско-католический лицей. Гейне недоставало ощущения своей личной религиозной, расовой и национальной принадлежности. Его еврейское имя – Хаим. Мальчиком его звали Гарри. Позднее он назвался Генрихом, но подписывал свои произведения исключительно «Г. Гейне» и терпеть не мог расшифровывать это «Г.» Ребенком он жил в созданном Наполеоном Великом герцогстве Бергском, в связи с чем он говорил, что дух у него – французский. Однако важнейшей книгой его детства была Библия великого Лютера, и что-либо более немецкое невозможно представить. В 1831 году он перебрался в Париж и в Германию больше не возвращался (за исключением двух кратких визитов). Но он никогда не просил предоставить ему французское гражданство, хотя возможность для этого была. Все свои произведения он писал на немецком языке. Он считал, что немцы, хотя зачастую порочны, более глубоки, французы же живут на поверхности, а их поэзия – «надушенный творог».

Неопределенность отношения Гейне к иудаизму просматривается во многих его книгах. Он так и не научился как следует читать на иврите. Терпеть не мог чувствовать себя евреем. Он писал, что есть «три ужасных болезни: бедность, боль и еврейство». В 1822 году он некоторое время был связан с Обществом еврейской науки, но ему нечего было туда привнести. Он не верил в иудаизм как таковой и считал его антигуманной силой. На следующий год он писал: «Я признаю, что являюсь горячим сторонником предоставления прав евреям и их гражданского равенства, и в тяжелые времена, которые неизбежны, германская толпа еще услышит звучание моего голоса в пивных и дворцах. Однако прирожденный враг любой религии никогда не станет сторонником той из них, которая первая стала так издеваться над человеческими существами, что это до сих пор причиняет нам страдания». Впрочем, отвергая талмудический иудаизм, он презирал реформированный вариант. Реформаторы – это «мозолисты», которые «пытаются исцелить тело иудаизма от мерзкого разрастания кожи кровопусканием, и благодаря их неуклюжести и путанице бинтов рационализма Израиль, похоже, умрет от потери крови… У нас нет больше сил носить бороду, поститься, ненавидеть и выносить ненависть; таков мотив нашей реформы». Смысл всей акции, едко говорил он, в том, чтобы превратить «маленькое протестантское христианство в еврейскую компанию. Они делают свой талес из шерсти Божьего агнца, жилетку – из перьев Святого Духа и подштанники – из христианской любви, а когда они обанкротятся, их преемники назовутся: Бог, Христос и Ко».

Но если Гейне не любил как ортодоксальный, так и реформированный иудаизм, то еще меньше ему нравились маскили. Он считал их карьеристами, цель которых – крещение. Он указывал на то, что четверо из шести детей Мендельсона крестились. Между тем вторым мужем дочери Гейне Доротеи был Фридрих Шлегель; сама она стала реакционной католичкой. Его внук Феликс стал видным сочинителем христианской музыки. Может быть, конечно, и не Гейне сказал, что «самое еврейское, что совершил Мендельсон, – стал христианином». Но доподлинно известно, что им сказано: «Если бы я имел счастье быть внуком Моисея Мендельсона, то уж точно я не стал бы тратить свой талант на то, чтобы перекладывать звук, с которым писает Агнец, на музыку». Когда Эдуард Ганс крестился, Гейне обозвал его негодяем, виновным в измене, более преступным, чем Бурке (в глазах Гейне – архипредатель, который изменил делу революции). Он откликнулся на крещение Ганса горьким стихотворением «An einem Abtrunnigen» («Отступнику»).

Впрочем, за несколько месяцев до этого Гейне сам стал протестантом – через три дня после получения степени доктора. Причины на то у него были вполне земные. Согласно закону от августа 1822 года, евреи подлежали изгнанию со всех государственных академических постов – что особенно грозило Гансу. Десять лет спустя Гейне защищал свое протестантство, называя его «протестом против несправедливости», объясняя его своим «воинствующим энтузиазмом, который заставил меня принять участие в борьбе, которую ведет эта воинственная церковь». Это, однако, чепуха, поскольку он сам утверждал, что дух протестантства вовсе не религиозен: «Цветущая плоть на картинах Тициана – вот вам и все протестантство. Чресла его Венеры – гораздо более фундаментальные тезисы, чем те, что вывесил немецкий монах на церковной двери в Виттенберге». А во время своего крещения он писал своему другу Моисею Мозеру: «Я не хотел бы, чтобы ты воспринимал мое крещение благожелательно. Заверяю тебя, что, если бы наши законы позволяли воровать серебряные ложки, я бы этого не сделал». Его заявление насчет того, что крещение – «входной билет в европейскую культуру», стало печально известным.

Почему же в таком случае Гейне оскорблял Ганса за то же, что совершил сам? Полностью удовлетворительного объяснения дать нельзя. Гейне страдал от разрушительного чувства, которое вскоре стало обычным среди эмансипированных евреев-отступников, – своеобразной ненависти к себе. Он нападал на себя в образе Ганса. Позднее он, случалось, говорил, что сожалеет о своем крещении. Оно, говорил он, не принесло ему материальных благ. Он не позволял публично называть себя евреем. В 1835 году он заявил, что его нога никогда не ступала в синагогу (и солгал). Он хотел бы отречься от своего еврейства, равно как и от своей еврейской ненависти к себе, и это подтолкнуло его ко многим антисемитским ремаркам. Любимой мишенью была у него семья Ротшильдов. Он обвинял их в том, что они собирают деньги для реакционных великих держав. Это, во всяком случае, было вполне уважительной причиной для нападок. Самые же ядовитые замечания он приберегал для барона Жака де Ротшильда и его жены, которые с величайшей добротой относились к нему в Париже. То он говорил, что видел, как биржевой маклер поклонялся ночному горшку барона. То называл его «герр фон Шейлок из Парижа». То говорил: «Нет Бога, кроме Маммоны, и Ротшильд – пророк ее». Как-то он заявил, что нет больше надобности в Талмуде, который некогда был «защитой против Рима, поскольку каждый квартал папскому нунцию приходится приносить барону Жаку проценты на ссуду». Впрочем, все это не мешало самому Гейне получать немалые деньги от Ротшильдов, а также хвастать фамильярными (по его выражению) отношениями с ними.

Фактически Гейне рассчитывал на материальную помощь со стороны состоятельных евреев, хотя и был не студентом-раввинистом, а светским интеллектуалом. Его отцу в коммерции безнадежно не везло. Его собственные попытки также успехом не увенчались, а потому он постоянно зависел от своего дяди, Соломона Гейне, гамбургского банкира, который стал одним из богатейших людей в Европе. Гейне всегда нуждался, сколько бы он ни получил. Он даже унизился до того, что тайно получал ежегодную пенсию в 4800 франков от правительства Луи-Филиппа. Обычно же он донимал своими просьбами (и не слишком вежливыми) дядю Соломона. «Лучшее, что у тебя имеется, – писал он ему в 1836 году, – это мое имя». Дядя довольно скептически относился к его заслугам и как-то заметил: «Если бы он научился хоть чему-нибудь, ему не пришлось бы писать книги». Он считал, что его племянник – вроде шноррера, профессионального еврейского попрошайки. Но, будучи верен древней традиции, помогал. После смерти в 1844 году дядя оставил Гейне наследство, но при условии, что поэт не будет позволять себе нападок ни на него, ни на его семью. Сумма была меньше, чем рассчитывал Гейне, и он втянулся в длительную тяжбу по поводу завещания с сыном Соломона.

Вот на таком фоне расцветал потрясающий гений Гейне. В 1820-е годы он превзошел по европейской популярности Байрона. Поворотным пунктом явилась его книга «Buch der Lieder» (1827) с такими знаменитыми лирическими произведениями, как «Лорелея» и «На крыльях песни». Немцы признали его величайшим писателем со времен Гете. Когда он поселился в Париже, его объявили героем европейской культуры. Проза его была столь же блистательна и популярна, как и поэзия. Ему принадлежат восхитительные путевые заметки. Фактически он является основоположником нового жанра во французской литературе – короткого эссе, или фельетона. Массу энергии он тратил на бурные ссоры и попытки морально уничтожить своих оппонентов, в которых находила выход его ненависть к себе (или, может быть, что-то другое), причем настолько экстравагантные, что обычно они вызывали симпатию к его жертвам. Тем не менее, слава его продолжала расти. Он получил венерическую инфекцию позвоночника, которая приковала его к постели в оставшееся десятилетие. Но последние его стихи были лучше всех. К тому же оказалось, что его лирика идеально подходит к новой немецкой песне, покорившей Европу и Северную Америку, так что все композиторы, начиная с Шуберта и Шумана, стали писать музыку на его слова. С тех пор никуда уже нельзя было деться от Гейне, особенно немцам, чьи сердца не могли на него не отозваться. Его произведения появились в немецких школьных учебниках уже при его жизни.

Многим немцам было трудно признать, что у этого еврея такой идеальный немецкий слух. Они пытались обвинить его в «еврейской сверхъестественности» в противоположность подлинно германской глубине. Но это обвинение повисло в воздухе, ибо было откровенно ложным. Сложилось такое впечатление, что этот мощный сверхталант тайно накапливался в гетто на протяжении ряда поколений в генетическом коде, а затем внезапно выплеснулся наружу, обретя немецкий язык начала XIX века в качестве своего идеального инструмента. Отныне стало ясно: между евреями и немцами существует особое интеллектуальное родство. Немецкие евреи стали новым явлением в европейской культуре. Для немецких антисемитов это оказалось почти невыносимой эмоциональной проблемой, воплощенной в Гейне. Они не могли отрицать его гения, но для них было мукой наблюдать его самовыражение на немецком языке. Присутствие его призрака в самом центре немецкой литературы повергало нацистов в невероятную ярость и какой-то детский вандализм. Они запрещали его книги, но не могли стереть его поэмы в антологиях и были вынуждены перепечатывать их с примечанием, ложность которого была очевидна для каждого школьника: «Неизвестного автора». Они увезли его статую, которая некогда принадлежала австрийской императрице Елизавете, и использовали в качестве мишени. В 1941 году по личному приказу Гитлера была разрушена его могила на монмартрском кладбище. Но все было тщетно. В течение последних сорока лет наследие Гейне обсуждается шире и горячее, особенно немцами, любой другой фигуры в их литературе.

Гейне подвергался запрещению и при жизни, по настоянию Меттерниха – правда, не как еврей, а как революционный элемент. И здесь мы сталкиваемся еще с одним парадоксом, причем типично еврейским. С самого начала эмансипации евреев стали обвинять в том, что они пытаются втереться в доверие к существующему обществу, проникнуть в него и подчинить себе; и в то же самое время в том, что они пытаются разрушить его до основания. В обоих обвинениях был элемент истины. В этом смысле характерна история семьи Гейне. Подобно Ротшильдам, которые обзавелись титулами полдюжины королевств и империй, семья Гейне принадлежала к наиболее быстро продвигающимся в высшие слои в Европе. Брат Гейне Густав был возведен в рыцарское достоинство и стал бароном фон Гейне-Гельдерн. Его брат Максимилиан женился на русской аристократке и в дальнейшем именовался фон Гейне. Сын его сестры стал бароном фон Эмбден. Ее дочь вышла за итальянского принца. Одна из ближайших родственниц Гейне стала принцессой Мюрат, другая вышла замуж за правящего принца Монако. Однако сам Гейне явился прототипом и примером новой фигуры в европейской литературе: еврейский писатель-радикал, который использует свое мастерство, репутацию и популярность, чтобы подорвать интеллектуальную самоуверенность существующего строя.

Впрочем, к утверждению о том, что Гейне всю жизнь оставался радикалом, следует относиться критично. Он лично, по крайней мере в частном порядке, всегда подчеркивал разницу между прогрессивными литераторами вроде себя и мрачными политиканами-прогрессистами. Он ненавидел их пуританство и писал одному из них: «Вы требуете простоты в одежде, умеренности в привычках и говорите о неуместности удовольствий; мы же требуем нектара и амброзии, пурпурных плащей, изысканных ароматов, пышности и роскоши, танцев смеющихся нимф, музыки и комедий». С возрастом его консерватизм усиливался. В 1841 году он писал Густаву Гольбу: «Я очень боюсь жестокости пролетарской власти и признаюсь тебе, что из страха стал консерватором». Когда в конце жизни продолжительная болезнь приковала его, как он выражался «к могиле-матрасу», он вернулся к иудаизму, хотя своеобразному. При этом он настаивал, не слишком искренне: «Я не делал секрета из своего иудаизма, к которому я не возвращался, поскольку никогда его не покидал» (1850). Его последние, и величайшие, поэмы «Romanzero» (1851) и «Vermischte Schriften» (1854) отмечены возвратом религиозной тематики, иногда с печатью иудаистского мышления. Подобно тысячам выдающихся евреев до и после него, Гейне связывает эллинский дух интеллектуальной авантюры со здоровьем и силой, а старость и боль возвращают его к простоте веры. «Я уже больше, – пишет он другу, – не жизнерадостный и упитанный эллин, пренебрежительно улыбающийся, глядя на мрачных назарян. Я всего лишь смертельно больной еврей, воплощение страдания, несчастный человек». И снова: «Переболев атеистической философией, я вернулся к скромной вере простого человека».

Тем не менее, как личность общественная, Гейне был по преимуществу радикалом и в значительной степени им и остался. Для поколений европейских интеллектуалов его жизнь и труды были поэмой свободы. Для евреев в особенности он олицетворял французскую прогрессивную традицию как подлинную историю поступательного движения человека, к которому должны стремиться все одаренные юноши и девушки, каждый в свое время, чтобы сделать собственный шаг на этом пути. Он подошел вплотную к публичной декларации своей веры, когда написал: «Свобода – это новая религия, религия нашего времени. Если Христос и не Бог этой новой религии, то он, тем не менее, ее первосвященник, и имя Его сияет блаженством в сердцах апостолов. Но французы – избранный народ новой религии, их язык фиксирует первые заветы и догмы. Париж – Новый Иерусалим, а Рейн – Иордан, который отделяет священную землю свободы от земли филистимлян».

На некоторое время Гейне даже стал (или вообразил, что стал) последователем Сен-Симона. В нем было даже что-то от «детей цветов» хиппи: «Часть цветов и соловьев тесно связаны с революцией», – писал он, цитируя лозунг Сен-Симона: «Будущее – за нами». Гейне никогда не углублялся в особенности теории революционного социализма, однако в Париже он сталкивался со многими, кто пытался его создать. Часто они были еврейского происхождения.

Одним из таких молодых людей был Карл Маркс, который прибыл в Париж в 1843 году. Ранее он был редактором радикальной кельнской газеты «Pheinische Zeitung», которую помог основать в 1842 году еврейский социалист Моисей Гесс (1812—1875). Газета просуществовала всего 15 месяцев, после чего была закрыта правительством Пруссии, а Маркс присоединился к Гессу в парижской ссылке. Однако между этими двумя социалистами было мало общего. Гесс был настоящим евреем, чей радикализм принял форму еврейского национализма, а затем сионизма. Маркс же не имел вовсе еврейского образования и никогда к нему не стремился. В Париже они с Гейне стали друзьями и вместе писали стихи. Гейне спас жизнь дочери Маркса Женни, когда у нее начались конвульсии. Сохранилось несколько писем, которыми они обменивались, должно быть, не единственных. Замечание Гейне относительно религии как «духовного опиума» явилось источником фразы Маркса «опиум для народа». Но идея о том, что Гейне явился Иоанном Крестителем для Маркса – Христа, модная у немецких ученых в 1960-х годах, абсурдна. Между ними простиралась пропасть темпераментов. Согласно Арнольду Рюге, Маркс говаривал Гейне: «Бросьте вы эти вечные причитания о любви и покажите поэтам-лирикам, как это надо делать – бичом». Но именно бича Гейне и опасался: «[Социалистическое] будущее, – писал он, – пахнет кнутом, кровью, безбожием и обильными побоями»; «не могу без страха думать о том времени, когда к власти придут эти темные иконоборцы». Он отрекался от «моего упрямого друга Маркса», одного из «безбожных богов для себя».Что было общим у этих людей, так это их незаурядная способность ненавидеть, которая находила выражение в ядовитых нападках на врагов, но и (пожалуй, особенно) на друзей и благодетелей. Это было частью их ненависти к себе, которую питают евреи-отступники. Марксу это было присуще в еще большей степени, чем Гейне. Он пытался отсечь иудаизм от своей жизни. В то время как Гейне был глубоко обеспокоен зверствами 1840 года в Дамаске, Маркс всю жизнь старался не проявить ни малейшего беспокойства по поводу несправедливости, проявленной по отношению к евреям. Несмотря на невежество Маркса в вопросах иудаизма, у нас нет оснований сомневаться в его еврействе. Как у Гейне и всех прочих, на его понятие прогресса очень глубоко повлиял Гегель, однако его отношение к истории как позитивной и динамичной силе в человеческом обществе, управляемой железными законами, как к Торе атеиста, является истинно еврейским. Его коммунистическая вера глубоко коренится в еврейском апокалипсисе и мессианстве. Его понятие власти – катедократическое. Контроль за судьбами революции должен быть в руках элитарной интеллигенции, которая штудирует книги и понимает законы истории. Они формируют то, что он называл «менеджмент», директорат. Пролетариат, «люди без собственности», являются просто средством, чья обязанность повиноваться, – как у Ездры-летописца; в них он видел не знающих закона «людей земли».

И методология Маркса была совершенно раввинистской. Все его выводы проистекали исключительно из книг. Он в жизни не бывал на фабрике и даже отказывался, когда Энгельс звал его. Подобно гаону из Вильны, он обложился книгами и решал загадки вселенной в своем кабинете. Как он выражался, «я – машина для пожирания книг». Он называл свою работу «научной», но она была не более научной, чем теология. Он обладал религиозным темпераментом и был абсолютно неспособен вести объективное эмпирическое исследование. Он просто занимался поисками любого правдоподобного материала, который явился бы «доказательством» выводов, к которым он уже пришел и которые были столь же догматичны, как у любого раввина или каббалиста. Карл Ясперс так суммировал его методы: «У Маркса не стиль исследователя… он не цитирует примеров и не приводит фактов, которые бы противоречили его теории – только те, что ясно поддерживают или подтверждают то, что он считает абсолютной истиной. Весь подход характерен для доказательства, а не исследования, причем доказательства чего-то, что уже объявлено совершенной правдой с убежденностью не ученого, но верующего».

Без своего покрова фальшивых доказательств теория Маркса о том, как существуют и развиваются история, классы и производство, не слишком отличается от лурианской каббалистической теории мессианской эры, особенно развитой Натаном из Газы до такой степени, что ее можно подогнать вообще под любые факты. Короче, это вообще не научная теория, а некая комбинация умных еврейских суеверий.

И, наконец, Маркс был вечным студентом-раввинистом в своем отношении к деньгам. Он вечно ждал, что ими будут обеспечивать его исследования – сначала от месьи, затем от торговца Энгельса, о чем свидетельствуют его бесконечные письма попрошайки-шноррера. Но его исследования, как у многих ученых раввинов, так и не были закончены. Опубликовав первый том своего «Капитала», он никак не мог привести в порядок все остальное и оставил свои бумаги в полнейшем беспорядке, после чего Энгельс ухитрился составить из них 2-й и 3-й тома. В итоге великий комментарий к Закону Истории кончается путаницей и сомнениями. Что произойдет, когда придет мессия, когда «экспроприируют экспроприаторов»? Маркс не говорит – он не знает. Но это не мешало его пророчествам относительно мессии – революции, которую он назначал последовательно на 1849 год, август 1850, 1851, 1852, «между ноябрем 1852 и февралем 1853», 1854, 1857, 1858 и 1859. Его последняя работа, как у Натана из Газы, в значительной степени посвящена объяснению, почему революция так и не пришла.

Маркс был не просто еврейским мыслителем, он был также и антиеврейским мыслителем. В этом заключен парадокс, который наложил трагический отпечаток на развитие марксизма и его претворение в жизнь в Советском Союзе и у его последователей. Антисемитизм Маркса имеет глубокие корни. Мы уже видели, какую роль антиеврейская полемика играла в трудах писателей-просветителей вроде Вольтера. В дальнейшем эта традиция разделилась на два течения. Одно – немецкое «идеалистическое» течение в лице Гете, Фихте, Гегеля и Бауэра, причем у каждого последующего антиеврейские элементы становились все более явно выраженными. Второе – французское «социалистическое» течение. Оно связывало евреев с промышленной революцией и сильнейшим ростом коммерции и материализма, которым было отмечено начало XIX века. В своей книге, изданной в 1808 году, Франсуа Фурье называл коммерцию «источником всех зол», а евреев – «инкарнацией коммерции». Пьер-Жозеф Прудон пошел дальше, обвиняя евреев в том, что они «служили буржуазии, крупной и мелкой, подобной им, по всей Европе». Евреи, по его словам, «необщительная раса, упрямая, дьявольская… враги человечества. Нужно отправить эту расу обратно в Азию либо уничтожить». Последователь Фурье Альфонс Туссенель издавал антисемитский журнал «Фаланга» и в 1845 году выступил с первой массированной атакой на евреев как на сеть коммерческих заговорщиков против человечества, назвав свой труд «Евреи – короли эпохи: история финансового феодализма». На следующие сорок лет эта книга стала первоисточником для издававшейся на многих языках антисемитской литературы.

Маркс впитал оба потока, добавив в их мутную воду собственных страданий. В своих рассуждениях о евреях-революционерах историк Роберт Унстрич считает, что ненависть к себе у некоторых из них отражает ярость наиболее умных членов ущемленного меньшинства, не получившего положения и признания в обществе, соответствующего их талантам. Мыслители просвещения, и немцы и французы, утверждали, что отрицательные черты иудаизма должны быть ликвидированы еще до того, как евреев можно будет освободить: евреи, которые подвергались дискриминации, соглашались с таким подходом и зачастую направляли свой гнев скорее против неперестроившихся евреев, чем против тех, кто преследовал и тех и других. Пресловутая «самоненависть» концентрировалась на евреях гетто, которые были, конечно, антисемитским типажом. Гейне, который, в сущности, очень мало знал о реальной жизни большинства евреев, ненавидя себя, пользовался всеми стандартными антисемитскими клише. Маркс, который знал еще меньше, заимствовал свою брань из нееврейских студенческих кафе. И оба использовали карикатурное изображение жителя гетто, чтобы мордовать близких им образованных и крещеных евреев, особенно прогрессивно настроенных друзей. Едва ли не самые злобные и почти невообразимые нападки Гейне были направлены на Людвига Борна (1786—1837), урожденного Лоба Баруха, крещеного еврейского писателя-радикала, чье происхождение и взгляды были весьма близки к его собственным. Маркс, по-видимому, перенял эту привычку у Гейне. Так, сам пытаясь где только возможно скрыть свое еврейское происхождение, он постоянно нападал на своих оппонентов-евреев – за то же самое. Почему, спрашивал он, Иосиф Моисей Леви, владелец лондонской «Дейли Телеграф» и крещеный еврей, старается, «чтобы его причислили к англосаксонской расе… если мать-природа написала о его происхождении безобразными прописными буквами прямо посередине лица».

Но, пожалуй, самое мерзкое упражнение в самоненависти было адресовано Марксом его соратнику социалисту Фердинанду Лассалю (1825—1864), еврею из Бреслау, который подправил свою прежнюю фамилию (Ласаль) в честь французского героя-революционера, а в дальнейшем стал основателем немецкого социализма как массового движения. Его практические достижения в этом направлении были намного значительнее, чем у Маркса. Несмотря на это (или вследствие этого), он стал мишенью невероятной брани в переписке Маркса с Энгельсом. Маркс называл его «барон Ициг», «еврейский негр». Он видел в нем польского еврея, а польских евреев он считал «самой грязной расой». Энгельс писал Марксу 7 марта 1856 года: «[Лассаль] настоящий еврей со славянской границы и всегда стремился использовать партийные дела в личных целях. Отвратительно наблюдать, как он старается пробиться в аристократическое общество. Это сальный еврей, маскирующийся бриллиантином и блеском бижутерии». Нападая на еврейство Лассаля и глумясь над его сифилисом, Маркс не постеснялся воспользоваться древнейшей антисемитской клеветой. 10 мая 1861 года он писал Энгельсу: «Кстати, о Лассале – Лазаре. В своей выдающейся работе по Египту Лепсий доказал, что исход евреев из Египта – не что иное, как описанная Мането история изгнания из Египта «прокаженного народа». Во главе этих прокаженных стоял египетский жрец, Моисей. В итоге Лазарь-прокаженный есть типичный еврей, а Лассаль – типичный прокаженный». И снова, 30 июля 1862 года: «Мне абсолютно ясно, что, как показывает форма его головы и характер шевелюры, он происходит от негров, которые присоединились к Моисею, бежавшему из Египта (если только его мать или бабка со стороны отца не скрещивали с ниггером). От этого союза евреев с немцами, да на негритянской основе обязан был получиться удивительный гибрид».

Личный антисемитизм Маркса, как бы неприемлем он ни был, мог бы сыграть в его деяниях не бульшую роль, чем у Гейне, если бы не являлся частью систематического и теоретического антисемитизма, в который Маркс, в отличие от Гейне, глубоко верил. Фактически можно утверждать, что марксова теория коммунизма явилась конечным продуктом его теоретического антисемитизма. Спиноза первым показал, как критику иудаизма можно использовать для радикальных выводов мирового масштаба. Его примеру последовали французские просветители, хотя их отношение к иудаизму было намного более враждебно по тону и носило более расистский характер. Среди радикальных немецких писателей идея, что разрешение «еврейского вопроса» может дать ключ к решению общечеловеческих проблем, обсуждалась весьма широко. В 1820-е и 1830-е годы именно этим путем шел к своему социализму тот самый Людвиг Борн, который был подвергнут обильным поношениям. В 1843 году Бруно Бауэр, антисемитский вождь левых гегельянцев, издал статью, где требовал, чтобы евреи полностью отказались от иудаизма и перешли от своих призывов к равным правам к общей кампании за освобождение человека от религии и тирании государства.

Маркс ответил на работу Бауэра двумя статьями в «Немецко-французском ежегоднике» в 1844 году, когда Дизраэли опубликовал «Танкреда». Они названы «По еврейскому вопросу». Маркс полностью воспринял свирепый антисемитизм аргументации Бауэра, про которого он говорил, что тот пишет «со смелостью, пониманием, остроумием, отточенным языком, который столь же точен, сколь и энергичен и полон смысла». Он с одобрением цитирует злобное преувеличение Бауэра насчет того, что «евреи определяют судьбу целой [австрийской] империи силой своих денег… [и] решают судьбу Европы». Он расходится с Бауэром лишь там, где тот утверждает, что антисоциальная природа евреев является религиозной в своей основе, и ее можно излечить, оторвав евреев от их религии. По мнению Маркса, это зло носит социальный и экономический характер. «Давайте, – пишет он, – рассмотрим реального еврея. Не Шаббатного… а ежедневного». Что, спрашивает он, лежит «в мирской базе иудаизма? Практические надобности, личный интерес. В чем житейский культ евреев? В барышничестве. В чем житейский бог? В деньгах». Евреи постепенно навязали эту «практическую» религию всему обществу: «Деньги – ревнивый Бог Израиля, помимо которого не может существовать другого. Деньги унижают всех богов человечества и превращают их в предметы потребления. Деньги – самодостаточная цена всех вещей. В результате они лишили весь мир, как человечество, так и природу, их собственной истинной цены. Деньги есть отчужденная сущность человеческого труда и существования: эта сущность преобладает над ним, а он ей поклоняется. Бог евреев был секуляризован и стал богом этого мира».

Евреи, продолжает Маркс, превращают христиан в свои подобия, так что некогда стойкие христиане Новой Англии, например, превратились в рабов Маммоны. Используя власть своих денег, евреи эмансипировались и перешли к порабощению христиан. Совращенный евреями христианин «убежден, что у него нет иной судьбы, чем постараться стать богаче соседей», и «мир стал биржей». Маркс утверждал, что противоречие между теоретической нехваткой политических прав у евреев и их «эффективной политической властью» есть противоречие между политикой и «властью денег вообще». Политическая власть перевешивает деньги; фактически они стали ее поручителем». Отсюда следует: «Именно своей внутренней сущностью гражданское общество непрерывно порождает евреев».

Таким образом, марксово решение, в отличие от бауэровского, носит экономический, а не религиозный характер. Еврей при деньгах стал «всеобщим антисоциальным элементом нашего времени». Чтобы «сделать еврея невозможным», необходимо ликвидировать «предварительные условия» и «саму возможность» его пресловутой финансовой деятельности. Коль скоро изменится экономическая структура, еврейское «религиозное сознание испарится подобно безжизненному туману в настоящем, животворном воздухе общества». Ликвидируйте еврейское отношение к деньгам, и тогда как еврей с его религией, так и извращенный вариант христианства, который он навязал миру, просто исчезнут: «В конечном счете, эмансипация евреев есть эмансипация человечества от иудаизма». И снова: «Эмансипировав себя от барышничества и денег, и тем самым от реального и практического иудаизма, наш век эмансипирует себя».

Эти две статьи Маркса содержат, таким образом, в эмбриональном виде сущность его теории возрождения человечества: посредством экономических перемен, особенно ликвидацией частной собственности и личной погони за барышом, вы можете преобразовать не просто взаимоотношения между евреями и обществом, но и все человеческие взаимоотношения и человеческую личность. Его антисемитизм стал генеральной репетицией марксизма как такового. Позднее в этом же столетии Август Бебель, немецкий социал-демократ, отчеканит фразу, которой впоследствии неоднократно пользовался Ленин: «Антисемитизм – это социализм дураков». За этим лозунгом стоит следующая несложная аргументация: мы все знаем, что еврейские богачи, которые не запятнали свои руки трудом, эксплуатируют бедных рабочих и крестьян. Но только дурак способен обвинять одних евреев. Зрелый социалист понимает, что евреи – лишь симптом болезни, а не сама болезнь. Болезнь – это религия денег и ее современная форма – капитализм. Рабочих и крестьян эксплуатируют не одни евреи, а весь буржуазнокапиталистический класс, и именно класс в целом, а не только его еврейская составная часть подлежит уничтожению.

В итоге революционный социализм, к которому Маркс пришел в конце 1840-х годов, является расширенной и видоизмененной формой его раннего антисемитизма. В своем зрелом виде его теория оказалась предрассудком, причем опаснейшим – верой в заговор злых сил. Но если первоначально она основывалась на самой старой теории заговора – антисемитизме, то в конце 40-х – начале 50-х годов она была не то чтобы отброшена, а скорее расширена, дабы объять теорию всемирного заговора, организованного всем классом буржуазии. Маркс продолжал придерживаться первоначального предрассудка, что извлечение прибыли из торговли и финансов есть, по существу, паразитическая и антиобщественная деятельность, но теперь он базировался не на расовой и религиозной основе, а на классовой. Это расширение, разумеется, не повысило ценности этой теории. Оно делает ее более опасной, если претворять ее в жизнь, поскольку тем самым расширяется масштаб ее приложения и увеличивается число тех, кто считается заговорщиками, а потому попадает в разряд жертв. Маркса уже больше не волновала охота на ведьм еврейских – речь шла о ведьмах вообще. Теория оставалась иррациональной, но приобрела более изощренное обличье, что делало ее весьма привлекательной для образованных интеллектуалов. Перелицовывая высказывание Бабеля, если антисемитизм есть социализм дураков, то социализм стал антисемитизмом интеллектуалов. Интеллектуал вроде Ленина, который ясно осознавал иррациональность русского антисемитского погрома и постыдился бы его организовывать, тем не менее, полностью принимал его дух, коль скоро цель его была расширена до размеров всего класса капиталистов, и продолжал проводить погромы бесконечно большего масштаба, убивая сотни тысяч не по принципу личной вины, а просто за принадлежность к осужденной группе.

После того как Маркс привел свой антисемитизм к более общей форме в виде теории капитала, его интерес к евреям отошел на второй план. Правда, время от времени, как на палимпсесте, он проступает на страницах «Капитала». Например, так: «Капиталист знает, что за всеми товарами, как бы жалко они ни выглядели и как плохо бы ни пахли, маячат на самом деле деньги и стоят обрезанные евреи». Еще более важным было сохранение агрессивного эмоционального тона, так характерного для антисемитизма. На смену типичному еврею пришел типичный капиталист, но основные карикатурные черты при этом сохранились. Посмотрите, например, как Маркс описывает это капиталистическое чудовище: «Только тогда, когда капиталист становится олицетворенным капиталом, он обретает историческую ценность… Фанатически выколачивая прибавочную стоимость, он неустанно заставляет человеческие существа заниматься производством ради производства… он разделяет со скрягой страсть к богатству ради богатства. Но то, что у скряги приобрело характер мании, у капиталиста становится социальным механизмом, в котором сам он – приводное колесо… его действия – просто функция капитала, который оснащен волей и сознанием, позволяющим ему расценивать собственное потребление как ущерб, наносимый процессу накопления».

Могла ли когда-нибудь существовать столь примитивная карикатура на человека? Впрочем, а существовал ли в реальной жизни типичный для антисемитов портрет еврея? На то, что Маркс, захлестнутый эмоциями, путал еврея с капиталистом, указывает сноска, которой он снабжает приведенную выше цитату. Там он ведет речь о ростовщике, называя его «старомодным, но постоянно возобновляемым видом капиталиста». Маркс знал, что в глазах большинства его читателей ростовщик – тот же еврей; как говорил Туссенель, слова «ростовщик» и «еврей» взаимозаменяемы. Большая часть сноски цитирует яростную полемику Лютера, направленную против ростовщика, которую мы уже воспроизводили выше. Тот факт, что Маркс цитирует писателяантисемита и его зверский призыв к убийству в работе, претендующей на научный характер, говорит как о собственной склонности Маркса к насилию, так и об эмоциональной иррациональности выражения этого – сначала в виде антисемитизма, а затем – экономической теории.

Однако парадоксальное сочетание у Маркса еврейства с антисемитизмом не помешало его трудам найти отклик у растущей еврейской интеллигенции. Даже наоборот. Для многих эмансипированных евреев, особенно в восточной Европе, «Капитал» стал чем-то вроде новой Торы. В обоих случаях требуется некая изначальная вера, но марксизм обладает логической силой галахи, а ее упор на абстрактную интерпретацию событий в высшей степени близок по духу умным евреям, чьи предки всю жизнь штудировали талмуд либо сами они начинали учиться в ешиве, а затем бросили. На протяжении столетия число евреев раввинистского типа из семей богословов или торговцев, которые отвернулись от религии, неуклонно возрастало. Ортодоксальное еврейство, несмотря на почти повсеместный значительный рост еврейского населения, стало ощутимо убывать. Древнейшие еврейские общины Богемии и Моравии, славные своими богословскими традициями и духовными вождями, оказались перед необходимостью импортировать раввинов из более отсталых регионов.

Большинство «пропавших раввинов» стали радикалами и теперь взирали на иудаизм и еврейство с презрением и злобой. Они отвернулись также и от класса, к которому принадлежали их родители, ибо значительная часть их происходила из состоятельных семей. Так, отец Маркса был юристом, отец Лассаля торговал шелками; Виктор Адлер, пионер австрийской социал-демократии, был сыном торговца недвижимостью, Отто Бауэр, вождь австрийских социалистов, – текстильного магната, Адольф Браун, вождь немецких социалистов, – промышленника, Пауль Зингер, другой ведущий немецкий социалист, – владельца швейной фабрики, Карл Хохберг – франкфуртского банкира. Есть и множество других примеров. Их разрыв с прошлым, с семьей и общиной, часто сочетающийся у них с чувством ненависти к себе, способствовал развитию духа отрицания и разрушения, иконоборства, временами почти нигилизма – тяги к ниспровержению институтов и всевозможных ценностей. Все эти черты к концу XIX столетия неевреи-консерваторы стали считать типично еврейской социальной и культурной болезнью.

Существовали четыре главных причины, по которым евреи, начав принимать участие в общей политике, шарахались сначала к либеральному, а затем к левому концу спектра. На первом месте среди них стояла библейская традиция социального критицизма, который можно было бы назвать синдромом Амоса. С незапамятных времен всегда находился говорливый еврей, который брался обличать общественную несправедливость, рассказывать о бедах и нуждах бедняков и призывать власти исправить положение. Существовала, кроме того, талмудическая традиция общинного обеспечения, которая имела еще библейские корни и предвосхищала современные формы государственного коллективизма. Евреи, которые стали социалистами в XIX веке и выступали с нападками на неравенство в распределении богатств, произведенных либеральной системой свободного предпринимательства, выражали на современном языке еврейские принципы, возраст которых достигал 3000 лет и которые уже стали частью инстинктов народа.

Было ли правдой то, что, по словам Дизраэли, для евреев была характерна высокая степень уважения по отношению к власти, иерархии и традиционному порядку? Да, было, но с рядом важных уточнений. Евреи, как мы видели, никогда не наделяли никакую общественную структуру абсолютной властью. Власть – в Торе, а любая людская власть является ограниченной, временной и преходящей. Иудаизм никогда не мог бы породить, подобно христианству латинского толка, теорию божественных прав монарха. Евреи в высшей степени уважительно относились к законной власти, но постольку, поскольку она была этически обоснована, и они могли стать (и становились) преданными сторонниками конституционных государственных систем, как в Соединенных Штатах и Англии. В этом смысле Дизраэли был прав, утверждая, что евреи зачастую были природными тори. Но они становились природными врагами власти, которая была сомнительной и тиранической, нелогичной или устаревшей. Когда Маркс писал: «Таким образом, мы видим, что всякий тиран находит поддержку у еврея – так же, как каждый папа – у иезуита. В действительности, все устремления угнетателей были бы тщетны, если бы армия иезуитов не подавляла бы мысль, а кучка евреев не очищала бы карманы», он был не прав. Займы, которые Ротшильды предоставляли абсолютным монархам, были направлены не на укрепление тирании, а на ослабление ее, особенно в тех случаях, если нужно было добиться лучшего отношения к евреям (в чем, разумеется, Маркс не был заинтересован). Власть еврейских денег в XIX столетии, если можно говорить о какой-то ее глобальной политической линии, характеризовалась мирной и конституционалистской направленностью. Знаменитый либеральный лозунг Гладстона «Мир, умеренность и реформа» был также и аксиомой Ротшильдов.

Более того, был один очень важный аспект непонимания евреев со стороны Дизраэли. С его точки зрения, типичными евреями были сефарды. Действительно, для сефардов было характерно уважение к древним институтам власти, что соответствовало его образу еврея. Но ашкенази, которых он старался игнорировать в своей аргументации, были гораздо более беспокойными, изобретательными, критичными, а то и революционными. К тому же они становились все более многочисленными.

Здесь мы подходим к рассмотрению второй силы, которая подталкивала эмансипированных евреев в сторону левого фланга: демографии. В период 1800—1880 годов, то есть приблизительно в течение жизни Дизраэли, доля сефардов среди евреев снизилась с 20 до 10 процентов. Большинство их сосредоточивалось в афро-азиатском Средиземноморье, где в течение всего XIX века гигиена стояла на довольно примитивном уровне. В Алжире, например, где Морис Айзенбет провел подробное исследование еврейского населения, он обнаружил, что с максимальной в XVI веке величины в 5000 оно поднялось к 1700 году до пика в 10 000-20 000, после чего к 1818 году вновь упало до 5000 человек. В Африке и Азии общее число евреев хоть и выросло с 1800 по 1880 год, но всего с 500 000 до 750 000. В Европе же за тот же период еврейское население возросло с двух до семи миллионов. Евреи, особенно ашкенази, не только выиграли от такой первостепенной особенности нашего времени, как демографическая революция, которая начиналась с Европы, но и выиграли больше, чем средние европейцы. Они раньше вступали в брак. Браки между юношами 15-18 лет и девушками 14-16 были вполне обычным явлением. Почти все еврейские девушки выходили замуж и начинали рожать вскоре после достижения половой зрелости. Они хорошо заботились о своих детях, и при содействии общинной системы социального обеспечения им удалось снизить детскую смертность более быстрыми темпами, чем в среднем по Европе. Еврейские браки были более прочными. Евреи жили дольше. Например, исследование, проведенное во Франкфурте в 1855 году, показало, что средняя продолжительность жизни у евреев составляла 48 лет 9 месяцев, у неевреев – 36 лет 11 месяцев. Этот разрыв был еще более явным в Восточной Европе. В европейской России смертность среди евреев (14,2 на 1000 в год), была даже ниже, чем в благополучном протестантском меньшинстве, и более чем вдвое ниже среди православного большинства (31,8). В результате в период наиболее быстрого роста, 1880—1914 годы, прирост числа евреев составлял в среднем 2% в год, что заметно превышало среднеевропейские цифры, так что общее количество евреев выросло с 7,5 до более чем 13 миллионов.

Эти «новые» евреи были преимущественно ашкенази, сосредоточенные в больших городах. В 1800 году еврейская городская община численностью более 10 000 человек была редкостью – в мире таких насчитывалось три-четыре. К 1880 году в Варшаве проживало 125 000 евреев, а в Вене, Будапеште, Одессе и Берлине их было более 50 000 в каждом. Примерно столько же было в Нью-Йорке, и с этого времени Северная Америка стала отсасывать значительную долю прироста еврейского населения Европы. Однако число евреев в Европе продолжало расти. К 1914 году в двух великих империях центрально-восточной Европы, России и Австрии, проживало 8 миллионов евреев, причем почти все – в больших и малых городах. Короче говоря, еврейская демография отражала в утрированном виде революционный рост и урбанизацию населения Европы. И так же, как в свое время кишащее гетто подпитывало иудейскую народную религию, так теперь густонаселенные промышленные кварталы новых или растущих городов, где традиционный еврейский образ жизни боролся за выживание, интенсивно порождали светский еврейский радикализм. Третья причина состояла в том, что еврейскому чувству несправедливости никогда не позволяли уснуть. Как в XVI и XVII столетиях еврейские «антенны» чутко улавливали самые слабые слухи о появлении мессии, так в XIX веке любой акт несправедливости, проявленной по отношению к евреям, возбуждал эмоции в растущих еврейских городских поселениях. Об этом произволе готовы были рассказать сотни еврейских газет, причем практически все евреи умели читать. Новая секуляризованная интеллигенция не была больше склонна приписывать страдания своего народа его грехам, будь они древними или современными. История с кровавым наветом в Дамаске в 1840 году явилась важным рубежом радикализации евреев. 15-летний Лассаль записал в своем дневнике 21 мая 1840 года: «Даже христиане удивляются нашей холодной крови, удивляются тому, что мы скорее готовы погибнуть под пытками, чем на поле боя… Можно ли представить себе более справедливую революцию, чем восстание в Дамаске, где евреи подожгли бы город, взорвали пороховые склады и встретили смерть вместе со своими преследователями? Трусливый народ, ты не заслужил лучшей судьбы». Такие события укрепляли решимость молодых евреев, выросших в светских традициях, бороться с несправедливостью, проявленной в отношении не только евреев, но и вообще человечества, и воспользоваться растущими политическими возможностями, чтобы покончить с ней навсегда. Лассаль пошел по пути создания первой крупной немецкой федерации профсоюзов, а затем основал немецкую социал-демократию. Тем же путем шли бесчисленные молодые евреи.

Недостатка в стимулах не было. Так, в ночь с 23 на 24 июня 1858 года папская полиция захватила 6-летнего еврейского мальчика, Эдгардо Мортару, который жил со своей семьей в Болонье, и отвезла его в Дом Новообращенных в Риме. Служанка-христианка показала, что за пять лет до этого, думая, что ребенок умирает, она окрестила его. Согласно законам Папской области, полиция и церковь действовали в пределах своих прав, и родителям нечего было им противопоставить. По всему миру начались протесты, причем со стороны не только евреев, но и католических религиозных и государственных деятелей, однако папа Пий IX отказался уступить, и мальчик остался в руках католиков. Этот открытый произвол привел к образованию в 1860 году во Франции Всемирного израильского союза, ставившего своей целью «защиту гражданских прав и религиозной свободы евреев», а также других сугубо еврейских организаций в других местах. В еще большей степени он подпитывал повсюду ненависть евреев к абсолютизму.

Но самым систематическим и болезненным было притеснение евреев в царской России. Царский режим в глазах радикалов олицетворял наиболее зловещие и закоренелые черты автократии. Для евреев, относившихся к нему с особой ненавистью, он был четвертым и, возможно, важнейшим из факторов, толкавших их влево. Поэтому отношение к евреям в России, ужасающее само по себе, является одним из важных фактов современной мировой истории, а потому заслуживает более подробного рассмотрения. Прежде всего необходимо учесть, что царский режим с самого начала относился к евреям с непримиримой враждебностью. В то время как другие самодержавные режимы (Австрия, Пруссия и даже Рим) проводили по отношению к ним противоречивую линию, защищая, используя, эксплуатируя, а также преследуя время от времени, русские всегда относились к евреям как неприемлемым чужакам. Вплоть до разделов Польши в 1772—1795 годах им более или менее удавалось не допускать евреев на свою территорию. Однако, когда жадность к польским землям привела к тому, что на территории империи появилось значительное еврейское население, режим воспринял это как возникновение «еврейского вопроса», который следовало «решать» путем либо ассимиляции, либо вытеснения евреев.

Фактически русские впервые в современной истории прибегли к социальной инженерии, относясь к людям (в данном случае – евреям) как к строительному материалу вроде грунта или бетона, который можно перебрасывать по желанию с места на место. Во-первых, они поместили евреев за так называемую черту оседлости, которая окончательно оформилась в 1812 году и включала в себя 25 западных губерний, простираясь от Балтийского до Черного моря. Без специального разрешения властей евреи не могли не только жить за этой чертой, но и даже передвигаться. Затем, начиная с 1804 года, был принят ряд актов, устанавливающих, где евреям можно жить в пределах черты оседлости и чем им там можно заниматься. Больше всего вреда причинило евреям положение, согласно которому евреям нельзя было жить или работать в деревнях, а также продавать крестьянам спиртное. Тем самым был нарушен жизненный уклад трети еврейского населения, которое занималось на селе арендой или держало корчму; еще одна треть занималась торговлей, а среди остальных преобладали ремесленники. Официальной целью этих ограничений было намерение заставить евреев заниматься «производительным трудом» на земле. Однако свободной земли было совсем мало, а то и вообще не было, и реальной целью было заставить евреев креститься – или переселиться. На практике это вело к обнищанию евреев и непрерывному переселению бедняков в города черты оседлости.

Следующий поворот винта, затягивающего пресс, пришелся на 1827 год, когда Николай I, один из самых жестоких самодержцев, издал «Указ о кантонистах», который объявлял призыв на воинскую службу всех евреев мужского пола с 12 до 25 лет, причем младших мальчиков должны были помещать в школы-кантоны при военных гарнизонах, где их могли бы крестить, иногда целыми подразделениями. Правительство также стремилось разрушить еврейскую школьную систему. Власти неоднократно пытались загнать еврейских детей в государственные школы, где обучение проводилось только на русском, польском и немецком языках – еще один способ принудить к крещению. В 1840 году был образован Комитет по делам евреев, дабы способствовать «моральному образованию» общины, к которой публично относились как к нежелательной и полупреступной. Еврейские религиозные книги подвергались цензуре и уничтожению. Были разрешены только две еврейских типографии – в Вильне и Киеве, причем из Киева через три года евреи были выселены. Правительство хитроумно разделяло еврейские общины, противопоставляя маскилей ортодоксам. В 1841 году, например, оно назначило маскиля Макса Лилиенталя (1815—1882) главой вновь образованных еврейских школ, которые были фактически антиталмудистским изобретением, предназначенным, согласно утверждению ортодоксов, для того, чтобы отдать их детей «молоху хаскалы». Но Лилиенталь счел борьбу, которая затем развернулась, слишком горькой для него и через 4 года покинул страну, эмигрировав в Америку. Правительство также запрещало евреям носить традиционные одеяния, типа ермолки и накидки. Оно разделяло их на «полезных евреев» и «бесполезных евреев», увеличивая для второй группы втрое квоту призыва в армию.

Постепенно в течение столетия накопилась огромная масса дискриминационных актов, которые регулировали жизнь евреев. Некоторые из них не были по-настоящему официально введены в действие. Многие можно было обойти при помощи взятки. Богатые еврейские родители могли за деньги послать в государственную школу или в армию чужих детей вместо своих. Они могли купить официальное разрешение на переезд, проживание в нужном городе или занятие запрещенным видом деятельности. В итоге попытка «решить» еврейский вопрос создала или, по крайней мере, усугубила, другой: коррупцию среди царской бюрократии, которая стала неисправимой и разъедала сердце государства. К тому же политика правительства была непоследовательной и часто менялась, колеблясь между либерализмом и подавлением. В 1856 году новый царь, Александр II, открыл новую либеральную фазу, даровав евреям определенные права, при условии, что они долго находились на воинской службе либо являются выпускниками университета или «полезными» торговцами. Эта фаза закончилась в 1863 году польским восстанием и попыткой покушения на царя. В 70-е годы имела место еще одна либеральная фаза, которой положило конец еще одно покушение, закончившееся в этот раз цареубийством. После этого положение евреев в России стало резко ухудшаться. Во второй половине XIX века в Российской империи официальные акты, определявшие положение евреев, являли собой грандиозный памятник человеческой жестокости, глупости и тщетности. Объем последнего их аннотированного собрания, выпущенного в 1914—1915 годы под названием «Акты о положении евреев Гимнельзона», достигал почти 1000 страниц. Анализ ситуации, выполненный английским историком Люсьеном Вульфом, позволял сделать следующие выводы. Евреи составляли 1/24 населения России. Около 95% их было сосредоточено в черте оседлости, занимавшей 1/23 часть империи, причем подавляющее большинство было заперто в городах и штетлях, которые занимали всего 1/2000 территории. В паспорте еврея указывалось, что он – еврей и где ему можно селиться. Даже в пределах черты оседлости большая часть территории была закрыта для евреев, а «легальные» части имели свойство постоянно сокращаться. Евреи не допускались в Севастополь и Киев. Территория Дона была внезапно выведена из черты оседлости, а за ней Кубань и Терек; потом пришел черед курорта Ялты, причем в этот момент оттуда вполне могли выгнать недолечившегося от чахотки еврейского студента. Евреи, желавшие воспользоваться кавказскими минеральными источниками, должны были сдавать специальный экзамен армейскому офицеру. Ряд курортов оставался «открытым», но на их посещение существовала квота: так, в сезон в Дарницу допускалось не более 20 еврейских семей. Прочие курорты в пределах черты оседлости были вообще закрыты для евреев при любых обстоятельствах.

Существовали привилегированные категории евреев, которым разрешалось передвигаться и даже селиться за пределами черты: отставные солдаты, выпускники институтов, «полезные торговцы», а также «механики, винокуры, пивовары и ремесленники, занимающиеся своим ремеслом». Но им требовались специальные бумаги, которые было очень нелегко получить и требовалось периодически обновлять. Все эти категории имели тенденцию к урезанию, особенно после 1881 года. Так, внезапно было принято решение о том, что из бывших солдат льготой могут пользоваться лишь те, кто служил до 1874 года. Купцам вдруг запрещали брать с собой приказчиков и слуг. Из числа привилегированных ремесленников были вычеркнуты табачники, настройщики роялей, мясники, ремонтники резиновой обуви, каменщики, плотники, штукатуры, садовники. Особенно серьезным ограничениям подвергались работающие женщины – за исключением проституток. Кстати, проституток, которые прекращали усердно работать (за деньги), полиция быстро выслеживала и возвращала в гетто. Акушерка еврейской национальности, имевшая разрешение на практику вне черты, не могла брать с собой детей, если только ее муж не был тоже «привилегированной персоной».

Студенты, получившие диплом за границей, в результате антиеврейской квоты в российских университетах не имели привилегированного статуса. На Кавказе так называемые горные евреи, утверждавшие, что их предки были депортированы туда Навуходоносором в 597 году до н.э., имели право проживания, но не могли переехать куда-либо еще. Евреи, имевшие разрешение жить за пределами черты, не могли оставить у себя на ночь даже сына или дочь, если те не относились к привилегированным. Фактически привилегированные евреи сталкивались с целым рядом ограничений за пределами черты оседлости; если они нарушали эти правила, то для первого раза их штрафовали, а на второй – высылали. Эти правила были исключительно сложными и постоянно изменялись в результате голосования в сенате, министерских циркуляров, постановлений местных властей, а также произвольных решений администраторов различного уровня.

Следование всем этим постоянно изменяющимся правилам представляло собой совершенный кошмар для всех, кроме, конечно, продажного полицейского или бюрократа. Приезжие с Запада бывали потрясены зрелищем толпы испуганных евреев, которых гнал по улицам полицейский конвой, – результат ночной облавы. Полиции разрешалось вламываться ночью в дом с применением любой необходимой силы и требовать у каждого документального подтверждения его права на проживание, независимо от возраста и пола. Тот, кто не мог дать его, немедленно забирался в полицейский участок. Евреев постоянно унижали перед лицом соседей-неевреев, тем самым как бы подчеркивая, что они – не такие, как все, недочеловеки, и пробуждая инстинкты погрома. Даже в первоклассных гостиницах полиция останавливала и допрашивала людей с «еврейской физиономией». Она вполне могла запретить пребывание известных иностранцев, как поступили, например, с Оскаром Страуссом, американским послом в Константинополе. Еврейским пианистам разрешали участвовать в Международном конкурсе Рубинштейна в Санкт-Петербурге, но только при условии, что они не будут ночевать в городе.

Время от времени полиция устраивала массовую «охоту на евреев». В Баку полиция однажды окружила биржу, арестовала всех евреев и доставила их в участок, где каждому пришлось доказывать свое право на проживание. В Смоленской губернии в 1909 году конная полиция окружила город Починок, но выявила только десять «нелегалов»; в результате прочесывания окрестных лесов удалось отловить еще 74. Закон о поселении развращал полицию, которая занималась поборами с евреев. Когда этот бизнес становился менее доходным, полицмейстеры подстрекали православных подавать петиции с требованиями высылки евреев под предлогом того, что они «возбуждают местное беспокойство». После этого бедных евреев изгоняли, а из богатых выколачивали деньги. Бедняки, возвращаясь в черту оседлости, становились растущей социальной проблемой. Например, в Одессе свыше 30% бедняковевреев жили за счет еврейской благотворительности.

Впрочем, с законов о проживании еврейские неприятности только начинались. Правительство требовало от местных еврейских общин определенного количества призывников-рекрутов, не принимая при этом во внимание уровня эмиграции. При пропорциональном подходе евреи должны были бы обеспечить не более 4,13% рекрутов. Правительство требовало 6,2%. Реально призывалось около 5,7%, что давало повод официальным жалобам на «дефицит евреев», тем самым провоцируя антисемитский ропот на то, что евреи, дескать, уклоняются от призыва. Фактически они давали на 20-35% призывников больше, чем следовало бы. С 1886 года семьи несли юридическую ответственность и подвергались большим штрафам за уклонение от призыва; уклониться можно было, но за большую взятку. Загоняя силой евреев в солдаты, государство одновременно ограничивало их возможности на воинской службе. Евреи не допускались в гвардию, во флот, в пограничную и карантинную службу, жандармерию, комиссариаты и на канцелярские должности. В 1887 году им запретили поступать во все военные учебные заведения и сдавать армейские экзамены, тем самым лишая их возможности стать офицерами. В 1888 году для них закрылись армейские аптеки, в 1889 – военные оркестры.

Для всех евреев была закрыта любая государственная служба в Москве и Санкт-Петербурге. Теоретически еврей, имевший степень магистра или доктора, мог претендовать на ряд должностей в любом месте, но, как сообщает Вульф, «не пройдя через таинство крещения, еврею практически было невозможно соблюсти все предварительные условия, чтобы стать государственным служащим». В государственных учебных заведениях не было ни одного еврея-учителя. Не было ни одного евреяпрофессора в университетах – только небольшое количество доцентов. Не было евреев в Министерстве юстиции, не было следователей; был один-единственный судья (назначенный во время последнего «либерального» периода). Министерские циркуляры запрещали назначать евреев на полицейские должности; их можно было использовать лишь в качестве шпиков и информаторов. Евреи составляли большинство городского населения в шести ключевых регионах, а во многих городах они были подавляющим большинством; тем не менее им не позволялось ни голосовать, ни быть избранными на муниципальных выборах; в пределах черты оседлости правительство могло их «назначать» только до одной десятой общего количества. Евреи не допускались в суды, в попечительские советы больниц и приютов. С 1880 года им было запрещено практиковать в качестве нотариусов, а с 1890 – в качестве адвокатов (без специального разрешения; по словам Вульфа, за 15 лет такое разрешение не было выдано ни разу). Им запрещалось покупать и арендовать землю, а также быть землепользователями вне пригородов городов и штетлей в пределах черты оседлости. Они не могли даже приобретать землю для кладбища. Так же, как и в случае с воинской службой, евреев обвиняли в том, что они, мол, не желают обрабатывать землю, но на практике существующие порядки делали это просто невозможным, что и погубило немногочисленные еврейские сельскохозяйственные колонии, которые были созданы. Более того, боязнь, что евреи смогут обходить законы о землевладении, привлекая к своим сделкам третью сторону, вызвала к жизни массу дополнительных положений касательно партнерства и акционерных обществ. В результате многие компании стали исключать евреев даже из числа акционеров, и этот факт стал специально отображаться на акциях. Закон не допускал евреев в горную промышленность, и целый ряд положений был направлен на то, чтобы не допустить их к каким-либо сделкам с золотом, нефтью, углем и другими минералами.

После законов о проживании наиболее ненавистными для евреев были антисемитские законы об образовании. Евреи совершенно не допускались в такие высшие учебные заведения, как Санкт-Петербургский институт гражданских инженеров, Военно-медицинская академия, Санкт-Петербургский электротехнический институт, Московская сельскохозяйственная академия, Санкт-Петербургское театральное училище, Харьковский ветеринарный институт и различные горные институты. Их допуск в средние учебные заведения определялся системой квот, или numerus clausus. Они могли занимать там до 10% мест в пределах черты, до 5% – вне ее и всего 3% – в Москве и Санкт-Петербурге. 25 тысячам школ чедарим с 300 тысячами учеников было запрещено учить русскому языку, чтобы не дать детям получить законченное среднее образование. В результате этих мер число евреев в средних школах катастрофически падало; родители, отчаянно боровшиеся за то, чтобы их дети получили образование, зачастую подкупали школьных директоров-неевреев, у которых на этот счет существовала определенная такса.

Антиеврейские законы царской России блистательно способствовали коррумпированию всех элементов государственной службы. Они представляли собой любопытный мост между прошлым и будущим, связывавший средневековые гетто с советским рабским государством. Что им не удалось сделать, так это «решить» еврейский вопрос. Фактически, радикально настраивая евреев, они в конце концов, если так можно выразиться, решили царский вопрос. Несмотря на все ограничения, часть евреев продолжала процветать. Дискриминация базировалась на чисто религиозном основании, и, окрестившись, евреи могли ее полностью обойти – по крайней мере, теоретически. Например, в российском музыкальном мире Антон Рубинштейн (1829—1894) и его брат Николай (1835—1881), дети крещеных родителей, много лет возглавляли Петербургскую и Московскую консерватории и господствовали на музыкальной сцене во время великой эпохи русской симфонии и оперы. Даже некрещеные евреи ухитрялись процветать в быстро развивающейся экономике, занимая сильные позиции в пивоварении, табачной, кожевенной и текстильной промышленности, переработке зерна, банковском деле, кораблестроении, железнодорожном хозяйстве и, несмотря на запреты, в нефтяной и горнодобывающей промышленности.

В то же время правительственные акты не сделали ничего, чтобы сократить антисемитизм. Как раз наоборот. В то время, как крещеные и ловкие евреи неплохо устраивались, закон разорял и криминализировал других, так что этнические русские в конце концов и завидовали этой нации, и презирали ее, обвиняя евреев одновременно в том, что они и надушенные и грязные, богатеи и нищие, жадные и голодные, хитроумные и глупые, бесполезные и слишком «полезные». Чего только не было намешано в русском антисемитизме! Царский режим преследовал и другие национальные меньшинства, кроме евреев, но при этом он весьма успешно стравливал их друг с другом, особенно возбуждая поляков, литовцев, украинцев и казаков против евреев. Фактически в это время Россия – единственная страна в Европе, где антисемитизм был официальной политикой правительства. Он приобретал разнообразнейшие формы – от организации погромов до издания фальсифицированных «Протоколов сионских мудрецов».

Целью правительства являлось как можно более быстрое и резкое сокращение еврейского населения. Некоторое представление о менталитете царского режима можно получить из дневников Теодора Герцля, который беседовал в 1903 году с рядом министров в Санкт-Петербурге, чтобы заручиться поддержкой своей сионистской программы. Министр финансов, граф Сергей Витте, по царским стандартам – либерал, говорил ему: «Следует признать, что евреи дают достаточно оснований для враждебности. Разумеется, вокруг них существует определенное предубеждение. Большинство евреев бедны и, будучи бедными, производят грязное и отталкивающее впечатление. Они замешаны в целом ряде нечистоплотных дел, от сутенерства до ростовщичества. То есть, как Вы понимаете, друзьям евреев нелегко их защищать. Тем не менее, я – друг евреев».

Герцль так комментировал это заявление: «Ежели так, то, конечно, нам не надо врагов». Витте жаловался на то, что многие евреи участвуют в революционном движении. Герцль: «И чему Вы это приписываете?» Витте: «Я думаю, ошибкам нашего правительства. Евреи слишком угнетены. Я говорил покойному царю, Александру III: «Ваше Величество, если бы было возможно утопить шесть-семь миллионов евреев в Черном море, то я бы это с готовностью поддержал. Но, раз это невозможно, нужно дать им жить». Ну, и чего Вы хотите от российского правительства?» Герцль: «Определенного поощрения». Витте: «Но ведь евреев и так поощряют – эмигрировать. Пинком в зад, например».

Первый современный погром в России произошел в 1871 году в Одессе. Он был инспирирован главным образом греческими торговцами. В основе большинства беспорядков 1870-х годов лежал этнический момент, и в своем антисемитизме были особенно усердны славянские националисты. Однако после убийства Александра II в 1881 году ведущая роль перешла к государству, и «пинки в зад» стали следовать один за другим. Основные погромы, которые начались 29 апреля 1881 года, были частично инспирированы, а то и организованы министром внутренних дел Игнатьевым, славянофилом-энтузиастом; на остальные он смотрел сквозь пальцы. Они охватили свыше ста населенных пунктов, длились почти год; в ряде случаев в них принимали участие огромные толпы. В этой истории оказалось замешанным не только правительство, но и полиция, и бесчисленные этнические группы. Участвовали и крайние левые. Революционная партия «Народная воля» призывала украинцев убивать евреев в августе 1881 года под лозунгом: «Вставайте против панско-жидовского царя!» Великие либеральные писатели вроде Тургенева и Толстого отмалчивались. За погромами последовало антисемитское законодательство, так называемые майские законы. При этом погромы использовались, чтобы оправдать законодательство. Аргументация была такая: нападения толпы на евреев хотя и достойны сами по себе осуждения, указывают на степень народного возмущения этим антиобщественным меньшинством, а потому его деятельность следует ограничить. Разумеется, первичное возмущение толпы и потакание ее действиям исходили от правительства, которое преследовало цель укрепить свою тающую популярность, нападая на слабых. Впоследствии нацисты пользовались такой же методикой, используя вспышку насилия как предлог для изменения законов. В последующие 30 лет с 1881 по 1911 год антиеврейские действия развивались по следующему расписанию: 1882 год – майские законы; 1886—1889 годы – ограничения на право евреев заниматься определенными профессиями и сокращение территории за чертой оседлости; 1891 год – высылка свыше 10 000 евреев из Москвы; 1893—1895 годы – огромная высылка из районов, находящихся вне черты; 1894—1896 годы – введение спиртовой монополии, экономическая катастрофа для евреев; начиная с 1903 года – серия зверских погромов, в ходе которых евреев не только грабили, но и убивали. В Кишиневе в 1905 году 50 евреев было убито и 500 ранено. В Одессе в том же году в ходе четырехдневного погрома было убито свыше 400 евреев. В Белостоке в погромах 1906 года принимали участие полиция и армия. В 1908—1911 годах происходили крупные высылки.

В результате начиная с 1881 года нарастающее давление на российских евреев привело к неизбежному результату – паническому бегству евреев из России на Запад. С учетом этого 1881 год можно считать важнейшим в истории евреев после 1648 года, пожалуй, даже после изгнания евреев из Испании в 1492 году. Последствия его были настолько широкими и даже фундаментальными, что этот год заслуживает того, чтобы считаться ключевым и в мировой истории. Первый большой бросок в эмиграцию приходится на 1881—1882 годы. После этого каждый год выезжало в среднем 50-60 тысяч евреев. После высылки из Москвы в 1891 году эмигрировало 110 тысяч евреев, в 1892 году – 137 тысяч. За год погромов (1905—1906) выехало свыше 200 тысяч. Исход, кстати, вовсе не ограничивался Россией. С 1881 по 1914 год более 350 тысяч евреев покинули австрийскую Галицию. Евреи бежали и из Румынии, где на них также оказывалось давление. Однако суммарное количество евреев в Восточной Европе при этом не уменьшилось. В 1914 году в России все еще проживало пять с половиной миллионов евреев, а на территории Австрийской империи – два с половиной. Фактически эмиграция унесла с собой естественный прирост населения, что-то около двух с половиной миллионов. Здесь мы сталкиваемся с двумя очень важными эффектами – для евреев и для всего мира. Рассмотрим их поподробнее.

Из этих эмигрантов свыше двух миллионов направились в Соединенные Штаты, и наиболее очевидным и заметным последствием этого было возникновение в Америке массового городского еврейства. Это было абсолютно новое явление, которое со временем изменило весь баланс еврейского влияния и власти в мире, причем произошло это внезапно. Первоначально еврейское население в Америке было малочисленно и увеличивалось медленно. Так, в 1820 году в Соединенных Штатах было всего около 4000 евреев, причем политически их признавали лишь 7 штатов из 13. Медленный рост общины понять трудно. Как мы видели, на пути продвижения евреев существовало немного юридических барьеров. В Северной Каролине на общественные должности не допускались непротестанты, и в 1809 году еврей Джейкоб Генри выступил с речью, которая стала знаменитой, где отстаивал свое неотъемлемое право заседать в Палате Общин (так в оригинале. – прим. пер.) своего штата, и Палата стала на его сторону. В Мериленде существовал запрет на государственную службу и юридическую практику для нехристиан. Начиная с 1797 года другой еврей, Соломон Эттинг, систематически вел кампанию за снятие этого барьера. В 1826 году он наконец преуспел в этом и был немедленно избран в Городской Совет Балтимора. Был еще некий конфликт, связанный с проблемой «Шабат или Воскресенье?» В 1816 году некий Абрахам Вульф был осужден в Пенсильвании за то, что «организовывал мирскую работу и трудился в День Господень, именуемый обычно Воскресеньем»; он подал апелляцию, но безуспешно. Впрочем, все это были мелочи по сравнению с фундаментальными проблемами и вопиющими несправедливостями, которые преследовали евреев в Старом Свете. Освящая новую синагогу в г. Саванна, штат Джорджия, в 1820 году, врач Джейкоб де ла Мотта провозгласил в благодарственной молитве: «В какой еще точке на обитаемом нами Шаре жизнь израильтянина более благословенна, более привилегированна, более возвышенна и достойна?… Нужен ли еще более очевидный повод для ликования?»

В победном для Эттиша 1826 году в Америке было 6000 евреев; в 1840 году, когда приключилась Дамаскская история, – 15 000; накануне Гражданской войны – 150 000. Старые поселения вроде Ньюпорта или Норфолка при этом не росли. Евреи-иммигранты, среди которых преобладали немецкоязычные пришельцы из Баварии, Северной Германии, а также Польши, Богемии и Венгрии, были небогаты, дисциплинированны и трудолюбивы; многие начинали уличными торговцами, а затем заводили свои магазинчики или какое-нибудь еще дело. Они оседали в Олбени, Сиракьюзе, Буффало и Рочестере в штате НьюЙорк; в Чикаго и Детройте, Кливленде и Мильвоки. Некоторое время Цинциннати занимал по еврейскому населению второе место после Нью-Йорка. Еврейскими центрами притяжения стали также СентЛуис, Миннеаполис, Луисвилль и Нью-Орлеан. Во время «Золотой лихорадки» 1840-х годов около 10 000 евреев направились в Калифорнию. Перед Гражданской войной еврейское население Нью-Йорка достигало 40 000, следом шла Филадельфия. Верным признаком того, что евреи чувствовали себя в Америке в безопасности, было то, что их общины активно приглашали к себе новых членов. Эмигрантов подстрекали зажигательные письма от родственников, устные рассказы, а также истории об успехах, которые печатали евреи в местных немецких газетах. Так, бамбергская газета «Das Fullhorn» писала в 1836 году:

«Нежный еврей-пекарь из Баварии, который страстно желал найти работу и трудиться, десять лет колесил по Германии и соседним странам, но находил работу лишь изредка и с трудом добывал себе пропитание, перебрался прошлым летом в Северную Америку. Теперь он пишет домой родителям, что сразу по приезде он устроился на работу в пекарне в Питерсбурге и теперь получает 40 флоринов в месяц, не считая бесплатного питания, стирки и жилья. Что за благословенная земля свободы и процветания!»

В Америке евреи обнаружили, что могут без труда приспособиться к новому образу жизни. Подобно американским протестантам, они стали жить конгрегацией, создавая множество синагог, которые отвечали бы разнообразным религиозным вкусам. Они обрели самосознание во время кампании протеста по поводу событий в Дамаске, которая впервые сплотила их в национальном масштабе. В то же время в большинстве своем они продолжали жить кто как хочет. Подобно другим этническим или религиозным группам, они организовали некоторое количество утопических сельскохозяйственных коммун. Как и в других группах, у них бывали свои пионеры и эксцентрики. Один капитан-американец жаловался вашингтонским властям на вице-консула в СентТомасе, и его письмо заканчивалось словами: «P. S. Этот Н. Леви – еврей, а живет с черной женщиной и часто прогуливается с ней рука об руку по улицам, чем вызывает чувство унижения у всех американцев, которые вынуждены это наблюдать»; консула Леви после этого не сняли.

Но, пожалуй, более интересна история Мордекая Ноя, первого еврея, который имел дипломатический статус. В 1815 году Джеймс Монро сместил его с поста американского консула в Тунисе на том основании, что «религия, которую Вы отправляете, является препятствием к исполнению Вами консульских обязанностей». Ной не смирился с этим решением и написал по этому поводу памфлет. Это, пожалуй, была первая выдающаяся фигура среди американских евреев. Сто лет спустя он наверняка стал бы героем кино. Родился в 1785 году в Филадельфии в семье разорившегося уличного торговца. Был последовательно балетных дел мастером, клерком в казначействе, политиком, редактором «Сити-Газетт» в Чарльстоне; после неприятностей в Тунисе, где его обвинили в нецелевом использовании средств, побывал редактором нью-йоркского издания «Нейшнл-Эдвокейт», шерифом Нью-Йорка и, наконец, с 1824 года – боссом демократической партии.

Год спустя он объявил о программе создания «Города – пристанища для евреев» на острове в русле реки Ниагара напротив Буффало. С просьбой поддержать проект он обратился к Ротшильдам и другим еврейским банкирам, раввинам и главным раввинам всего мира и предложил, чтобы «казначеи различных конгрегаций» собирали на эту цель со всех евреев мира «подушный налог в размере трех шекелей серебром в год, или одного испанского доллара». Он объявил, что это новое поселение, «Коммерческий Город», принесет евреям со всего света «мир, комфорт и счастье, которого они были в прошлые века лишены в результате нетерпимости и неправильного руководства». В их число он включал «караитов и евреев Самарии вместе с черными евреями Индии и Африки, равно как и из Кохинхимы, Китая и секты Малабарского берега»; к этому он добавлял: «Индейцы Американского континента… будучи, по всей видимости, потомками пропавших племен Израиля, плененных царем Ассирии, будут всячески просвещаться касательно условий их существования, чтобы впоследствии они могли объединиться со своими братьями – избранным народом». Ной носил шелковую мантию и золотую цепь на шее; себя он именовал «гражданином Соединенных Штатов, бывшим консулом упомянутого государства в городе и королевстве Тунис, Верховным Шерифом Нью-Йорка, Советником юриспруденции и, милостью Божьей, Губернатором и Судьей Израиля». Редакторы конкурирующих газет и еврейская пресса в Европе насмехались над ним, из программы его ничего не вышло. Впрочем, в дальнейшем еще он создал партию исконных американцев (ставшую предшественником Агностиков), организовал еврейские протесты против зверств в Дамаске и поддерживал восстание в Техасе в 1836 году. Закончил свой путь он на посту судьи.

Характерной американской особенностью евреев-поселенцев было разнообразие их подходов к различным проблемам. Ной, к примеру, был северянином-аболиционистом. На Юге же евреи были южанами и рабовладельцами. Некий Джейкоб Джейкобс, аукционист из Чарльстона, так писал в своем завещании: «Настоящим я отдаю и завещаю своей упомянутой и нежно любимой жене Кэти Джейкобс на протяжении ее вдовства, но не более, моих негритянских и иных рабов по имени Тоби, Сципион, Джек, Дженни с тремя ее детьми Питером, Джоном и Евой, и Флору с двумя детьми Рэчел и Люси, а также всех иных рабов, коими я буду владеть на момент моей смерти». Еврей-южанин, чья вера и честь были оскорблены, по-южному на это и реагировал. В 1832 году Филип Минис из видной еврейской семьи, проживавшей в Саванне, был оскорблен в баре «Ладдингтонс» членом законодательного собрания Джорджии Джеймсом Дж. Старком, который обозвал его «проклятым евреем», «проклятым израильтянином» и добавил, что «на него следует помочиться». Была попытка переговоров с целью добиться извинения, затем обсуждалась возможность дуэли, и в конце концов Минис застрелил Старка в баре отеля «Сити», когда тот выхватил пистолет. Миниса судили по обвинению в убийстве, но оправдали – к радости южан-дуэлянтов.

Учитывая местный патриотизм, который испытывали американские евреи к конкретному пейзажу своего обитания, неудивительно, что во время Гражданской войны они претерпели раскол вместе со всей американской нацией – по штатам. Около 7000 евреев служили в армии Севера, 3000 – Юга. Если они и проявляли общинную солидарность (а это случалось нечасто), то в ответ на угрозу ущемления их общих прав. Известен случай, когда во время войны, 17 декабря 1862 года, генерал Улисс С. Грант издал в Теннесси приказ, который гласил: «Евреи же, как класс, нарушающий все правила, установленные Государственным Казначейством, а также изданные по нему приказы, настоящим увольняются из этого учреждения». Последовала немедленная и всеобъемлющая реакция бурного протеста, причем не только со стороны евреев; по указанию Линкольна Грант аннулировал свой приказ уже 6 января 1863 года.

В эти годы американское еврейство питалось настроениями германо-еврейского просвещения. Оно было либеральным, оптимистичным, трезвым, рациональным, патриотичным, скромным и весьма респектабельным. Еврейские иммигранты, как правило, говорили по-английски с немецким акцентом, но уже их дети, которые ходили в бесплатную среднюю школу (а по воскресеньям – в еврейскую), ничем в этом смысле от соседей не отличались. С 1840-х годов в Америке стал быстро распространяться реформированный иудаизм, чему содействовали усилия таких прогрессивных раввинов, как Дэвид Эйнхорн, Самьюэл Гирш, Исаак Майер Вайз и Самьюэл Адлер. Видные американские евреи не проявляли интереса к сионистскому мессианству; по их мнению, путь к искуплению лежал через распространение этического монотеизма в мире. Такова была преобладающая направленность в американских религиозных устремлениях. Однако было и более консервативное направление, особенно в Филадельфии, которая, пожалуй, стала ведущим центром иудаизма. Там раввин Исаак Лезер (1806—1868), родом из Вестфалии, человек невероятно энергичный, издал первый еврейский перевод Библии на английский язык, завершил перевод на английский молитвенников ашкенази и сефардов, основал первую успешную еврейскую газету «Оксидент» (1843), а позднее и первое в Америке Общество еврейских публикаций, а также выпустил массу учебников для школ, где обучались дети американских евреев. Однако во время «немецкого» периода среди американских евреев стал все же преобладать реформированный иудаизм.

Реформированный иудаизм больше всего привлекал удачливых бизнесменов, которые становились все более заметными фигурами на американской сцене. Таких, как банкир Джозеф Зелигман (1820—1880), которому президент Грант предложил возглавить Казначейство, и Джейкоб Генри Шиф (1847—1920), который в 1885 году стал во главе фирмы «Кун, Леб энд Компани». Как и в Тридцатилетнюю войну и в Наполеоновские войны, Гражданская война выявила организаторские и финансовые таланты многих еврейских банкиров, подрядчиков и поставщиков обмундирования. С 1860-х годов евреи стали мощной силой в американском бизнесе, особенно в Нью-Йорке. Широкая благотворительная деятельность дала иудаизму мощную структурную опору, причем с неизбежной и сильной либеральной ориентацией. В 1873 году возник Союз американских еврейских конгрегаций, двумя годами позже – Колледж еврейского союза, в 1889 году – Центральная конференция американских раввинов. Питтсбургская платформа (1885), разработанная раввином Кауфманом Колером, отвергавшая все законы Торы, «которые не отвечают взглядам и привычкам современной цивилизации», была стандартным кредо реформированного иудаизма вплоть до 1937 года. Она отвергала старые правила относительно диеты, чистоты и одежды, утверждала, что евреи «уже больше не нация, а религиозное сообщество», отрицала воскресение, небеса и ад, отвергала возврат на Сион и представляла мессианство как борьбу за истину, справедливость и правоту в современном обществе, в котором оно сможет идти рука об руку с другими религиями и людьми доброй воли.

В результате к началу великой эмиграции казалось, что американское еврейство просто обречено на то, чтобы быть одной из нитей драгоценной ткани религиозности Нового Света, неприметно растворяющейся в общем узоре. Однако паника, начавшаяся в связи с бедами 1881 года, необратимо изменила ситуацию. За десятилетие с 1881 по 1892 год евреи прибывали в США в среднем по 19 000 в год; в 1892—1903 годах цифра подскочила до 37 000 в год; а в 1903—1914 годах она вообще достигла 76 000. Между этими двумя миллионами евреев-беженцев и четвертью миллиона крепко стоящих на ногах реформистски настроенных, сильно американизированных «приличных» евреев, которые приветствовали их, было очень мало общего. Первые в большинстве своем говорили на идише, были ортодоксами или хасидами, безумно напуганными, полными суеверий и отчаянно бедными людьми. И тут американское еврейство впервые ощутило страх перед вновь прибывающими, особенно в таких невероятных количествах. Они справедливо рассудили, что в таких условиях неизбежна вспышка антисемитизма.

До этого времени для преимущественно протестантской Америки, как ранее Англии, были характерны противоречия не столько с евреями, сколько с папистами. Но после Гражданской войны, когда стали считать, что евреи на ней наживаются, проявления антисемитизма стали более заметными. В 1876 году один из отелей на побережье в НьюДжерси открыто объявил в газетах, что не будет пускать к себе евреев. На следующий год самому Джозефу Зелигману отказали в размещении в лучшем отеле курорта Саратога. Тогда евреи-бизнесмены купили несколько отелей в Саратоге, в результате чего вокруг Нью-Йорка курортные отели оказались разделенными на те, что пускают, и те, что не пускают евреев. Система стала распространяться на масонские ложи и загородные клубы, а ряд школ и колледжей начали вводить у себя численные квоты на российский манер.

Массовое прибытие бедных евреев-ашкенази в Нью-Йорк, естественно, подпитывало рост этой новой антисемитской субкультуры. Но, что несравнимо более важно, иммигранты вдохнули новую жизнь в американское еврейство. Они преобразовали эту структуру, сползавшую необратимо в нееврейство и в этом смысле обреченную, в абсолютно новое живое существо – в свободный народ, взращенный в терпимой республике, но кричащий о своей вере и природе со всех крыш города, который превратился в величайшую в мире метрополию евреев. Здесь возник подлинный Город-Прибежище; более того, здесь возникло ядро будущей силы, которая со временем будет действовать на мировой арене от лица всех евреев.

Богатые нью-йоркские евреи не сразу осознали возможности, которые создавал массовый исход из Европы. В то же время они не воспринимали его и как часть плана Провидения, что позволило бы превратить трагедию в триумф – подобно резне 1648 года. Справедливости ради надо отметить, что свое неудовольствие они держали при себе и старались сделать все, чтобы приветствовать и принять массы, нахлынувшие с Востока. Некоторые были гостеприимнее других. Среди тех, кто работал на Агентство помощи еврейским иммигрантам, организованное на острове Уорд, была молодая поэтесса Эмма Лазарус (1849—1887). Ее талант был открыт и взлелеян Эмерсон. Эмма Лазарус прямо пылала романтической тягой к еврейской культуре, древней и современной. Она переводила великого поэта средневековья Иуду Халеви. Она переводила Гейне. Она приветствовала трогательные стихи Лонгфелло на Ньюпортском кладбище, но была не согласна с завершающими строками насчет того, что мертвым нациям не подняться вновь. Неправда! Евреи воспрянут! Она происходила из старинной и богатой семьи сефардов, но в бедных евреях-ашкенази, которые лезли со своими узлами в Америку, она видела зародыши будущей армии, которая воссоздаст Иерусалим в Америке или в Израиле – а может быть, и там и там. Она защищала их от антисемитской клеветы в журнале «Нью-Сенчури» (1882). Она поняла, может быть, лучше всех своих американских современников истинное значение Американской Идеи и американской действительности для преследуемых бедняков из Европы. Когда при входе в Нью-Йоркскую бухту вознеслась статуя Свободы, ее сонет «Новый колосс» вложил в уста Свободы бессмертные слова:

Пришли ко мне своих усталых толпы,
Тех, что, как мусор, на брегах твоих.
Пусть бедный, невезучий и бездомный,
Мечтающий вдохнуть глоток свободы
Придет на свет у врат моих златых.

Особенно хорошо Эмма Лазарус понимала значение Америки для мирового еврейства. Может статься, со временем эти толпы поднимутся, окрепнут и протянут свою мощную руку из Нового Света в Старый? Ее стихотворение «Знамя еврея» – сионистское. Ее «Послание евреям» (1882—1883) провидит возрождение еврейской цивилизации через взаимодействие Америки и Священной Земли. В несчастных евреяхашкенази, которые, как отбросы, скапливались в трущобах Нью-Йорка, она видела и жизнь и надежду.

Чего-чего, а жизни там хватало. Когда вновь прибывающие затопили Нью-Йорк, модные синагоги типа германских переместились вверх, на Манхеттен. Беженцы скапливались в Нижнем Ист-Сайде на полутора квадратных милях, зажатых между Бауэри, Третьей Авеню, Кэтринстрит, 14-й улицей и Ист-Ривер. Здесь к 1910 году 540 000 евреев оказались втиснутыми в многоквартирные дома Дамббелл-Тениментс, форма которых определялась муниципальным постановлением 1879 года, требовавшим наличия вентиляционных шахт. Эти дома были пятивосьмиэтажными, шириной 8 метров, глубиной – 30; на каждом этаже имелось по 14 комнат, лишь одна из которых имела естественное освещение. Сердцем нью-йоркского еврейства был сверхуплотненный Десятый район, где 74 401 человек жили в 1196 помещениях сорока шести корпусов (1893). Таким образом, плотность населения здесь достигала 1750 человек на гектар. Здесь закладывались основы швейного промысла, которым было занято большинство иммигрантов; они кроили и шили готовую одежду по 70 часов в неделю по 12 человек в комнате. Уже к 1888 году из 241 швейной фирмы Нью-Йорка 234 были еврейскими. К 1913 году швейная отрасль стала самой развитой в НьюЙорке, на ее 16 552 фабриках (почти все – еврейские) работало 312 245 человек.

Было ли это производство потогонным? Да, было. Но оно было одновременно и великим движителем вертикальной мобильности. Беженцы прибывали испуганными и покорными. Выходившая на идише газета писала в 1884 году: «В благотворительных организациях нашей немецко-еврейской аристократии вас встречают красивые офисы и столы, все украшено, но лица строгие и суровые. Каждого бедняка допрашивают, как преступника, смотрят на него сверху вниз. Каждый бедолага страдает от унижения и дрожит как лист – как будто он стоит перед русским чиновником». Двадцать лет спустя духа покорности как не бывало. Возникло еврейское профсоюзное движение, которое утвердило свои права четырьмя серьезными забастовками. Своими швейными иглами восточные евреи проложили себе путь к независимости и уважению. Средняя продолжительность пребывания еврейских иммигрантов в Нижнем Ист-Сайде не превышала 15 лет. Затем они перебирались в Гарлем (некогда квартал богатых немецких евреев), потом в Бронкс и Вашингтон-Хайтс, затем в Кони-Айленд, Флэтсбуш, БороПарк и Истерн-Парквей. Их дети учились в колледжах и университетах; многие становились врачами и адвокатами. Другие – сначала мелкими, а затем и крупными бизнесменами. По всей Америке бывшие уличные торговцы-евреи создавали свои фирмы «Товары – почтой», классическим примером которых являлась «Сирс, Роэбук» Джулиуса Розенвальда. В Нью-Йорке евреи перебирались из магазинчиков и мастерских в крупные универсальные магазины. На семью Бенджамина Блумингдейла из Баварии, открывшего в 1872 году галантерейную лавку, в 1888 году в их магазине на Ист-Сайде работали 1000 служащих; на братьев Альтман – 1600. Исидор и Натан Штраус перекупили Р. Х. Мейси. Другие семьи создали торговые дома Гимбельс, Штернс и в Бруклине Абрахам и Штраус. В начале 1900-х годов Нью-Йорк, где на идише говорил миллион человек, стал центром самой мощной в мире прессы на идише с ежедневным тиражом 600 000. Здесь доминировали четыре издания: «Вархайт» (радикально-националистическое), «Джуиш Морнинг Джорнел» (ортодоксально-консервативное), «Форвард» (социалистическое) и «Тагеблат» (ортодоксально-сионистское). Вскоре евреи стали доминировать в Нью-Йорке и в области английского печатного слова. Артур Хейс Сульцбергер и Артур Охс издавали «Нью-Йорк Таймс», Дороти Шиф и Дж. Дэвид Штерн – «Нью-Йорк Пост». Со временем возникли и великие еврейские издательства: Хорейс Ливерайт создал «Ливерайт энд Бони», Джордж Оппенгейм и Гарольд Гинзбург – «Викинг-Пресс», Ричард Лео Саймон и Линкольн Шустер – «Саймон энд Шустер», Беннет Серф – «Рэндом-Хаус», а Альфред Кнопф – «Альфред А. Кнопф». К этому времени на Манхэттене и Бронксе проживало по 600 000 евреев. В Бронксе евреи составляли 38% населения, во всем Нью-Йорке – 29% и являлись самой крупной этнической группой. Со своими 1 640 000 евреев (1920) Нью-Йорк был заведомо самым еврейским (и идишеязычным) городом на земле. Если в 1880 году американское еврейство составляло чуть больше четверти миллиона при населении страны 50 миллионов, то через 40 лет его численность выросла в 18 раз и достигла 4,5 миллиона (при общем населении 115 миллионов).

Такого размера человеческая общность не могла просто раствориться в американском котле. Она была квинтэссенцией и суммой мирового еврейства, и в рядах ее состояли самые страстные выразители идей иудаизма в его наиболее строгой форме. В 1880 году 90% из более чем 200 американских синагог имели реформистский толк. Однако их преобладание становилось все более шатким по мере того, как вновь прибывающие стали заставлять считаться с их голосом и силой. Примечательное событие случилось в 1883 году на обеде в честь первого выпуска в колледже еврейского союза, главной раввинской семинарии, контролируемой реформистами. Были поданы креветки и другие некошерные блюда. Поднялся шум, и целый ряд видных раввинов покинул помещение в гневе и отвращении. Вслед за этим началась быстрая перегруппировка американского еврейства. В 1886 году консерваторы организовали свою Еврейскую богословскую семинарию. Ортодоксы также сформировали собственную организационную структуру. Даже в 1890 году в США из 533 конгрегаций 316 были ортодоксальными. Через некоторое время, когда структура в целом расширилась втрое, консервативное крыло вышло на первое место, ортодоксальное заняло второе, а реформистское – лишь третье. К 1910 году в Америке можно было наблюдать самые разнообразные направления иудаизма. В более богатых реформистских синагогах проповедники выступали в одеяниях англиканского стиля, служба шла на английском языке, кругом удобная мебель, хор, орган… Раввин Иуда Магнес из модного Храма Эману-Эль гордо рассказывал в этом году своей конгрегации в НьюЙорке: «Видный адвокат-христианин из другого города говорил мне, что попал в это здание в начале службы утром в воскресенье и понял, что находится в синагоге, лишь по случайному замечанию проповедника». В то же время в пределах пяти миль можно было познакомиться с еврейской конгрегацией, где махарал Праги Бааль Шем Тов или виленский гаон чувствовали бы себя, как дома. К этому времени американское еврейство представляло все направления светского иудаизма. Оно еще не находилось в таком состоянии, чтобы преобладающее число его представителей солидаризировалось с определенным (и общим для них) направлением, не говоря о том, чтобы нацелить на него мировое еврейство. Однако оно становилось все более организованным. В 1906 году был организован Американский еврейский комитет. Движение набирало численную, финансовую, экономическую и, главное, политическую силу, и, если большинство евреев мира достигло бы консенсуса относительно своего будущего, оно смогло бы оказать им мощную поддержку. Все это явилось прямым последствием трагедии 1881 года.

Были, впрочем, и другие последствия. Выглядело все это так, будто история медленно собирала все в большую разрезную картинку-головоломку, укладывая фрагменты один за другим. Первый фрагмент – массовое американское еврейство. Второй – сионистская идея. События 1881 года подтолкнули развитие этой идеи. До российских погромов огромное большинство евреев связывало свое будущее с тем или иным вариантом ассимиляции. После них некоторые евреи стали искать возможную альтернативу. Ось еврейских размышлений заколебалась. Они стали менее оптимистичными и уверенными, но более неустойчивыми, а потому и более ищущими и творческими. Российские ужасы заставили евреев задуматься: нельзя ли на практике построить такую идеальную общину, где евреи находились бы не просто в безопасности, чтобы их там не просто терпели, но приветствовали; чтобы они чувствовали себя там как дома; чтобы в этом месте хозяевами были бы именно они, а не кто-либо другой? Разумеется, сионизм был не нов. Более того, он был стар, как вавилонское изгнание. И не от псалмопевца ли можно было услышать: «При реках Вавилона, там сидели мы и плакали, когда вспоминали о Сионе?» В течение полутора тысяч лет, в каждом поколении евреев, в каждой еврейской общине разве не было хотя бы одного-двух человек, мечтавших о Сионе? Некоторые персонально воплотили эту мечту в жизнь, отправившись туда: кто в Тивернаду, кто в Зафед, кто в сам Сион. Другие размышляли, как бы образовать небольшие конгрегации или колонии. Однако все это были религиозные сионисты. Тем или иным способом они надеялись инициировать мессианскую акцию. Такая идея овладела, например, германским раввином Зеви Гиршем Калишером (1795—1874), который в 1836 году обратился к франкфуртским Ротшильдам с просьбой о финансовых средствах, которые дали бы возможность выкупить Эрец Израэль или, по крайней мере, Иерусалим у Мохаммеда Али, чтобы начать процесс собирания. В 1840 году, после того как сэру Мозесу Монтефьоре и Адольфу Кремье удалось спасти общину Дамаска, раввин Иуда Алкалай (1798—1878) из Землина, что вблизи Белграда, высказал мысль, что такая операция могла бы послужить моделью более широкомасштабного сплочения всемирного еврейства как национальной силы с модернизированным ивритом в качестве своего языка и Палестиной в качестве будущего царства мессии, которого он ждал чуть ли не с часу на час. Он пропагандировал свой план в множестве памфлетов и сам перебрался в Эрец Израэль, чтобы доказать искренность своих намерений.

Начиная с 1840-х годов о Сионе мечтали и секуляризаторы. Моисей Гесс (1812—1875) подобно Марксу перешел от гегельянства к социализму, но вскоре бездушный (как он считал) интернационализм коллектива, будь он в теоретическом варианте Маркса или в виде практических попыток Лассаля в Германии, оттолкнул его от себя. Подобно многим евреям, он стал искать свои корни в средневековье, но обретение им иудаизма имело облик скорее национализма, чем религии. Он стал приходить к выводу, что нация-государство есть естественный продукт исторического развития. Следовательно, просвещенные евреи, выступающие за полную ассимиляцию, предают сами себя. В 1859 году его воодушевил тот факт, что Италия, еще одна древняя нация, долго пребывавшая в раздробленном состоянии, вновь добилась воссоединения. Почему бы и евреям не организовать свое risorgimento? В своей великой книге «Рим и Иерусалим» Гесс ставит вопрос о еврейском национальном государстве. При этом можно было бы избежать, с одной стороны, эксцессов маскилей, которые рвались ассимилироваться до полного исчезновения, и с другой стороны, подхода ортодоксов, желавших игнорировать весь окружающий мир. Это дало бы возможность евреям, опираясь на созданное ими государство, преодолевая предрассудки христианства и ориентализм ислама, реализовать на практике еврейскую идею и быть политическим маяком для неевреев. Одновременно это позволило бы им добиться собственного освобождения, причем не по Марксу, чьи негативистские предложения сводились к тому, чтобы разрушить традиционные экономические функции, а позитивным актом создания идеального государства.

Однако все эти сионистские идеи – а было и много других – предполагали некий вариант поселения в Иерусалиме и вокруг него. Даже Мордекай Ной в конце концов вернулся к тому, что его идеальная еврейская община должна все-таки располагаться ближе к берегам Иордана, чем Ниагары. Евреи периодически мигрировали в Палестину в небольших количествах. Но даже Алкалаю не удалось создать колонию. А без первоначального процесса колонизации каким образом мог бы возникнуть новый Сион, религиозный, светский или тот и другой? Размышляя о колонизации, евреи обращали свой мысленный взор к Британии. Она была великой колониальной державой XIX века, которая упорно двигалась к тому, чтобы подмять четвертую часть земной суши. Более того, Британии был очень близок еврейский идеализм, особенно в его сионистском варианте. Как мы видели, ее великий министр иностранных дел, лорд Пальмерстон, активно поддерживал умеренное заселение Палестины. Ее великий премьер-министр, Бенджамин Дизраэли, заглядывал еще дальше. Его роман «Алрой» описывает жгучее желание героя восстановить Иерусалим для евреев. Эта тема вновь возникает в еще более проеврейском романе «Танкред». Конечно, от Дизраэли можно отмахнуться как от романтического сефарда с богатым воображением, который на самом деле преследовал вполне прагматичные цели британской политики. Но Дизраэли был вполне способен реализовать свои туманные видения. Скажем, превратил же он в Индии коммерческую компанию в сияющую империю. Правда, обычно он не афишировал свои сионистские схемы в их практическом варианте, но они были всегда с ним. В 1851 году он прогуливался по парку лорда Каррингтона в Хай-Уайкомбе со своим коллегой лордом Стэнли. Стэнли отмечает в своем дневнике: «День был холодный; однако, обычно очень чувствительный к погоде, он как будто забыл о термометре, когда энергично и открыто объяснял подробности своего плана, стоя рядом с посадками и время от времени вновь подчеркивая существо своих взглядов. [Палестина], по его словам, обладает комплексом природных возможностей, и все, что ей нужно, это труд и защита того, кто трудится; земли нужно будет выкупить у Турции; деньги найдутся; помогут Ротшильды и ведущие еврейские капиталисты; Турецкая империя разваливается; турецкое правительство за деньги сделает что угодно; все, что требуется, это организовать колонии с правом собственности на землю и гарантировать от враждебного отношения. Национальный вопрос может подождать, пока не будут решены перечисленные выше проблемы. Он добавил, что эти идеи с энтузиазмом рассматриваются [еврейской] нацией. Тот, кто претворит их в жизнь, будет новым мессией, истинным Спасителем своего народа».

Стэнли добавляет: «Хотя впоследствии я много раз видел его в состоянии раздражения или радостного возбуждения, этот случай был единственным, когда мне довелось наблюдать его во власти более сильных эмоций». Не исключено, что Дизраэли возвращался к этой идее на смертном одре. Рассказывали, что он умер, бормоча что-то на иврите.

В проеврейских и просионистских симпатиях Дизраэли не просто отражал свое национальное происхождение – он олицетворял филосемитскую трагедию англичан. В частности, английские писатели, воспитанные на Библии короля Иакова, глубоко интересовались еврейским прошлым, зачастую сопереживая их нынешним проблемам. Примером этого являются «Еврейские мелодии» Байрона. Было, разумеется, и постоянное искушение представить евреев в художественной литературе в виде неприятных или антиобщественных типажей. Этому соблазну поддался, например, Чарльз Диккенс в «Оливере Твисте», который издавался выпусками в 1837—1838 годы, где на злого Фагина безоговорочно навешивается ярлык «еврей», хотя его сугубо еврейские качества совсем не очевидны. Среди лондонских евреев преступность была широко распространена, особенно в среде бедных ашкенази. Евреи были среди первых, отправленных в Австралию, и к 1852 году, когда эта практика прекратилась, оказалось, что их туда уехало не менее тысячи. Среди них был, в частности, Исаак («Айки») Соломонс, известный под кличкой «Князь Заборный». Предполагают, что у Диккенса образ Фагина списан именно с него. Но, кстати, Диккенс всегда горячо протестовал против обвинений в антисемитизме «Оливера Твиста». Как будто специально, чтобы возразить им, в своей книге «Наш общий друг» (выпуски выходили в 1864—1865 годы) он рисует образ одного из своих наичистейших персонажей – мистера Райя, «деликатного еврея, в чьей нации чувство благодарности глубоко укоренилось».

Иногда неясно, действительно ли вымышленный персонаж задуман как воплощение еврея. В викторианские времена евреи часто изображались с грязными рыжими волосами, и некоторые из наиболее отталкивающих действующих лиц действительно так и выглядят. Таков, например, Юрайя Хип в «Дэвиде Копперфильде» или преподобный Обадийя Слоуп в «Башнях Барчестера» Энтони Троллопа. Троллопа иногда критиковали за то, что он изображал «плохих» евреев. Он действительно не любил Дизраэли (который выведен в его политических романах как мистер Добни). Но ведь так же поступали и многие другие, включая Диккенса и Теккерея, причем необязательно по причинам расистского свойства; Дизраэли отвечал им взаимностью, изобразив и Диккенса и Теккерея карикатурным образом в своем последнем романе «Эндимион» (1881). Троллоп написал огромное количество романов, где изобразил невероятное множество иностранцев (и немудрено – он путешествовал больше всех романистов XIX века), но при внимательном чтении нельзя обнаружить у него какой-то систематической предубежденности против евреев. Мадам Макс Геслер, которая фигурирует в ряде его политических романов, дама в высшей степени достойная уважения. Антон Трендельзон в «Нине Балатаке» (1865) – другой симпатичный еврей у Троллопа. Даже карикатурный образ финансиста-жулика Огюста Мельмота не может быть назван еврейским. Особенность манеры Троллопа в том, что его прототипы не совсем очевидны. Но в данном случае прототип абсолютно ясен. Это Альберт Грант, урожденный Абрахам Готхаймер, сын уличного торговца. Родившись в 1831 году в Дублине, он стал впоследствии депутатом парламента от Киддерминстера, участвовал в реконструкции Лисестерсквер, был генеральным управляющим лондонских банков Креди Фонсье и Креди Мобилье, создавал мошеннические компании и умер банкротом в 1899 году.

История Мельмота имеет, однако, существенное значение, поскольку совпадает с неким водоразделом в отношении к евреям. До 1870-х годов образованные люди в Британии тяготели к филосемитизму. Но в течение этого десятилетия, которое характеризовалось общим экономическим спадом и многочисленными финансовыми банкротствами, тенденция несколько изменилась. Начиная с середины 70-х годов в сознании многих людей евреи стали ассоциироваться с крупными финансовыми аферами в Сити. Аналогичную тенденцию можно было наблюдать и на европейском континенте, особенно во Франции, Германии и Австрии, но там это можно было считать просто усилением существовавших антисемитских настроений. Для Британии же это было новым явлением, огорчавшим тех, кто симпатизировал евреям, и побуждавшим некоторых из них рассуждать о путях решения еврейского вопроса, как они его видели. Одним из таких людей был археолог сэр Чарльз Уоррен, который одним из первых раскапывал стену Иерусалимского храма. В 1875 году, том самом, когда появился Мельмот, Уоррен опубликовал книгу «Земля обетованная, или Гарантия Турции». К этому времени, в значительной степени благодаря британской поддержке, число евреев в Святой Земле медленно росло, достигнув в 1840-е годы 10-тысячной отметки. И Уоррен предложил, вполне в духе Дизраэли, создать британскую компанию с целью колонизации Палестины (взяв на себя взамен часть турецкого национального долга), «открыто заявляя о своем намерении постепенно заселить ее чистыми и простыми евреями, которые постепенно заняли бы страну и стали ею управлять». По мнению Уоррена, крупномасштабная финансовая и систематическая научная поддержка позволили бы впоследствии этой стране кормить 15 миллионов человек.

Весной того же года к голосу Уоррена присоединился еще один, причем гораздо более влиятельный, когда в журнале «Блэквудз» стал печататься с продолжениями роман Джордж Элиот «Дэниэл Деронда». Эту книгу в наше время почти не читают, да и тогда ее считали неудачей с художественной точки зрения. Однако с позиции практического результата она была, пожалуй, наиболее влиятельным романом XIX столетия. Это был еще один важный фрагмент сионистской разрезной головоломки, уложенный на место. Джордж Элиот страстно интересовалась евреями с тех пор, как в возрасте 17 лет прочитала Иосифа Флавия. Она проштудировала большое количество библейских комментариев и критических материалов. Ей принадлежат переводы «Жизни Иисуса» Штрауса и Спинозы. Антисемитские шутки вызывали у нее возмущение. Она не могла решить, чего больше во враждебности христиан по отношению к евреям: «нечестивости или глупости?» В 1866 году она встретилась с образованным евреем, Эммануэлем Дойчем, библиотекарем Британского музея, который только что напечатал знаменитую статью в «Куотерли Ревью», представляя Талмуд читателям-христианам с целью навести мост между двумя религиями. Он давал ей уроки иврита. В 1869 году он посетил Палестину и стал пламенным сионистом. «Восток! – писал он из Иерусалима, – все мои дикие желания наконец исполнились!» Дойч умер от рака. Во время его болезни Джордж Элиот часто посещала его и была захвачена его энтузиазмом. В начале 1870-х годов она начала интенсивно штудировать литературу и посещать синагоги с тем, чтобы написать еврейский роман. Она писала, что чувствовала «нестерпимое желание относиться к евреям с такой симпатией и пониманием, какие только могут позволить мое существо и познания… Мы, люди Запада, взращенные в христианских традициях, находимся в особенном долгу перед евреями и, независимо от того, осознаем это или нет, связаны с ними неким товариществом, основанным на религиозных или моральных чувствах».

Работа по написанию и изданию этой книги, завершенная в 1876 году, была для нее колоссальным эмоциональным испытанием. Она заканчивала книгу «со слезами на глазах». Носитель морали книги, идеолог сионизма Мордекан, умирающий богослов, списан с Дойча: этот «человек, погруженный в бедность и окруженный невежеством, ослабленный болезнью, на сознание которого падает тень приближающейся смерти, интенсивно живет в невидимом прошлом и будущем». В уста Дойча-Мордекая Джордж Элиот вкладывает выражение сионистских надежд: «То, что обретет Израиль, станет приобретением для мира. Ибо там, на Востоке, возникнет сообщество, в душе которого будет сокрыта культура и симпатии великих народов; это будет земля, где не будет места для вражды, нейтральная страна на Востоке, подобная Бельгии на Западе». Этот знаменитый отрывок приобрел в дальнейшем оттенок трагической иронии для поколения 1914 года и в еще большей степени – для нашего. Но в то время он выражал надежды, широко распространенные в среде проеврейской интеллигенции, на то, что возрождение Сиона умиротворит и сделает цивилизованным этот варварский регион. Эти надежды требовали также мессианской фигуры, как в «Танкреде». Такой фигурой в романе становится ее герой Дэниэль Деронда, на которого падает выбор Мордекая. В конце книги Дэниэл женится на Мире и готовится к отъезду на Восток, чтобы «восстановить политическое существование моего народа, воссоздать его как нацию, дать ему национальный центр, какой имеют англичане, хотя и разбросаны тоже по всему земному шару».

Книга Джордж Элиот пользовалась огромным успехом в мире. Интеллектуалы уважали ее больше всех романистов XIX века, будь то на Континенте, в Северной Америке или в Британии. Для них всех, и в особенности для сотен тысяч ассимилированных евреев, эта история впервые рисовала возможность возвращения к Сиону. Среди тех немногих, кто не читал книгу, был Дизраэли. Когда его спросили, не читал ли он ее, то услышали в ответ: «Если я хочу прочитать роман, я пишу его». Но все остальные читали. В Нью-Йорке он радостно возбудил юную Эмму Лазарус. В статье «Сионизм», написанной для знаменитого 11-го издания «Энциклопедии Британники» (1911), Люсьен Вульф говорил, что роман «явился для еврейского национального духа сильнейшим стимулом со времен появления Шаббетаи Зеви». Особенно широко книгу читали в среде политиков. Для поколения Артура Бальфура, который первый раз встретился с Джордж Элиот в1877 году, через год после издания книги, она явилась для него введением в еврейскую проблему. Но всем хотелось узнать: кто же будет настоящим Дэниэлем Деронда? Когда он появится? Это было подобно ожиданию мессии.

Настоящий Дэниэл Деронда появился 5 января 1895 года, на холодном дворе Парижской военной академии. Там происходило публичное разжалование капитана Альфреда Дрейфуса, единственного еврея, который служил в генеральном штабе французской армии и был обвинен, подвергнут суду и осужден – как потом выяснилось, по сфабрикованному обвинению – за передачу секретов немцам. Среди немногочисленных журналистов, кому разрешено было присутствовать на церемонии, был Теодор Герцль (1860—1904), парижский корреспондент венской либеральной ежедневной газеты «Нейе Фрайе Прессе». За две недели до этого он был в зале суда и слышал, как Дрейфуса признали виновным. Теперь же он наблюдал, как Дрейфуса поставили перед генералом Даррасом, и тот вопил: «Альфред Дрейфус, вы недостойны носить оружие! Именем французского народа мы вас разжалуем!» Дрейфус немедленно громко ответил: «Солдаты! Разжалуют невиновного! Солдаты! Невиновного бесчестят! Да здравствует Франция, да здравствует армия!» Старший сержант срезал у Дрейфуса знаки различия и пуговицы. Взял его саблю и переломил о колено. Затем узника, продолжавшего кричать о своей невиновности, провели вокруг всего двора. Его крики слышала огромная возбужденная толпа, ждавшая снаружи, которая стала свистеть и выкрикивать лозунги. Когда Герцль выходил из здания, начались крики: «Смерть Дрейфусу! Смерть евреям!» Меньше чем через 6 месяцев Герцль окончил рукопись книги, которая привела в движение современный сионизм и называлась «Der Judenstaat» («Еврейское государство»).

Дело Дрейфуса и обращение Герцля к сионизму свидетельствуют о важном этапе в еврейской истории. Это еще два фрагмента к той самой мозаике, и оба заслуживают того, чтобы рассмотреть их подробно. Вопервых, дело Дрейфуса. Оно и названные им черные эмоции привели к решительному завершению эпохи иллюзий, когда ассимилированные евреи Запада оптимистично считали, что процесс их восприятия европейским обществом идет полным ходом и скоро будет завершен. В 1871 году Гретц окончил XI, и последний, том своей «Истории еврейского народа» на почти триумфальной ноте: «Будучи счастливее всех своих предшественников, я заканчиваю свою историю с радостным ощущением того, что в цивилизованном мире еврейское племя нашло, наконец, не только справедливость и свободу, но и определенное признание. Отныне оно обладает неограниченной свободой развивать свои таланты не по чьей-то милости, а по праву, обретенному тысячекратным страданием».

Нигде не было это чувство растущей безопасности сильнее, чем во Франции, где евреи пожинали плоды освобождения, принесенного революцией 1789 года. Количественно их было немного. По иронии судьбы, поражение Франции в 1870 году, которое стоило ей Эльзас-Лотарингии, лишило ее и самой большой, но наименее популярной колонии эльзасских говорящих по-немецки евреев-ашкенази. Во время дела Дрейфуса во Франции насчитывалось всего не свыше 86 000 евреев – из общего населения страны около 40 миллионов. Община управлялась финансируемой правительством Центральной консисторией, подчинявшейся Министерству культов, которое устанавливало правила выбора раввинов, устанавливало размеры их жалованья и участвовало в его выплате. Таким образом, во Франции иудаизм обладал рядом черт государственной религии, да и вел себя в том же ключе. В иудаистском молитвеннике была такая молитва за Францию: «Всемогущий защитник Израиля и человечества, если из всех религий наша для Тебя дороже всех, ибо она – дело рук Твоих, то изо всех стран Франция – предмет Твоего предпочтения, ибо она наиболее Тебя достойна». Кончалась молитва словами: «Пусть же [Франция] не сохраняет этой монополии на терпимость и справедливость, монополии столь же унизительной для других стран, сколь славной для нее. Пусть она найдет много подражателей и так же, как она предлагает миру свои вкусы и свой язык, творения своей литературы и искусства, пусть она также предложит и свои принципы, которые, как совершенно очевидно, важнее и нужнее всего».

Когда Ж.–Х. Дрейфуса ставили Главным раввином Парижа в 1891 году, темой его проповеди были связи между «французским гением» и «основополагающим духом иудаизма», особенно «моральное родство между двумя нациями», причем французский народ «есть избранный народ нашего времени». Раввин Кан из Нима называл Французскую революцию «нашим бегством из Египта… нашей современной Пасхой». Раввин Герман из Реймса говорил, что Франция «избрана Им, чтобы определить судьбу человечества… чтобы распространить в мире великие и прекрасные идеи справедливости, равенства и братства, которые ранее были исключительным достоянием Израиля». Подобно реформированному иудаизму в Америке, французский иудаизм делал все, что в его власти, чтобы вписаться в местный религиозный ландшафт. Раввины одевались почти как католические священники. Они даже рассматривали вопрос о том, не следует ли проводить службы шабата… в воскресенье. У них были церемонии для детей, очень похожие на крещение и первое причастие. Цветы на гроб, тарелки для сбора пожертвований, визиты к смертному одру, пение, орган, службы – во всем примером служила католическая практика. По некоторым оценкам, в стране было всего с полтысячи истинных ортодоксальных евреев.

Евреи-миряне сочетали обычно сдержанную позицию с елейным патриотизмом. Они энергично боролись за обладание всеми блестящими побрякушками, которые возможно получить в условиях французского государства: длЛегион. «Будучи французами по стране проживания и ее институтам, – писал Леон Халеви, – все [французские евреи] должны стать таковыми и по обычаям, и по языку… для них имя еврея должно стать вспомогательным, а француза – основным». «Пусть не будет ни евреев, ни христиан, – писал Эрнест Кремье-Фуа, – за исключением часа молитвы для тех, кто молится!» Джеймс Дармштетер, поднявшийся до уровня директора Высшей художественной школы, настаивал (в порядке благодарности), что израильская и французская культуры по сути своей одно и то же. Французская революция выражала идеологию иудаизма, и эти два избранных народа с их глубокой верой в прогресс откроют мессианскую эру, которая приобретет форму «земного триумфа человеческой справедливости». Такие люди доказывали, что антисемитизм есть чуждое явление, импортированное немцами, которое может во Франции носить исключительно поверхностный характер.

Это, увы, имело далекое отношение к действительности. XIX век стал веком расцвета псевдонаучных расовых теорий, и французы сыграли в нем полноценную роль. Верно, что немецкие филологи, исследуя происхождение языков, первыми стали проводить различия между арийскими, или индоевропейскими народами, чьи корни – в санскрите, и семитскими народами, чьи корни – в древнееврейской группе языков. Но именно французы популяризировали эти идеи, смешивая при этом понятия языка и расы. В 1853 году французский дипломат граф Жозеф де Гобино (1816—1882) издал свой знаменитый «Очерк о неравенстве человеческих рас», где подчеркивал различие между арийским благородством и семитским (и латинским) вырождением. Книга стала учебником немецких антисемитов и оказала, в частности, огромное влияние на Рихарда Вагнера. Самоуверенный всезнайка Эрнст Ренан (1823—1892) сыграл такую же роль в отношении французов со своей книгой «Общая история и система сравнения семитских языков», которая завоевала в 1847 году премию Вольнэ, и в еще большей степени«Жизнью Иисуса» (1863), книгой, пользовавшейся самым большим успехом во Франции в XIX веке, которую читали с самодовольством антиклерикалы и с чувством вины – католики. Он верил, что «семитская раса по сравнению с индоевропейской представляет более низкий уровень человеческой природы»; его портрет Иисуса, героя-гуманиста, полон драматизма именно потому, что «свободен почти от всех недостатков его расы… чьей характерной особенностью является, конечно, безграничная деликатность». Теория Ренана о еврейской расовой неполноценности была успешно соединена с теорией Туссенеля относительно еврейских финансовых махинаций Эдуардом Дрюмоном, результатом чего явилась его увесистая книга в двух томах «La France juive» (1886, «Еврейская Франция»), блестяще написанное и сохраняющее внешнее правдоподобие, в своем духе выдающееся антисемитское исследование. В течение короткого периода времени оно выдержало свыше сотни переизданий и позволило ему основать Антисемитскую лигу и грязный ежедневный листок «Ла Либр Пароль» (1889).

Таким образом, первый слой французского антисемитизма – псевдонаука. Второй – зависть. Если евреи так неполноценны с расовой точки зрения, то почему они так удачливы? Потому что они обманывают и устраивают заговоры. Дети крупной еврейской буржуазии вечно забирают все призы. Через годы Жюльен Бенда напишет: «Триумф братьев Бенда на Большом конкурсе, как мне представляется, был одним из главных источников антисемитизма, бремя которого нам пришлось нести через пятнадцать лет. Понимали евреи это или нет, но подобный успех воспринимался остальными жителями Франции как акт насилия». Умнейшие братья Рейнах, юрист и политик Жозеф (1856—1921), археолог Соломон (1858—1932) и классицист Теодор (1860—1928) образовали трио призеров-вундеркиндов. Они неизменно побеждали французов в их собственной культурно-академической игре. Затем в 1892 году разразился панамский скандал, когда открылся целый клубок финансовых манипуляций и жульничества, причем в центре всего этого оказался их дядюшка барон Жан де Рейнах. Его загадочная смерть (или самоубийство?) подлила еще масла в огонь на радость антисемитам-злопыхателям, дав им новую пищу для сплетен. Два предыдущих крупных скандала с участием евреев (с Юнион Женераль в 1882 году и Комптуар д’Эскомпт в 1889 году) также играли роль примеров, как бы подкрепляющих теорию финансовых заговоров, изложенную в книге Дрюмона, и позволяющих «журналистам-расследователям» из «Либр Пароль» вылезать чуть ли не каждый день с новой антиеврейской историей. После Лондона Париж был центром европейских финансов, причем на перекличке его банкиров звучали бы сплошь еврейские фамилии: Дойч, Бамберже, Гейне, Липпман, Перейра, Эфрусси, Штерн, Бишофсгейм, Гирш и Рейнах (конечно).

Существовал еще и третий слой французского антисемитизма – клерикальный. Официальная римско-католическая церковная иерархия пребывала в последней четверти XIX века в довольно сложном положении, не вылезая из бесконечных склок с французскими властями. Она слабо контролировала свое духовенство, а еще слабее – религиозные ордена, в особенности орден Успения («ассумпционисты»), который папская власть выбрала и поддерживала с тем, чтобы «расхристианизировать Францию», организуя массовые паломничества в Рим и новые центры чуда, например, Лурд. Орден был основан в 1847 году и был первой организацией такого рода, которая бы пользовалась методами крупного бизнеса для религиозного возрождения. Они арендовали специальные поезда, чтобы собрать толпы людей. Они основали процветающее издательство Бон-Пресс и массовую ежедневную газету «Круа» (1883). Подобно своим предшественникам, монахам-доминиканцам и францисканцам, которых они напоминали в некоторых отношениях, они тоже нуждались в образе врага. И они задействовали три таких образа, причем взаимосвязанных: протестанты, франкмасоны и евреи. Ультракатолическая теория масонского заговора была намного старше «научного» антисемитизма, восходя во Франции как минимум к 1789 году. Многое из масонских знаний и ритуалов можно привязать к еврейской каббале, что и было сделано в десятках католических памфлетов и книг. И, поскольку ассумпционисты верили в то, что многие протестанты являются скрытыми евреями и марранос с XVI столетия, было совсем не трудно связать их всех узлом сатанинской троицы. Когда в 1882 году произошел крах католической банковской структуры Юнион Женераль, ассумпционисты объявили это результатом заговора. На следующий год они основали свою газету для борьбы с этим заговором, а годом позднее их покровитель Лев XIII официально заклеймил масонство как дело рук дьявола. «Круа» заявила, что посвящает себя борьбе «с этим трио ненависти… которое включает в себя, во-первых, протестантство, желающее уничтожить католицизм, душу Франции; иудаизм, который хочет завладеть национальным богатством, телом Франции; и масонство, природный компонент того и другого, который желает одновременно погубить тело и душу Франции!»

На фоне этой кампании организованной ненависти и клеветы события 1881 года в России и их последствия нанесли смертельный удар по стабилизации положения французских евреев, наглядно показав простым французам, особенно в Париже, что «еврейский вопрос»-таки существует. На протяжении жизни одного поколения Франция приняла 120 000 беженцев-евреев, что более чем удвоило количество евреев в стране. В первую очередь это были бедные ашкенази, достаточно сильно напоминавшие карикатурные изображения евреев, с которыми носились Дрюмон и «Круа». К тому же они соединились с неиссякающим потоком евреев из эльзасской общины, которые не могли примириться с немецкой оккупацией. В их число входила и семья Дрейфуса, прибывшая в Париж в 1871 году, но сохранила деловые связи с домом Мюльхаус. Они были неистовыми патриотами Франции, почти фанатиками. Поступить на службу во французскую армию Альфред Дрейфус мечтал с детства. Для него было предметом огромной гордости, что после запоздалой реорганизации генерального штаба с целью расширения его социальной базы он оказался первым евреем, кто был избран для работы там. Правда, положение патриотически настроенных евреев из Эльзаса было несколько комичным. Как и все, у кого были малейшие связи с Германией, они находились под подозрением во Франции 1890-х годов, параноидальной стране, которая продолжала страдать от поражения и территориальных потерь, жаждала отомстить и вернуть себе потерянные области, и в то же время боялась нового нападения Германии. В январе 1894 года Франция подписала первое секретное военное соглашение со своим новым союзником в борьбе против Германии, царской Россией. Это сделало евреев еще более подозреваемыми в глазах французов, поскольку было известно, что они больше всего на свете ненавидят царский режим. Что только не пытались предпринять французские евреи! Во всех парижских синагогах устраивали молебны по случаю дня рождения Александра III, главного антисемита из всех царей. Но ничего не помогало. На каждый патриотический жест евреев антисемиты реагировали с невыразимым цинизмом: «Вот как, серьезно?»

В июле 1894 года игрок и транжира майор граф Вальсин-Эстергази, в то время – командир 74 пехотного полка, предложил свои услуги германскому посольству. В следующем месяце он передал охраннику посольства письмо («бордеро») с перечнем документов, которые он намеревался продать. 26 сентября оно попало к майору Юберу Анри из «Статистического отдела» генштаба (под этим названием скрывалась контрразведка). Несмотря на реорганизацию, генштаб был просто болотом некомпетентности, и хуже всех был этот самый Статистический отдел. У него не существовало практически никакой системы делопроизводства и регистрации документов. Он постоянно фабриковал «липовые» документы, не регистрируя их, после чего зачастую бумаги фальшивые путали с подлинными. Однажды этот отдел продал комуто старый сейф, и новый владелец обнаружил в нем совершенно секретные документы. Это было вполне типично. Будь у этого отдела хоть какой-то минимум профессионализма, дела Дрейфуса вообще бы не было, потому что Эстергази был феноменально неквалифицированным шпионом. Все содержание бордеро указывало именно на него. Практически ничего не говорило, что источник находится в генштабе. Некоторые моменты просто исключали капитана Дрейфуса. Но во главе отдела стоял полковник Жан-Конрад Сандгер, тоже из Эльзаса, но германофоб и антисемит, принявший католичество. Когда другой антисемит, майор Анри, назвал фамилию Дрейфуса, полковник Сандгер хлопнул себя по лбу и воскликнул: «Почему я об этом не подумал!»

Тем не менее, какого-то военного заговора против Дрейфуса не существовало, все действовали добросовестно. Единственным исключением был майор Анри, который фабриковал улики против Дрейфуса. Кампания была развернута Дрюмоном и ассумпционистами. Именно «Либр Пароль» первая сообщила, что офицер-еврей тайно арестован за измену. Задолго до суда, еще 9 ноября 1894 года, газета объявила, что у этой «измены» – «еврейский след». К охоте на ведьм присоединилась и «Круа». Расстроенные лидеры еврейской общины, в том числе пять армейских генералов, попытались замять дело. Когда Дрейфус был осужден и отправлен на остров Дьявола, они примирились с его виной, очень ее стыдились и хотели бы, чтобы все это быстрее забылось. Семья Дрейфуса была убеждена, что он невиновен. Но они пользовались услугами осторожных адвокатов, которые работали без шума, потихоньку собирали свидетельства и надеялись на помилование – типичная и традиционная реакция евреев на несправедливость.

Однако Герцль был не единственным евреем, который пришел в ярость и стал действовать. Другим был Бернар Лазар (1865—1903), чье настоящее имя было Барух Хагани, молодой писатель-символист из Нима. Он верил в полную ассимиляцию, и его можно было бы считать анархистом. В этот раз его впервые по-настоящему задел еврейский вопрос. Он стал наводить справки, но встретил ледяное отношение семьи Дрейфуса. Его возмутило отсутствие реакции среди евреев. «Что за мерзкая привычка, – писал он, – оставшаяся от прежних преследований: получать удары и не протестовать, гнуть спину в ожидании того, что гроза пройдет, и притворяться мертвым в надежде, что молния не ударит». Его собственное расследование убедило его, что Дрейфус – невинная жертва ложного обвинения. В конце 1896 года он издал (в Брюсселе) памфлет «Юридическая ошибка: правда о деле Дрейфуса». В нем впервые с еврейской стороны ставился вопрос об антисемитизме: «Он был арестован, потому что еврей; он был осужден, потому что еврей, и по той же причине в его пользу не слышно было голосов ни справедливости, ни правды». Согласно Лазару, Дрейфус был типичным еврейским мучеником:

«Он воплощает в себе не только многовековые страдания народа мучеников, но и его нынешнюю агонию. В его лице я вижу евреев, томящихся в русских тюрьмах… румынских евреев, лишенных прав человека, евреев Галиции, которых заставляют голодать финансовые компании и грабят крестьяне-фанатики, подстрекаемые священниками… алжирских евреев, избитых и обворованных несчастных иммигрантов, умирающих от голода в гетто Нью-Йорка и Лондона, всех тех, кого отчаяние заставляет искать пристанища в дальних уголках населенного мира, где они надеются найти, наконец, справедливость, которую лучшие из них провозглашали для всего человечества».

Лазар не ограничился этим памфлетом. Он умолял видных евреев заняться этим делом и добиваться его пересмотра. У него появился честный и сильный сторонник: Жозеф Рейнах, крупный еврейский адвокат. Это качнуло весы настроений еврейской общины – дело начинало становиться серьезным. К нему примкнуло много еврейской молодежи, в том числе и Марсель Пруст. «Я был первым дрейфусаром, – писал он впоследствии, – потому что это я пошел просить подписи у Анатоля Франса». Это была «петиция интеллектуалов», вокруг которой постарались сплотить выдающихся писателей. Попытка оказалась успешной в том смысле, что она заинтересовала и радикалов-неевреев. Среди них был и Эмиль Золя, в то время самый популярный писатель Франции. Он разобрался в деле, написал огромную статью в защиту Дрейфуса и отдал ее растущему политику Жоржу Клемансо, который издавал либеральную газету «Орор». Именно Клемансо принадлежала идея напечатать ее на первой полосе (13 января 1898 года) под заголовком: «Я обвиняю!» И тут дело Дрейфуса развернулось по-настоящему. Через четыре дня начались антисемитские бунты в Нанте, которые затем охватили Нанси, Ренн, Бордо, Турньон, Монпелье, Марсель, Тулузу, Анжер, Гавр, Орлеан и многие другие города. Во Франции, правда, все ограничилось тем, что студенты и шпана били витрины в еврейских магазинах; в Алжире же волнения продолжались четыре дня, в течение которых был разогнан весь еврейский квартал. Никто из зачинщиков арестован не был.

Именно такого поворота событий опасался еврейский истэблишмент в случае «раскрутки» дела Дрейфуса. Но теперь уже ничто не могло остановить поляризации. Армия, которую попросили признать ошибку, отказалась и сомкнула ряды. Когда один из военных, майор Пикар, обнаружил свидетельство, указывающее на Эстергази, то именно Пикара арестовали и бросили в тюрьму. Золя отдали под суд, и ему пришлось покинуть страну. В 1898 году дрейфусары сформировали общенациональную организацию, Лигу прав человека, чтобы добиться освобождения Дрейфуса. Антидрейфусары, во главе которых стоял писатель Шарль Морра, ответили Лигой французского отечества, «чтобы защитить честь армии и Франции». Лазар дрался на дуэли с Дрюмоном (ранен никто не был); всего по этому поводу состоялось не менее тридцати двух дуэлей, один еврей был убит. В палате депутатов в январе 1898 года произошла массовая потасовка, когда на трибуне стоял Жан Жорес, а снаружи бушевала толпа. Дипломат Поль Камбон жаловался по возвращении из Парижа в Константинополь: «Что бы вы ни сказали или сделали, вас будут оценивать лишь с точки зрения того, друг вы или враг евреев или армии».

Дело Дрейфуса сотрясало Францию в течение десяти лет. Оно стало важным событием не только в истории евреев, но и во французской, да и, без сомнения, в европейской истории. Здесь впервые проявил себя класс интеллектуалов – как раз появилось слово «интеллигенция» – в качестве мощной силы в европейской общественной жизни, в чьей среде эмансипированные евреи стали важным, иногда доминирующим, элементом. Встал новый вопрос, и не только во Франции: кто контролирует нашу культуру? Французский пролетариат стоял в стороне от событий. Толпа состояла из студентов и мелкой буржуазии. «Мне приходится признать, – говорил Клемансо, – что рабочий класс не проявляет никакого интереса к данному вопросу». Но для образованных слоев этот вопрос стал жизненно важным. На карикатуре Карон д’Аша изображена столовая, где вся мебель разгромлена, а гости катаются по полу: «Кто-то упомянул Это». Парижское общество, как аристократическое, так и буржуазное, разделилось на два лагеря. Битва между ними была неоднократно описана в «Жане Сантейле» Пруста, «Истине» Золя, «Острове пингвинов» и «Господине Бержере из Парижа» Анатоля Франса, в пьесах Лаведана и Доннэ, Шарля Морра, Роже Мартена дю Гара, Шарля Пеги и Жана Баруа. Аристократический квартал Фобург, возглавляемый герцогами де Бризак, Ларош-Фуко и Люйн, а также герцогиней д’Юзес, в подавляющем большинстве стоял на стороне антидрейфусаров; к ним присоединялись и многие писатели, такие как Поль Валери и Морис Барр; великий художник Эдгар Дега обнаружил, что перессорился со всеми своими еврейскими друзьями. Анализ состава сторонников Лиги французского отечества (1899) показал, что среди них свыше 70% составляли высокообразованные лица, а именно (в порядке убывания доли) студенты, юристы, врачи, преподаватели вузов, художники и писатели; в их число входили 87 членов Коллеж де Франс и института, 26 из 40 членов Французской академии. Социальным штабом антидрейфусаров был салон графини де Мартель, с которого Пруст списал свой салон мадам Сван («В поисках утраченного времени»). Все они серьезно верили в мифическую тайную организацию евреев, франкмасонов и атеистов, которую они называли «Синдикат». Князь де Полиньяк любил спрашивать у Пруста: «Ну, что поделывает сейчас добрый старый Синдикат, а?»

На стороне Дрейфуса был салон мадам Женевьевы Страус, которая была прототипом герцогини де Жермант в романе Пруста. Родом из семьи Халеви, наиболее выдающейся еврейско-протестантской семьи крупной буржуазии, со связями в кругах художников изобразительного искусства, музыки и слова, она использовала свой салон для организации петиций видных интеллектуалов. Его героем был Рейнах, возглавлявший кампанию в защиту Дрейфуса. У него был, писал Леон Додэ, «голос как будто из дерева и кожи и привычка перескакивать со стула на стул, преследуя декольтированных дам с галантностью самовлюбленной гориллы». Впрочем, Додэ был человеком предубежденным. Пруст выражался более сдержанно: «Он был комичен, но приятен, хотя нам и приходилось делать вид, что он – реинкарнация Цицерона». Другая хозяйка дрейфусаров, мадам де Сент-Винтор, была известна как «Наша проверяющая». Третья, мадам Менар-Дорьен (прототип мадам Фердурен у Пруста) держала крайне левый салон на Рю де ла Фезандери, известный как «Бастион дрейфусизма»; именно там зародилась филосемитская теория (также мифическая) клерикально-военного заговора. Некоторые хозяйки салонов, вроде мадам Одернон, с удовольствием принимали у себя обе фракции и наблюдали их перепалки. Будучи спрошена одним из своих гостей, который налагал запрет на ее дрейфусаров: «Ну, и что Вы там поделываете со своими евреями?», она отвечала: «Я их сохраняю».

Впрочем, за светским лоском просматривались проблемы вполне реальные, а для евреев – предельно трагические. Дело Дрейфуса было классическим примером того, как сравнительно простую проблему несправедливости начинают эксплуатировать экстремисты с обеих сторон. Дрюмон и ассумпционисты приветствовали осуждение Дрейфуса и использовали его как предлог для того, чтобы развернуть кампанию против евреев. Молодые интеллектуалы-евреи и растущая группа их радикальных сторонников начала с того, что требовала справедливости, а кончила попыткой добиться полной победы и отмщения. При этом они самым прискорбным образом демонстрировали врагам интеллектуальную мощь евреев и филосемитов. В начале дела Дрейфуса в руках у антисемитов, как всегда в прошлом, были все сильные карты, особенно в мире печатного слова. По иронии судьбы, мерзкий антисемитизм Дрюмона оказался легально возможным благодаря либеральному закону о прессе 1881 года, который отменял запрет на критику религиозных групп и был направлен на то, чтобы открыть католическую церковь для журналистских расследований. Свобода печати, по крайней мере, вначале, была направлена против еврейских интересов (то же самое происходило позднее при Веймарской республике). До дела Дрейфуса единственной еврейской попыткой дать ответ «Либр Пароль» был журнал «Фрэ Пароль» (1893), крайне неудачный. Поначалу пресса была преимущественно настроена антидрейфусарски, поскольку вместе с антисемитскими газетами с тиражом 200—300 тысяч экземпляров в защиту существующего строя выступали такие популярные газеты, как «Пти-Журналь» (1 100 000), «Пти-Паризьен» (750 000) и «Журналь» (500 000).

С 1897 года с учреждением газет вроде «Орор» и женской «Фронды» евреи и их союзники стали давать отпор. Разумеется, на их стороне было неоценимое преимущество правого дела. И, надо отметить, они начинали использовать его все лучше и лучше. В первый раз евреи-миряне работали вместе как класс, чтобы отстоять свою точку зрения. Они использовали такие новые средства, как фотография и кинематограф. Были сделаны фотоснимки алжирского погрома. Уже в 1899 году пионер кино Жорж Мелье снял 11 коротких киносюжетов по делу; их публичная демонстрация неизменно приводила к потасовкам среди публики. Постепенно дрейфусары стали выправлять баланс в средствах массовой информации в свою пользу, в их сторону стали склоняться ранее нейтральные газеты и журналы. За пределами Франции общественное мнение практически везде было на их стороне. Внутри Франции их политическое влияние усиливалось по мере того, как усиливалась мощь масс-медиа. К тому же им на руку играли некоторые фатальные обстоятельства. Самым важным из них, если не решающим, оказалась скоропостижная кончина президента Феликса Фора 16 февраля 1899 года. Фор был ярым антидрейфусаром. У него произошло кровоизлияние в мозг, когда он находился в объятиях своей нагой любовницы мадам Штейнгейль и потерял сознание, мертвой хваткой вцепившись в ее волосы; на ее испуганные крики прибежал персонал, которому пришлось взламывать запертую дверь кабинета.

После этого фронт антидрейфусаров дрогнул. Дрейфуса вернули с острова Дьявола, поседевшего, больного малярией и с затрудненной речью. Его повторно судили, снова вынесли обвинительный приговор и предложили помилование, которое он принял под нажимом семьи и старого еврейского истэблишмента. Те, кому дело Дрейфуса было выгодно, вроде радикальных политиков типа Клемансо, новых интеллектуалов, как евреев, так и неевреев, пришли в ярость. «Мы были готовы умереть за Дрейфуса, – гневно писал Шарль Пеги, но сам Дрейфус – нет». А почему он был должен? Он, по-видимому, осознал, подобно многим евреям старшего поколения, что упорствовать – значит способствовать усилению, укреплению и, в конце концов, организационному оформлению антисемитизма во Франции. Согласно Леону Додэ, он говорил своим фанатичным сторонникам: «Я ни минуты не был спокоен, вернувшись с острова Дьявола». Или: «Заткнитесь все, не то я возьму и признаюсь». И иногда добавлял с еврейским юмором: «Вы же знаете, что дыма без огня не бывает». Однако к этому времени печатное слово в союзе с левыми радикалами вышло из-под контроля. Этот союз рвался к отмщению и полной победе. И он их добился. Ассумпционистов вышвырнули из Франции. Левые одержали решительную победу на выборах 1906 года. Дрейфуса реабилитировали и произвели в генералы. Пикар вырос до военного министра. Государство, находившееся теперь в руках дрейфусаров, повело сокрушительную кампанию против церкви. Таким образом, экстремисты победили дважды: организовав дело и выиграв его.

Но за все приходится платить, и в конечном итоге евреи заплатили. Антисемитизм консолидировался и оформился. После войны 1914—1918 годов Лига Шарля Морраса превратилась в профашистское антисемитское движение, ставшее одним из самых мерзких элементов режима Виши (1941—1944) и помогавшее, как мы увидим, посылать на смерть сотни тысяч евреев, французских и беженцев. Победа дрейфусаров запечатлелась в сознании многих французов как неопровержимое свидетельство существования еврейского заговора. Никто не смел сказать, что нет такого заговора, во всяком случае, никто из евреев. Жозеф Рейнах, который не только отстоял своего клиента, но и написал полную историю дела, показал в шестом, последнем, томе, сколь сильно он опасался эксцессов своих собственных сторонников и порицал их. У них не было какого-то главного вдохновителя. Ближе всех к этому стоял, пожалуй, Люсьен Герр, библиотекарь элитарной Эколь Нормаль Суперьер, но он был центром протестантского, а не еврейского кружка. Однако демонстрация еврейской интеллектуальной мощи, которую обеспечило это дело, легкость, с которой писатели-евреи теперь разгуливали по французской интеллектуальной сцене, тот факт, что девять десятых огромной библиотеки, скопившейся вокруг дела, вышло из-под пера дрейфусаров, – все это беспокоило французов, которые, в общемто, симпатизировали еврейской позиции. В журнальной публикации протестантского писателя Андре Жида от 24 января 1914 года, посвященной его другу Леону Блюму, лидеру молодых дрейфусаров-евреев и позднее премьер-министру, есть важный отрывок: «Его очевидная решимость всегда отдавать предпочтение евреям и ими интересоваться… проистекает прежде всего из того факта, что Блюм считает расу евреев высшей, призванной доминировать, после того, как она долго была в подчиненном положении, и считает своей обязанностью отдавать все силы ее триумфу… Пришло время, считает он, когда наступила эпоха евреев, и теперь важно осознать и установить их превосходство во всех категориях, во всех направлениях и всех видах искусства, знания и производства».

Затем Жид высказывает свои соображения, что евреи, как он считает, захватили французскую культуру; почему бы евреям не писать на другом языке – почему они должны писать по-французски? «Сегодня во Франции существует еврейская литература, которая не является французской… Какое значение для меня может иметь проблема обогащения литературы моей страны, если оно происходит в ущерб ее важности? Было бы намного лучше, если бы у француза не хватало сил, чтобы исчезнуть, вместо того, чтобы дать кому-то неотесанному играть роль вместо него и от его имени».

Именно такого рода аргументация начинала пугать Герцля. Фактически именно озабоченность ростом сопротивления, который наблюдался как результат массированного и весьма успешного вхождения евреев в европейскую культуру, была той силой, что толкала Герцля к сионизму даже до того, как он был свидетелем унижения Дрейфуса в то злосчастное январское утро 1895 года. Потому что в Вене, его родном городе, еврейское «вторжение» в местную культуру выглядело еще более внушительным, чем во Франции, и встречало еще большее возмущение. Он сам был участником этого процесса.

Герцль – один из самых сложных персонажей в еврейской истории. Как у Дизраэли, за его яркой театральной манерой скрывались трагические глубины. От него сохранилось огромное количество документального материала, поскольку он берег любой клочок бумаги, на котором писал, вплоть до счетов и билетов. Он родился в Будапеште в 1860 году. Его отец – банкир, потерявший все свое почти миллионное состояние, обанкротившись в 1873 году. Его мать, немецкая гуманистка и националистка, была сильной женщиной, которую называли «матерью Граччи». В стране, где слово «остюде» было самым сильным ругательством, семья называла себя сефардами; но на самом деле они были, конечно, ашкенази из Силезии, как и почти все вокруг. Его еврейское образование было отрывочным, он не знал ни иврита, ни идиша. Его бар-мицва называлась «конфирмация». Он рос, мечтая о полной ассимиляции. Целью его жизни было стать известным драматургом. Женитьба на дочери нефтяного миллионера, Юлии Нашауэр, которая принесла ему большое приданое, позволила ему жить, не утруждая себя, заниматься литературой. Он всегда был прекрасно одет, отрастил роскошную черную бороду ассирийского типа. Черные глаза романтично поблескивали. Прогуливаясь возле Венского городского театра с юным Артуром Шницлером, он хвастал: «Когда-нибудь я пробьюсь туда». Но он был не похож на австрийского драматурга; скорее, он напоминал наши, князя иудейского. Его лицо, писал Мартин Бубер, «освещалось взглядом мессии». Оно было, говорил атеист Макс Нордау, «делом рук Провидения». Франц Розенцвейг говорил, что это «доказывало, что Моисей был реальной личностью». Фрейд утверждал, что еще до встречи с ним этот замечательный человек ему снился. Другие, впрочем, были менее льстивы. Его кузен Рауль Ауэрнгеймер говорил, что он был «похож на оскорбленного арабского шейха».

Герцль пытался компенсировать недостатки своей внешности антисемитским юмором. Из Остенда он писал родителям: «На побережье много венских и будапештских евреев. Остальные отдыхающие очень милы». «Вчера был большой вечер у Грейтелей, – писал он из Берлина. – Тридцать или сорок еврейчиков и евреечек». Венские евреи славились своим черным и антисемитским юмором. Когда австрийский премьер-министр Эдуард Таафе спросил у члена парламента от Галиции Иозефа Блоха, правда ли, что архиепископ Ольмуца доктор Теодор Коэн – выкрест, тот ответил: «Не волнуйтесь, премьер, будь он все еще евреем, он не носил бы фамилии Коэн». Они шутили: «Антисемитизм ни за что не расцвел бы, не подталкивай его евреи». Некоторые евреи сознательно отказывались рожать детей, чтобы «не создавать проблемы». Другие, подобно Герцлю, рассматривали возможность их крещения. «Сам бы я никогда не крестился, – писал он, – но вообщето я за крещение. Для меня вопрос закрыт, но я очень беспокоюсь за своего сына Ганса. Я спрашиваю себя, вправе ли я делать его жизнь скорбной только потому, что так поступили с моей… Поэтому лучше крестить еврейских детей еще до того, как они смогут решать этот вопрос сами, до того, как они будут возражать и считать факт своего обращения признаком слабости. Они должны раствориться в толпе».

Но мог ли вообще еврей раствориться в толпе? В немецком мире антисемитизм имел сильную религиозную основу, в особенности на юге; на простонародном уровне его продолжало символизировать выражение «юдензау». Но чем выше вы поднимались по социальной лестнице, тем более мирской, культурный и расовый характер приобретал антисемитизм. И тут уже крещение не помогало. В XIX веке немецкая ненависть к евреям приобрела фолькиш-основу. Она начиналась с националистических бунтов против Наполеона. Ее первым крупным событием было массовое собрание немецкого Буршеншафтен («Братского движения») в 1817 году в замке Вартбург с целью сжечь «чуждые» книги, отравляющие фольк-культуру». Эта идеология, которая в XIX веке стала постепенно преобладать в Германии и Австрии, проводила резкое различие между «культурой» (доброй, органичной, естественной) и «цивилизацией» (продажной, искусственной, стерильной). У каждой культуры имеется душа, и она определяется местным ландшафтом. Посему германская культура находится во враждебных взаимоотношениях с «цивилизацией», которая космополитична и чужда. Да и кто воплощает принцип цивилизации? Та самая раса, у которой нет ни страны, ни ландшафта, ни своей культуры – евреи! Эта аргументация была типична для тех, кто вменял евреям в вину все, что бы они ни делали. Если они придерживались иудаизма гетто, это делало их чужаками. Если же они «просвещались», то становились частью чуждой цивилизации. Это фолькиш (отторжение евреев) приобретало различные формы. Скажем, возникало молодежное движение, которое бродило по Германии, бренчало на гитарах, пело песни у костра и отвергало евреев, которые вынуждены были создавать собственное молодежное движение. Эта система охватила студенческую прослойку, которая становилась все более важным элементом немецкого общества, и студенты стали изгонять евреев из своих клубов. Герцля отчислили из одного из них, прежде чем он успел уйти сам; с ним даже отказывались драться на дуэли под тем предлогом, что у евреев нет «чести», которую можно было бы потерять. Система формировала движение консервационистов, предшественников «зеленых», которые отвергали промышленность и финансистов-Ротшильдов, а особенно растущие большие города, эти питомники евреев-космополитов. В особенности фольк раздражали такие «еврейские города», как Берлин и Вена. Их библией была книга «Ланд унд Лейте» («Земля и люди») Вильгельма Гейнриха Риля, профессора Мюнхенского университета и куратора музея, который мечтал восстановить небольшие, как в Средние века, городки и освободиться от «безродного» (его любимое оскорбление) пролетариата, особенно рабочих-мигрантов, прежде всего евреев, которые и создали большие города, эту «гробницу германизма».

Антисемитизм фолькстиля был многоликим, противоречивым, нескоординированным и вездесущим. В его русле написаны и романы из сельской жизни, такие как «Крестьянин Бютнер» Вильгельма фон Поленца (1895) и «Вервольф» Германа Лона (1910), в которых евреи изображались бессовестными посредниками и дельцами, которые обманывают крестьян и отнимают у них землю; Немецкий союз фермеров был настроен весьма антисемитски. В этом принимала участие и целая школа историков во главе с Генрихом фон Трейчке, который обвинял евреев во враждебном и разрушительном вторжении в процесс «естественного» исторического развития Германии и который первым сделал антисемитизм респектабельным течением в академических кругах. Сюда входили и ученые (и псевдоученые), которые извращенно применяли теорию Чарльза Дарвина и создали «социальный дарвинизм», согласно которому расы борются между собой во имя «победы наиболее приспособленной». Альфред Крупп учредил премию за лучшую публикацию, посвященную приложению социального дарвинизма к государственной политике; среди победителей были авторы предложений, направленных на сохранение Народа («Фольк») путем, например, отправки евреев и других «вырожденцев» на фронт в качестве пушечного мяса. На сцене появился новый элемент – немецкое неоязычество. Так, Пауль де Лагард отвергал христианство, которое было извращенным образом придумано евреем Св. Павлом, и хотел бы заменить его особой немецкой фольк-религией, которая повела бы крестовый поход за то, чтобы удалить евреев вместе с их международным материалистическим заговором со священной немецкой земли; он предрекал германо-еврейский армагеддон. В дальнейшем кружок, группировавшийся вокруг Рихарда Вагнера, который царил на немецкой музыкальной сцене с 1870-х годов, воспринял расовое учение Гобино, а затем и Хьюстона Стюарта Чемберлена и старательно подчеркивал контраст между «чистотой» фольк-культуры немцев-язычников и космополитической идеей, инфицированной иудейской заразой.

Ужасало то, сколь насильственно навязывались все эти взгляды. Де Лагард, носивший ранее фамилию Беттихер, требовал прямо-таки физической борьбы с «паразитами»-евреями: «Не ведем же мы переговоров с трихинами и бациллами и не пытаемся их просвещать. Их истребляют – причем так быстро и тщательно, как только возможно». Вагнер тоже выступал в пользу ниспровержения (унтерганг) евреев. «Я воспринимаю еврейскую расу как прирожденного врага чистого человечества и всего благородного, что в нем имеется; нет сомнения, что мы, немцы, будем подчинены им, и, возможно, я – последний немец, который еще знает, как должен вести себя подлинный любитель искусства перед лицом иудаизма, который устанавливает свой контроль надо всем». Он написал это в своей «Религии и искусстве» (1881), изданной в том самом году, когда мощные погромы в России погнали новую волну беглых остъюден в Центральную Европу. Вагнер особенно успешно взвинчивал антисемитизм, особенно в средних и высших слоях, не только в силу своего личного авторитета, но и потому, что постоянно выдвигал аргумент, подкрепленный бесчисленными примерами, что евреи все больше подчиняют себе цитадель германской культуры, особенно ее музыку. Даже, настаивал он, их так называемые гении, вроде Джакомо Мейербера, Мендельсона, да и самого Гейне, не были подлинными творцами. А тем временем толпы евреев-середняков захватывали ключевые позиции в художественной критике, издательствах, театрах и операх, галереях и филармониях. Именно писания Вагнера спровоцировали яростные излияния Эугена Дюринга, который в течение 1880-х годов опубликовал серию широко известных работ с нападками на евреев: «еврейский вопрос», объявлял он, следует «решать» истреблением и искоренением.

Атаки шли со всех сторон: слева и справа, от аристократов и популистов, от промышленников и фермеров, из академии и канавы, из музыкального мира, литературы и не в последнюю очередь со стороны науки. Что было делать евреям? Неужели еврейство, как горько шутил Гейне, действительно неизлечимая болезнь? На евреев нападали независимо от того, занимали они активную или пассивную позицию. «Вы могли выбирать, – писал Артур Шницлер, – быть ли нечувствительными, тупыми и нахальными, либо сверхчувствительными, робкими и страдающими от ощущения того, что вас подвергают преследованиям». В свете лавины российских погромов 1881—1882 годов русский еврей Леон Пинскер написал книгу «Самоэмансипация» (1882), в которой доказывал, что эмансипация невозможна в принципе, поскольку нет такой стороны, с которой бы евреи не подвергались нападкам: «для живых еврей мертв; для местных он чужак и пришелец; для собственников – нищий попрошайка; для бедняков – эксплуататор и миллионер; для патриота – безродный отщепенец; для всех классов – ненавистный соперник». Венские евреи знали это лучше, чем кто бы то ни было. Как красноречиво выразил это Якоб Вассерман, евреям нечем было ответить антисемитизму, изменчивому, как Протей: «Тщетно искать убежища. Они говорят: трус, он скрывается, гонимый нечистой совестью. Тщетно идти среди них и предлагать им свою руку. Они говорят: уж больно он пронырливый и по-еврейски шустрый. Тщетно придерживаться одной с ними веры и стараться быть товарищем по оружию и согражданином. Они говорят: это Протей, который способен приобретать любое обличье. Тщетно помогать им сбросить цепи рабства. Они говорят: наверняка ему это выгодно. И тщетно вы будете искать противоядие».

Нарастающее чувство отчаяния среди ассимилированных евреев усиливалось проникновением антисемитов в политику. В 1870-е годы антисемитизм подпитывался финансовым кризисом и скандалами; в 1880-е – массовым прибытием остъюден, бежавших с территории России; в 1890-е – присутствием евреев в парламенте, что угрожало антиеврейским законам. В 1879 году гамбургский писатель-анархист Вильгельм Марр ввел в политический словарь термин «антисемитизм», основав Антисемитскую лигу. В том же году берлинский придворный проповедник Адольф Штекер убедил свою маленькую христианско-социалистическую рабочую партию принять антисемитскую платформу. Первый Международный антиеврейский конгресс собрался в Дрездене в 1882 году; подобные сборища происходили затем в Касселе (1886) и Бохуме (1889). В это же время христианский социалист и радикал Карл Люгер организовывал грозное антисемитское движение в Вене и вокруг нее. В 1886 году в Германии был избран первый официальный депутат-антисемит; к 1890 году их стало четверо, к 1893-16. К 1895 году антисемиты составляли, по-видимому, большинство в нижней палате; в Вене у Люгера было 56 мест против 71 у либералов. Из многих немецкоязычных городов приходили сообщения о физическом насилии над евреями, а также о том, как студенты-антисемиты срывали лекции у профессоров-евреев.

Вот на таком устрашающем фоне Герцль начал расставаться со своей позицией ассимиляциониста. Перед этим он рассматривал самые невероятные идеи, которые могли бы принять на вооружение евреи. Одна из них сводилась к социальному перевоспитанию евреев, которое дало бы им, по его выражению, «тонкое, крайне чувствительное ощущение чести и тому подобного». Другая – заключение пакта с Папой, в результате которого он возглавил бы кампанию против антисемитизма в обмен на «широкое и массовое движение за свободное и почетное обращение всех евреев в христианство». Но вскоре все эти схемы оказались безнадежными перед лицом безудержного роста антисемитской ненависти. Герцль начал писать пьесу «Новое гетто», в которой показывал, как вместо старых каменных стен евреев окружают новые стены предрассудков. Его пребывание во Франции завершило процесс расставания с иллюзиями. Подобно другим образованным евреям, Герцль всегда видел во Франции цитадель терпимости. На практике же он обнаружил, что Франция обильно заражена антисемитизмом, и парижские репортажи отражают его растущее беспокойство. Затем эта ужасная сцена в Военной академии Эколь Милитэр. Герцль всегда драматически воспринимал события, будь они хороши или плохи; можно представить, чем для него оказалась сцена гражданской казни Дрейфуса и его одинокий голос, безнадежно настаивавший на его невиновности. Не был ли Дрейфус обобщенным образом мученика нового гетто? Если даже Франция отвернулась от евреев, то где же в Европе можно рассчитывать на понимание? Как будто для того, чтобы специально подчеркнуть это, французская палата депутатов с минимальным перевесом (268 против 208) отклонила антисемитский законопроект, запрещающий принимать евреев на государственную службу.

В 1895 году Герцль еще не в силах был предвидеть победу дрейфусаров. Рассматривая ретроспективу XIX столетия, мы видим, что 90-е годы были кульминацией волны европейского антисемитизма, которую спровоцировал наплыв беженцев, спасавшихся от российских ужасов, причем эта волна антисемитизма была не так непобедима, как представлялось в то время. Но в отличие от нас Герцль был лишен возможности знать это. Складывалось впечатление, что антисемитизм побеждает. В мае 1895 года Люгер стал бургомистром Вены. Казалось абсолютно необходимым срочно изыскать какое-то альтернативное убежище для евреев, которых вот-вот изгонят из всей Европы. Евреи должны иметь собственную страну!

Герцль окончил работу над своей книгой «Еврейское государство», где сформулировал свои цели, зимой 1895—1896 годов. Первые отрывки из нее были опубликованы в лондонской «Джуиш кроникл» 17 января 1896 года. Книга была небольшая, всего 86 страниц, и идея ее была простой:

«Мы – народ, один народ. Повсюду мы честно пытались интегрироваться в окружающее нас национальное сообщество, сохранив лишь нашу веру. Нам не позволили… Тщетно пытались мы прославить наши отечества своими достижениями в искусстве и науке и укрепить их экономически своим коммерческим вкладом… Нас считают иностранцами… Если бы только нас оставили в покое… Но думаю, что не оставят».

Герцль предложил, чтобы евреям предоставили суверенитет на куске земли, достаточно большом, чтобы их народ мог там разместиться. Причем не важно, где этот кусок будет находиться. Можно в Аргентине, где миллионер барон Морис де Гирш (1831—1896) поселил 6000 евреев в нескольких сельскохозяйственных колониях. Можно в Палестине, где возникли аналогичные колонии, финансируемые Ротшильдами. Важно, чтобы была лишь поддержка еврейского общественного мнения; а они возьмут то, что им предложат. Работа Герцля первый раз увидела свет в виде книги в Вене в феврале 1896 года. Позднее она выдержала 80 изданий на 18 языках.

С появлением «Der Judenstaat» («Еврейское государство») Дэниэл Деронда покинул страницы художественного произведения и вышел на историческую сцену. Слово «сцена» подходит здесь лучше всего. Герцль никогда не смог бы сыграть роль осторожного, трезвого еврейского государственного деятеля типа Маймонида, влияющего на ход событий мудрым спокойным словом. Он привнес в еврейскую мировую политику искусство шоу-бизнеса, единственное, что его по-настоящему интересовало. Он был актером и импресарио будущей постановки «Возвращение Израиля в Землю Обетованную», и, хотя его общий план был прям и прост, всякого рода яркие подробности роились в его мозгу, везде попадались в его заметках. Должна быть организована грандиозная «экспедиция», чтобы «вступить во владение землей». Будет аристократическая конституция типа венецианской. Первым избранным дожем будет Ротшильд, а возможным вице-президентом – Гирш. Будут помпезные площади, вроде площади Св. Марка или Пале-Рояль. Он продумал церемонию коронации, вплоть до полка лейб-гвардейцев, названных в его честь Герцль-кирасирами. Будет воссоздана картина исторических еврейских кварталов. Будут интернациональные театры, цирки, варьете, сияющие проспекты вроде Елисейских полей и конечно государственная опера: «Джентльмены во фраках, дамы, одетые с немыслимой роскошью… Я буду также поощрять организацию праздничных процессий». Наибольшее влияние на него оказывал Вагнер, чьи постановки Герцль в это время старался не пропускать. «Только в те дни, когда не давали Вагнера, я позволял себе сомневаться в правильности моих идей». Следующий поход в Землю Обетованную, хвастался Герцль, «можно будет сравнить только с Вторником Кущей и Моисеем в опере Вагнера!» Все это чем-то напоминало фантазии Дизраэли и шоу Мордекая Ноя.

Кое-что из своих аристократических привычек Герцль сохранил до конца дней. Так, например, он настаивал, чтобы все публичные собрания сионистов были церемониальными и обставлены различными условностями, когда все делегаты одеваются в вечернее платье, даже если все это происходит в 11 часов утра. Сам он, выступая в роли официального представителя сионизма, одевался изысканно: тщательно причесанный, в цилиндре, белые перчатки, безукоризненный сюртук. Он настаивал, чтобы евреи, его сопровождающие, поступали также. Это было составной частью его попыток разрушить традиционный образ еврея из гетто. Он всегда проводил собрания и конференции с апломбом и точностью. Однако вся эта театральность отмирает, по мере того как становится очевидной необъятность стоявшей перед ним задачи, и жизнь его все в большей степени стала приобретать оттенок трагедии.

Герцль начал с того, что декларировал: еврейское государство должно быть создано таким же образом, как все происходило во время Изгнания, а именно, когда верхушка богатых евреев решает, что лучше для всех остальных, и проводит эту линию в жизнь. Но затем он обнаружил, что такой подход невозможен. Повсюду в цивилизованной Европе еврейский истэблишмент был против этой идеи. Ортодоксальные раввины выступали против либо просто игнорировали его. Для евреев реформистского толка отказ от ассимиляции в связи с ее безнадежностью означал отрицание всего, что они отстаивали. Богачи отвергали его идеи, а то и были активно враждебны. Лорд Ротшильд, самое влиятельное лицо в мировом еврействе, наотрез отказался с ним встречаться и, что особенно неприятно, сделал это публично. В Париже Эдмунд де Ротшильд, руководивший девятью небольшими колониями в Палестине, принял его 19 июля 1896 года, но совершенно ясно высказался в том смысле, что, по его мнению, грандиозные планы Герцля не только нереальны, но и могут нанести ущерб уже достигнутому серьезному прогрессу. Он повторял: «Глаза не должны быть больше живота». Барон Гирш тоже встречался с ним, но расценил его как невежественного теоретика. Он заявил Герцлю: кто нужен для планов еврейской колонизации, так это хорошие сельскохозяйственные рабочие. «Все наши беды от того, что евреи хотят забраться слишком высоко. У нас слишком много интеллигентов!» Но интеллигенты тоже отвергали Герцля, особенно в родном городе пророка Вене. Ходила такая шутка: «Мы, евреи, ждали своего государства 2000 лет, и почему это должно приключиться именно со мной?» Собственная газета Герцля «Нейе Фрейе Прессе» занимала особенно враждебную позицию. Мориц Бенедикт (1849—1920), ее финансовый отец, сердито предупреждал: «Никакая личность не имеет права брать на себя огромную моральную ответственность за приведение в движение этой лавины. Мы потеряем нашу нынешнюю страну прежде, чем обретем еврейское государство».

Были и исключения, например Натан Бирнбаум, лидер еврейских студентов Вены, который, собственно, и изобрел само слово «сионизм» в 1893 году. Был еще главный раввин ашкенази Британской империи, Герман Адлер, который сравнивал Герцля с Дерондой (к этому моменту Герцль еще сам не был знаком с книгой), или главный раввин Вены Мориц Гудеман, который скептически относился к идее, но, тем не менее, сказал Герцлю: «Кто знает, может быть, Вы избраны Богом». Важнее всего была реакция Макса Нордау (1849—1923), философа, чья книга «Вырождение» пользовалась сенсационным успехом в 1892 году; в 1895 году она вышла в Лондоне в переводе на английский. Он поставил диагноз болезни своего века, определив антисемитизм как один из ее симптомов, и сказал Герцлю: «Если Вы помешаны, то и я – тоже, можете быть уверены!» Именно Нордау указывал, что для того, чтобы не раздражать турок, следует заменить термин «Юденштаат» (еврейское государство) на «Хаймштет» (национальный дом) – разница довольно существенная, поскольку второй вариант, очевидно, более приемлем. Тот же Нордау является автором значительной части практической программы раннего сионизма.

Тем не менее, Герцль быстро обнаружил, что источником динамичного развития иудаизма может являться не прозападная элита, а бедная масса остъюден, людей, о которых в начале своей кампании он не знал ничего. Он почувствовал это, когда выступал перед бедными еврейскими беженцами в лондонском Ист-Энде. Они называли его «человеком маленьких людей». Он говорил: «Сидя на сцене… я испытал странное ощущение. Я видел и слышал, как рождается моя легенда». В Восточной Европе он быстро стал мифической фигурой среди бедняков. Давид Бен-Гурион (1886—1973) вспоминал, как десятилетним мальчиком в российской Польше он слышал слух: «Явился мессия, высокий, красивый человек, ученый из Вены, не меньше, чем доктор». В отличие от изощренных евреев среднего класса на Западе, восточным евреям было не до альтернативных вариантов, и они не воображали себя русскими или даже поляками. Они знали, что они – евреи, и ничего больше (забыть об этом не давали русские господа), и предложение Герцля – единственный их шанс на то, чтобы стать где-нибудь настоящими гражданами. Для Хаима Вейцмана (1874—1952), берлинского студента-второкурсника, предложения Герцля «прозвучали громом среди ясного неба». В Софии главный раввин просто объявил его мессией. Слухи о нем ширились, и Герцль обнаружил, что его посещают плохо одетые и возбужденные евреи из отдаленных районов – к ужасу его модницы-жены, которая постепенно возненавидела само слово «сионизм». Но именно эти люди становились солдатами, сержантами и офицерами его сионистского легиона. Герцль называл их своей армией ищеекшнорреров.

Первый раз эта армия публично собралась 29 августа 1897 года в большом зале базельского муниципального казино. Собрание объявило себя Первым сионистским конгрессом; в нем участвовали делегаты из 16 стран. В основном это были бедняки, и Герцлю пришлось финансировать конгресс из собственного кармана. Но он заставил делегатов приодеться: «На торжественном открытии следует быть в черном платье и белом галстуке». В таком обличье они приветствовали его древним еврейским кличем: «Иехи Гамелех!» («Да здравствует царь!»). Многие влиятельные евреи пытались принизить значение этого собрания. «Нейе Фрейе Прессе» вообще игнорировала его, уделив взамен большое внимание конвенции евреев-портных в Оксфорде, где обсуждался вопрос, во что лучше одеваться дамам-велосипедисткам. Но Герцль знал, что делает: на Первый конгресс он привлек специальных корреспондентов из 26 газет. Когда под звуки увертюры из вагнеровского «Тангейзера» в 1898 году открывался Второй конгресс, он уже пользовался широким признанием. Рядом с Нордау, который составил политические документы, взошла когорта способных сподвижников. Среди них был торговец лесом из Кельна, Даниэль Вольфсон, который унаследовал от него руководство организацией. Начиная с 1898 года среди них был и Вейцман. В отличие от Герцля, эти люди хорошо знали восточное еврейство. Для сионистского флага Вольфсон выбрал синий и белый цвета – «цвета наших молитвенных накидок». Они ориентировались в религиозных и политических течениях еврейских масс. Вейцману к этому времени приходилось уже отражать яростные атаки социалистических оппонентов из рядов еврейского студенческого движения («Месье Плеханов, Вы – не царь»). Их идея состояла в том, чтобы поддерживать Герцля высоко над бурными водами фракционной борьбы в еврейской среде. «Он ничего не знает о евреях, – писал российский сионист Менахем Усискин. – Поэтому он считает, что у сионизма существуют только внешние препятствия и никаких внутренних. И не следует нам открывать его глаза на факты реальной жизни, чтобы его вера сохраняла свою силу».

Профессиональные политики и организаторы, которые неизбежно возглавили движение, смеялись над «сионизмом в халате» Герцля. Однако он явился еще одним фрагментом головоломки. Как прекрасно понимал Герцль, сионизм мог легко стать еще одним из тысяч преходящих моментов на стыке двух столетий. Чтобы он стал респектабельным, чтобы его воспринимали серьезно, требовалась персональная дипломатия на высоком уровне, в которой он был очень силен. Постепенно он пробился ко всем нужным людям Европы, обхаживая великих мира сего в Турции, Австрии, Германии, России. В дневниках, которые он вел систематически, эти встречи отражены со впечатляющими подробностями. Даже от антисемитов могла быть польза, потому что они могли содействовать сионистским проектам просто для того, чтобы избавиться от «своих» евреев. Венцель фон Плеве, российский министр внутренних дел, печально известный как организатор погромов, говорил ему: «Вы обращаетесь с проповедью к обращенным… Нам бы очень хотелось увидеть создание независимого еврейского государства, способного принять несколько миллионов евреев. Конечно, нам не хотелось бы потерять всех своих евреев. Хотелось бы сохранить самых интеллигентных, таких, лучшим примером которых являетесь Вы, доктор Герцль. Но нам хотелось бы освободиться от недалеких и малоимущих». Кайзер тоже поддерживал новый Исход: «Я – за то, чтобы иудеи выехали в Палестину, и чем раньше они снимутся – тем лучше». Вильгельм II ходатайствовал за Герцля в Константинополе перед султаном, а позднее оказал ему честь, приняв его официально в Иерусалиме. Эта встреча была для Герцля очень важной; он настаивал на том, чтобы делегация была одета по полной вечерней форме в полуденное пекло, и лично тщательно проверил штиблеты, галстуки, рубашки, перчатки, костюмы и шляпы; одному из членов делегации пришлось поменять цилиндр, Вольфсону – сменить грязные манжеты. Но, хотя кайзер и укрепил международные позиции Герцля, турок не удалось убедить выделить место для национального очага сионистов, и немцы, активно добивавшиеся союза с турками, идею оставили.

Оставалась Британия. Герцль справедливо называл ее «архимедовой точкой опоры», в которую следовало упереться рычагом сионизма. Отношение политической элиты было достаточно доброжелательным. Многие читали «Танкреда», еще больше – «Дэниэля Деронду». К тому же в Англию был значительный наплыв евреев-беженцев из России, что пробуждало опасения антисемитизма и угрозы установления иммиграционных квот. Была сформирована Королевская комиссия по проблемам иммиграции (1902), одним из членов которой был лорд Ротшильд. Герцля попросили дать показания, и Ротшильд наконец согласился на неофициальную встречу с Герцлем за несколько дней до того, чтобы гарантировать, что тот не скажет ничего такого, что могло бы усилить позицию тех, кто выступает против въезда евреев. Изменение позиции Ротшильда (от активной враждебности – к благожелательному нейтралитету) было важной победой для Герцля, и он был рад в ответ сказать комиссии 7 июля 1902 года, что следует согласиться с дальнейшей еврейской иммиграцией в Британию, но окончательное решение проблемы беженцев сводится «к признанию евреев нацией и предоставлению им официально признанного национального очага».

Благодаря этому визиту Герцль вступил в контакт с ведущими членами правительства, особенно министром по делам колоний Джо чем-берленом и министром иностранных дел маркизом Лэндсоуном. Оба в принципе благожелательно относились к идее еврейского национального очага. Но вот где? Обсуждался вариант Кипра, затем Эль-Ариша на египетской границе. По мнению Герцля, это место очень подошло бы, тем более что расположено вблизи Палестины, и он направил письмо в британский кабинет, впервые сформулировав сильный, но опасный аргумент: «Одним махом Англия получит 10 миллионов тайных, но лояльных подданных по всему миру, активных в разных областях жизни». Но египтяне не согласились, и идея была отвергнута. Затем у Чемберлена, вернувшегося из Восточной Африки, возникла новая идея – Уганда. «Увидев ее, – говорил он, – я подумал: вот подходящая земля для доктора Герцля. Но он, конечно, человек сентиментальный и предпочтет Палестину или ее окрестности». Герцль же был настолько обеспокоен новой волной еще более кровавых погромов в России, что согласился бы и на Уганду. И Лэндсоун написал письмо: «Если удастся отыскать место, которое признают подходящим [Еврейский колониальный] трест и Комиссия Его Величества и с которым согласится Правительство, то лорд Лэндсоун будет готов представить конкретные соображения по организации еврейского поселения на условиях, которые позволят его обитателям сохранять национальные обычаи». Это был подлинный прорыв, эквивалентный предварительному дипломатическому признанию будущего сионистского государства. Своим последующим обращением Герцль пробудил интерес молодого растущего политика – либерала Дэвида Ллойд-Джорджа и привлек его юридическую фирму к разработке проекта статуса колонии. Он зачитал письмо Лэндсоуна на Шестом сионистском конгрессе, где оно вызвало «восхищение… щедростью британского предложения». Впрочем, многие делегаты сочли его предательством сионизма; делегаты из России покинули зал заседаний. И Герцль сделал окончательный вывод: «Палестина – единственная страна, которая может стать пристанищем нашего народа». На Седьмом конгрессе (1905) Уганда была официально отвергнута.

Но это случилось уже без Герцля, который скончался в возрасте 44 лет. Он стал жертвой собственных героических усилий и пафоса, которые погубили его тело и разрушили его брак. Дальнейшая судьба его семейства достойна сожаления. Жена Юлия пережила его всего на три года. Дочь Полина стала наркоманкой и умерла в 1930 году от передозировки героина. Сын Ганс, лечившийся у Фрейда, несколько позднее покончил с собой. Другая дочь, Труда, умерла от голода в нацистском концлагере, а ее сын Стефан покончил жизнь самоубийством в 1946 году, после чего от его семьи ничего не осталось. Однако подлинным наследием Герцля явился сионизм. За несколько месяцев до смерти Герцль говорил Стефану Цвейгу: «Моя ошибка в том, что я начал слишком поздно… Если бы ты знал, как я страдаю при мысли о потерянных годах». На самом деле к моменту смерти Герцля сионизм был уже вполне сформировавшимся движением с мощной поддержкой со стороны Англии. Стартовав в 1895 году, Герцль обеспечил сионизму почти двадцатилетнюю фору по сравнению с его конкурентом – арабским национализмом, и в конечном счете этот факт оказался решающим. И приговор Дрейфусу, который инициировал события именно в данный момент, а не позднее, можно считать рукой Провидения, подобно жутким событиям 1648 и 1881 годов.

Тем не менее, к концу жизни Герцля сионизм был лишь небольшим ручейком среди половодья религиозных и светских еврейских движений. Главным его противником было безразличие, однако имелись и активные враги. Вплоть до Первой мировой войны огромное большинство раввинов, будь они реформистского, консервативного или ортодоксального толка, были противниками светского сионизма. На Западе они смыкались со светскими ассимилированными евреями, которые видели в нем угрозу своему достигнутому положению, поскольку он ставил под сомнение их гражданскую лояльность. На Востоке же, не в последнюю очередь – в России, где находилось большинство сторонников сионизма, религиозная оппозиция была сильной и даже фанатичной. Это имело серьезные последствия для будущего государства Израиль. Основатели сионизма в большинстве своем были не просто западниками, но и (в глазах ортодоксов) атеистами. Когда Герцль и Нордау отправились на субботнюю службу накануне Первого сионистского конгресса, это был их первый поход в синагогу со времен детства, так что их пришлось инструктировать, как вести себя во время богослужения. Ортодоксам все это было известно. Для большинства их светский сионизм был мишенью для тех же обвинений, что и просветительство, плюс сильное обвинение в том, что он представляет собой богохульное извращение одной из главных и наиболее священных заповедей иудаизма. Утверждение, что религиозный и светский сионизм являются двумя сторонами одной медали, абсолютно фальшиво. Для религиозного еврея возвращение в Сион – это этап божественного плана использовать евреев в качестве прототипа всего человечества, и оно не имеет ничего общего с сионизмом, который есть решение человеческой, гуманитарной проблемы (отторжение и бездомность евреев) человеческими средствами (создание светского государства).

К концу XIX века среди религиозных евреев Центральной и Восточной Европы можно было различить три основных течения. Первое – хасидистская традиция Бааль-Шем-Това. Была традиция мусара, или морализма, основанная на писаниях ортодоксальных мудрецов из Литвы, в которую вдохнул новую жизнь Израиль Салантер (1810—1883), распространяли иешивы. И было еще течение Самсона Гирша «Тора с цивилизацией», которое нападало на секуляризацию оружием собственного современного учения и (говоря словами Гирша) трудилось во имя реформы, «поднимающей эпоху до уровня Торы, а не низводящей Тору на уровень эпохи». Сыновья и внуки Гирша показали, что светское образование можно приобрести, не теряя веры, и помогали организовать движение «Агудат Израэль». Оно ставило своей целью создание всемирной организацией Торы для координации действий иудаистских религиозных сил, направленных против секуляризации, и учитывало то обстоятельство, что фонды помощи жертвам российских погромов попали в светские руки и использовались для дискриминации в отношении благочестивых евреев. Все эти три течения были сильно настроены против сионизма, и в особенности против его усиливающихся попыток говорить от имени всех евреев.

Мудрецы Восточной Европы ужасно боялись сделать какой-нибудь жест, от которого могли бы выиграть сионисты, – например, отправиться в Эрец-Израэль. Один из них, цадик Люблина (1823—1900), писал довольно характерные вещи: «Иерусалим – наипривлекательнейшая вершина, к которой устремлены сердца Израиля… Но я боюсь, что мой отъезд и восхождение на Иерусалим может быть воспринято как жест одобрения деятельности сионистов. Я обращаю свои надежды к Богу, моя душа жаждет Его слова, что грядет День Искупления. Я жду и предвкушаю зрелища омовения Его ног. Но даже три сотни плетей с железными шипами не заставят меня двинуться с места. Я не совершу восхождения на потребу сионистов».

Ортодоксы утверждали, что Сатана, отчаявшись ввести Израиль в соблазн посредством преследования, получил дозволение попробовать другие, более деликатные методы в своих гнусных и мерзопакостных планах, в том числе приманку Святой Земли и просветительства. Таким образом, сионизм бесконечно хуже, чем лже-мессия, ибо он есть полностью ложная, сатанинская религия. Другие добавляли, что светское государство вызовет безбожный дух демоса и противоречит данному Богом Моисею указанию следовать по пути олигархии: «Иди и созови старейшин Израиля» (3 Книга Моисеева); «Небеса запрещают, – писали два ковенских мудреца, – чтобы массы и женщины болтали насчет собраний или мнений, отражающих общественные нужды». 11 мая 1912 года в Катовице мудрецы-ортодоксы основали движение агудистов для координации противодействия планам сионистов. В то же время ряд ортодоксальных евреев верили, что сионизм можно использовать во имя религиозных целей. Раввин Авраам Исаак Коок (1865—1935) утверждал, что новый «национальный дух Израиля» можно использовать, чтобы призвать на патриотической основе евреев соблюдать и проповедовать Тору. При поддержке сионистов он в конце концов стал главным раввином Иерусалима. Однако большинство религиозных евреев, уже находившихся в Эрец-Израэле, слушали о сионизме с ужасом. «В Святой Земле великая тревога, – писал раввин Иосиф Хаим Зонненфельд (1848—1932), – по поводу того, что эти грешники, отрицающие Единого и Его Святую Тору, объявили во всеуслышание, что в их власти ускорить искупление народа Израиля и собрать рассеянных со всех концов земли». И добавил, что, когда Герцль прибыл в Святую Землю, «его сопровождало зло, и мы пока не знаем, что делать с разрушителями целостности Израиля, да пребудет с ним милость Господня». Эта широкая, хотя и совсем не повсеместная, оппозиция благочестивых евреев сионистской программе неизбежно все определеннее толкала ее в руки светских радикалов.

Впрочем, и для большинства светских евреев сионизм тоже не выглядел привлекательным, а для части из них он вообще казался врагом. В России преследования евреев продолжались, причем жестокость их нарастала, и при этом росло и желание евреев бежать, будь они ортодоксальными или светскими, сионистами или нет; и одним из мест, где можно было бы спастись, была Палестина. Однако среди просвещенных европейских евреев паника, подогретая в 1890-х годах волной антисемитизма, начала спадать. Убедительная победа дрейфусаров во Франции подтверждала ту точку зрения, что, по крайней мере, там евреи могут обрести не только безопасность, но и новые возможности, и укрепить свое политическое и культурное положение. В Германии антисемитское брожение тоже затухало, по крайней мере, внешне, и среди образованных евреев повсеместно крепло убеждение, что ассимиляция возможна. Именно в этот период, непосредственно предшествовавший Первой мировой войне, немецкие евреи наиболее настойчиво стремились доказать свою лояльность «фатерлэнду», а культурное родство между немцами и евреями было наиболее явным.

На самом деле, несмотря на давнюю традицию немецкой злобной антипатии по отношению к евреям, несмотря на «юдензау», евреи чувствовали себя в Германии как дома. Там общество ценило и почитало своих профессоров, а в ряде отношений его ценности совпадали с ценностями еврейской кафедократии. Еврей мог естественным образом перейти из иешивы в один из германских университетов, у которых теперь наступал, судя по их достижениям, золотой век. Еврей наслаждался возможностями, которые постепенно открывались перед ним в стране, где интеллектуальные достижения справедливо оценивались и встречали должное уважение. И немецкие евреи трудились с бешеной энергией. Вскоре их стали награждать только что учрежденными Нобелевскими премиями: две – в области физиологии и медицины, четыре – по химии, две – по физике, и все были присуждены за работы, выполненные перед Первой мировой войной. Фердинанд Юлиус Кон основал бактериологию. Пауль Эрлих явился автором первой практической формы химиотерапии. Франц Боас основал культурную антропологию. Немецкие евреи были трудоголиками, постоянно спешили. Эдуард Девриен писал о своем друге Феликсе Мендельсоне: «Привычка постоянной занятости, воспитанная у него матерью, делала для него праздность невыносимой»; он то и дело смотрел на часы. Густав Малер обычно перемещался из своего дома на работу в Венскую оперу бегом; возвращаясь, он, чтобы сэкономить время, извещал о своем прибытии, насвистывая начало Восьмой симфонии Бетховена, – по этому сигналу ему должны были накрывать обед.

Однако евреев объединяли с немцами не только интеллектуальные привычки; интеллектуальное родство было и более глубоким. Многие немецкие евреи чувствовали то же, что и политик Габриэль Риссер (1806—1863), который настаивал: «Если мы не немцы, то у нас нет родины». Евреи, вступающие в общественную жизнь, будь то социалисты вроде Лассаля или либеральные лидеры вроде Эдуарда Ласкера (1829—1884) и Людвига Бамбергера (1823—1899), ощущали сильную связь между еврейским рациональным духом и либеральными целями современной Германии, пытаясь терпеливо искать и применять рациональные решения всех социальных проблем. Было мало способных немецких евреев, которые не получали бы удовлетворения от чтения и изучения Канта и Гегеля.

Это относилось не в меньшей степени и к еврейским религиозным мыслителям. Германия Вильгельма стояла на пороге великого возрождения христианской теологии, и те же глубинные импульсы воздействовали на еврейских писателей. Герман Коэн (1842—1918), профессор философии в Марбурге, которого можно назвать последним последователем Маймонида, горячо настаивал на том, что иудаизм – первая религия, в которой можно обнаружить существенное присутствие «здравого смысла», но которая, тем не менее, не обладает монополией на это свойство. Как только нация достигает определенного уровня интеллектуального развития, она становится готовой к восприятию «религии здравого смысла». Он утверждал, что из всех современных наций именно германская может легче всего согласовать здравый смысл с религиозным чувством, и причина этого в том, что предшественником Германии с ее философским идеализмом, почтением к чистой религии и этическим гуманизмом была еврейская история. Он отвергал противопоставление немецкой культуры и еврейского космополитизма как невежественную чушь. Он пункт за пунктом опровергал аргументы профессора Трейчке, который противопоставлял евреев и немцев, отвергая как противоречащий истине его известный афоризм: «Евреи – наше несчастье». Фактически немецкий дух был настоян на еврейских идеалах. Они стояли за победой протестантской реформации. Новый тип современного религиозного человека, будь он христианином-протестантом или либеральным евреем, в конечном счете формировался на религиозных идеалах и энергии еврейской Библии. А потому, в противоположность мнению антиклерикальных рационалистов, носителей французского духа светского просвещения и нигилизма, немецко-еврейская этическая интерпретация Библии сделала ее инструментом человеческого совершенствования, а не препятствием на его пути.

Лекции Коэна, безусловно, помогли оживить иудаизм Франца Розенцвейга (1886—1929), который подошел вплотную к обращению, и превратить его в одного из крупнейших еврейских богословов современности. Розенцвейг провел страстную литературную дискуссию по вопросу об обращении со своим кузеном и современником Эугеном Розеншток-Гесси, который перешел в протестантство. Их «Письма об иудаизме и христианстве», написанные непосредственно перед мировой войной, показывают, как близки могут быть друг к другу направления иудейской и протестантской мысли, как легко могут евреи вписаться в рамки немецкой философии. Даже немецко-еврейские мыслители, которые нападали на христианство и подчеркивали его отличия от иудаизма, вроде Лео Бека (1873—1956), делали это, пользуясь немецкими категориями. В 1905 году Бек опубликовал блистательный ответ, «Сущность иудаизма», на «Сущность христианства» (1900) протестантского богослова Адольфа фон Харнака. В нем он доказывал, что иудаизм есть религия здравого смысла, а христианство – романтического иррационализма. Св. Павел был первоначально злодеем; но разве не Лютер написал: «Во всех, кто верует в Христа, здравый смысл должен быть убит, иначе вера не сможет управлять ими; ибо разум сражается против веры»? И у этой критики христианства были явно выраженные корни и союзники в немецком скептицизме, и Ницше уже составил план своей атаки на Св. Павла (кстати, любимая мишень не для одного поколения немецких антисемитов). И богословский диспут показал, сколь удобно и свободно евреи могут перемещаться в пределах немецкого духовного мира, каким просторным театром ума он может служить им.

В течение жизни одного-двух последних поколений перед Первой мировой войной, этой всеобщей катастрофой тела и духа, которая сделала все человеческие проблемы еще более трудными и опасными, способные евреи выходили на арену жизненного соревнования в ошеломляющем количестве. Нигде их вклад не был более разнообразен и внушителен, чем в немецкоязычных регионах. Изучая их достижения, вы подвергаетесь соблазну заключить, что многие из этих блистательных евреев чувствовали в глубине души, что Германия – идеальное пристанище для еврейских талантов. Разве Германия не питает надежду, и не без основания, на лидерство в мировой культуре? И почему бы евреям не сыграть заметную, если не решающую роль в том, чтобы Германия смогла бросить вызов всем участникам этого состязания? Не в этом ли подлинный смысл обращенного еще в древности призыва к евреям быть «светочем для язычников»?

Существовало, по-видимому, много способов, которыми евреи могли бы помочь немцам пробиться к мировому господству. Германия стала к этому моменту великой промышленной и ведущей интеллектуальной державой мира. Кто лучше мог бы соединить эти два качества, чем евреи, которые были сильны в обоих направлениях и за свою долгую и мучительную историю познали, как экономическая мощь может быть создана и управляема утонченной мыслью?! Одним из тех, кто знал об этих возможностях, был Вальтер Ратенау (1867—1922), который унаследовал у своего отца руководство гигантским концерном АЭГ, а затем недолго и трагически играл роль германского министра иностранных дел. Он был не только ведущим немецким промышленником, но и одним из наиболее популярных авторов по вопросам государства, общественной жизни и экономики (его работы составляют целых пять томов) и в своем роде провидцем. Он пострадал от немецкого антисемитизма не меньше других. «В юности любого немецкого еврея, – писал он, – наступает мучительный момент, который запомнится ему на всю жизнь; это момент, когда он по-настоящему осознает, что вступил в этот мир гражданином второго сорта, и от этого чувства его не смогут освободить никакие способности и достижения». Но Ратенау не отчаивался. Он страстно верил в ассимиляцию. Он думал, что немецкий антисемитизм в основе своей порожден аристократией и исчезнет тогда, когда на смену аристократии придет новый правящий класс – промышленники. Затем последует быстрая и окончательная ассимиляция. Это, в свою очередь, позволит еврейскому элементу в финансовой и промышленной области внести свой решающий вклад в создание нового, богатого общества американского типа, или даже превосходящего американский уровень, в котором пролетариат исчезнет и будет править либеральная терпимость.

Для людей типа Ратенау и крещение и сионизм были не решением главной задачи, а трусливым бегством от нее. Еврей должен утвердить свои германизм и гуманизм и способствовать выдвижению Германии во всех областях. Что, физическое мужество не является характерной чертой евреев? Так пусть станет ей! Еврейские студенты становились более закаленными дуэлянтами, чем неевреи-юнкеры. Их стали бояться до такой степени, что нееврейским клубам пришлось специально изобретать идеологические и расовые причины, чтобы уклониться от еврейских вызовов. Они тренировались. Они соревновались. В течение первых же двух десятилетий после возрождения Олимпийских игр немецкие евреи завоевали 13 золотых и 3 серебряные медали в фехтовании на рапирах и саблях. Немецкая чемпионка в беге с препятствиями Хелен Майер, известная под кличкой «блондинка Хе», дважды завоевывала золото. Евреев могли не допустить в ряды офицерского корпуса, но они старались как могли. Внуки людей, говоривших на идише, в котором отсутствует военная терминология, были с 1914 по 1918 год 31 500 раз награждены Железным Крестом.

Тем не менее, отождествление евреев со всем германским при жизни последнего поколения перед Армагеддоном происходило на фоне культурной и научной революции, которая неслась совсем в другом направлении и в которой евреи играли ведущую роль. Параллельно с гонкой военных и морских вооружений, которая все глубже разделяла Европу и накаляла в ней обстановку, шла гонка интеллектуальных вооружений, разделявшая общество. Модернистское движение, оказывавшее влияние на все стороны культурной и интеллектуальной жизни, набирало мощь и превращалось в непобедимую силу. Традиции и консерватизм, не являвшиеся, разумеется, непреодолимым препятствием, оказывали сильное сопротивление, которое становилось все более отчаянным в течение последнего предвоенного десятилетия, когда отчетливо стали видны претензии модернизма. Евреи при этом, как и все прочие, оказались по обеим сторонам. Благочестивые евреи, будь то ортодоксы или хасиды, были, пожалуй, наиболее консервативным, чтобы не сказать – реакционным, элементом в Европе, выступавшим против любых культурных и научных перемен. Но в нееврейском мире на них не обращали ни малейшего внимания, как будто их вовсе не было – так, что-то вроде традиционных предметов обихода. А евреи и еврейство всегда и повсюду ассоциировались с самыми крайними формами модернизма.

Конечно, невозможно отрицать, что эмансипация европейских евреев и их выход из гетто в самую гущу интеллектуальной и художественной жизни способствовали ускоренным переменам. Евреи были природными иконоборцами. Подобно пророкам, они готовы были сокрушать привычных идолов, причем делать это умело и с каким-то свирепым весельем. Они наводняли области деятельности, традиционно им чуждые или запрещенные, и становились в них свежими ростками.

К примеру, еврейская музыкальная традиция была намного старше любой другой в Европе. Музыка оставалась элементом еврейского богослужения, и кантор был почти столь же ключевой фигурой в еврейской общине, как раввин. Однако еврейские музыканты, за исключением выкрестов, не играли заметной роли в музыкальном развитии Европы. Поэтому выход на европейскую музыкальную сцену в середине XIX века большого количества еврейских композиторов и исполнителей стал событием, причем привлекающим к себе большое внимание. Иудаизм здесь был не при чем. Некоторые из них, как Мендельсон, были выкрестами. Другие, как Жак Оффенбах (1819—1880), ассимилировались и были безразличны к религии. Некоторые, подобно Жану Халеви (1799—1862) и Джакомо Мейерберу (1791—1864) были верующими и соблюдающими обряды*. Однако музыкальный мир знал об их еврействе и о том влиянии, которым они пользовались, причем не просто в качестве композиторов, но и как руководители оркестров, академий, опер и музыкальных театров. Более того, существовало широко распространенное мнение, что и многие другие знаменитые музыканты были еврейского происхождения. Так, считали евреем Россини, который присутствовал в 1839 году на знаменитой свадьбе Ротшильда во Франкфурте. Иоганн Штраус, основатель знаменитой венской музыкальной семьи, был действительно сыном крещеного еврея – хозяина гостиницы в Будапеште. Даже у Вагнера были опасения (правда, необоснованные) насчет собственного еврейского происхождения. Подозревали также, что за революционные изменения в музыке того времени основную ответственность несут евреи.

Между 1860 и 1914 годами стало нарастать общественное сопротивление музыкальным новациям, особенно в таких центрах, как Вена, где привыкли очень серьезно относиться к музыке. Как писал один историк музыки, ускорение темпа стилистических изменений и рост музыкальной публики объединились и сделали «и без того трудные отношения между артистом и публикой просто патологическими». Музыканты сознательно провоцировали; бывало, что публика отвечала насилием. Еврейский иконоборческий элемент придавал и провокациям и ответной реакции экстремистские формы. В Вене разразился скандал, когда в 1897 году Малер был назначен главой придворной оперы – едва ли не самый важный пост в немецкой музыке. Он занял его по праву, так как был одним из ведущих дирижеров Германии, и его назначение более чем оправдывалось разнообразием и великолепием постановок за его десятилетнее пребывание в должности. Но, чтобы занять ее, ему пришлось принять католицизм. В глазах тех, кому были ненавистны его новации, это не только не смыло с него еврейское клеймо, но и еще больше привлекло к нему внимание. «Он никогда себя не обманывал, – писала его жена, – и он знал, что люди не забудут его еврейского прошлого… Да он и не хотел, чтобы его забыли… Он никогда не отрицал своего еврейского происхождения. Скорее подчеркивал».[1]

Руководящая деятельность Малера в Вене была бурной, и в конце концов враждебные интриги вытеснили его в Нью-Йорк. Все это произошло даже без провокационной роли его симфоний, которые почти не исполнялись при его жизни. Совсем другая история была с Арнольдом Шенбергом (1874—1951), который родился в Вене в еврейской семье, но был воспитан католиком. Он вызвал скандал, перейдя в возрасте 18 лет в протестантство (в 1933 году он вернется в лоно иудаизма). В 1909 году его «Опус 11, № 1 для фортепьяно» ознаменовал полный отказ от традиционной тональности. Через два года в основном по рекомендации Малера он получил небольшой пост в Венской королевской музыкальной академии, что вызвало бурю протеста в австрийском парламенте. Здесь, настаивали, Вена, столица европейской музыки, хранительница одной из главных драгоценностей мировой культуры, и неужели она должна находиться в руках этого не то еврея, не то бывшего еврея, не то бывшего католика или кто он там есть, который относится к ней с явным пренебрежением? В данном случае ощущение надругательства над культурой преобладало над антисемитизмом как таковым: точнее будет сказать, что оно превратило в антисемитов, по крайней мере, в данный момент, людей, которые обычно не выражали подобных настроений. Чувство глубокого гнева вызывал еврей-иконоборец. Когда в феврале 1913 года в Вене была исполнена вполне традиционная кантата того же Шенберга «Gurrelieder», публика четверть часа рукоплескала ей. На следующий месяц в том же городе исполнение его же «Камерной симфонии № 1 (опус 9)», следом за которой был исполнен «Altenberglieder» его ученика нееврея Альбана Берга, вызвало целый бунт, потребовавший вмешательства полиции. Все это начал Малер, продолжил Шенберг; эти евреи совращают молодых арийских композиторов вроде Берга – так примерно говорили в народе.

Новый виток процесса приходится на тот момент, когда элементом новаций становится эротика. Именно это привнес Леон Бакст (1866—1924) в Русский балет, который был в первую очередь детищем евреев. Бакст был сыном уличного торговца, который прошагал от Гродно до Санкт-Петербурга со всем своим скарбом за плечами, а затем, во время Крымской войны, стал преуспевающим военным портным. Рыжий Леон был евреем до мозга костей и считал, что большинство знаменитых художников, включая Рембрандта, имели еврейские корни; на его бумагах с монограммой красовалась Звезда Давида. Его исключили из Академии художеств в Санкт-Петербурге за то, что он представил на конкурс картину «Мадонна, оплакивающая Христа», где изобразил целую толпу евреев из литовского гетто, чтобы подчеркнуть национальную принадлежность Христа и Богоматери; разгневанное жюри крест-накрест перечеркнуло его творение красным карандашом.

Именно Бакст, который был автором костюмов Павловой и Нижинского, представил последнего Дягилеву. Когда труппа сформировалась, другой еврей, Габриэль Аструц, пожертвовал деньги; к нему присоединился близкий к царскому двору еврей барон Гунцберг. Бакст создавал и сами балеты, и декорации, и костюмы. Он привнес в это искусство мощную гетеросексуальную эротику, которую умело усиливал, пользуясь всякого рода накидками, которые то прикрывали, то обнажали тела танцоров. Перед своим балетом «Клеопатра», который открывал 19 мая 1909 года историческую программу в парижском театре Шатле, он так характеризовал его: «Огромный храм на берегу Нила. Колонны. Знойный день. Аромат Востока и толпа красавиц с прекрасными телами». На главную роль он подобрал Иду Рубинштейн, типично еврейскую красавицу; с ее появления на сцене в окружении костюмов и декораций Бакста начинал развиваться сюжет. Как говорил Серж Лифарь, «именно художественное оформление привлекло вначале Париж к Русскому балету». Про Рубинштейн, с ее длинными ногами, семитским профилем и восточным обликом Арнольд Гаскелл говорил, что она была «ожившей картиной Бакста». На следующий год он создал «Шехерезаду», самый успешный спектакль Русского балета, где происходит оргия с участием красавиц гарема и мускулистых негров, заканчивающаяся кровавой резней. Постановка была самой шокирующей для той культурной эпохи.

Чувственность Бакста была откровенно еврейской; то же можно сказать и о его чувстве цвета, и, в еще большей степени, о его моральной теории цвета, согласно которой, как он утверждал, религиозные качества определенных цветов и оттенков способны вызвать у зрителя нужные эмоции («Есть синий цвет Магдалины и синий – Мессалины»). Эту науку он передал в школе, в Петербурге, где некоторое время преподавал своему любимому ученику Марку Шагалу (1887—1985), внуку еврейского ритуального мясника. И снова выход на сцену еврейского художника ознаменовал необычное явление. Известно, что на протяжении веков в еврейском изобразительном искусстве было много животных, но мало людей: львы на занавесях Торы, совы на иудейских монетах, звери на капители Капернаума, птицы на выступе основания фонтана V века в синагоге Наро в Тунисе. Животные присутствовали и на резных деревянных дверях в синагогах Восточной Европы; еврейкраснодеревщик был предтечей современной еврейской скульптуры. Книга о еврейском народном орнаменте, изданная в Витебске в1920 году, выглядела как шагаловский бестиарий. Однако в начале XX века сопротивление благочестивых евреев портретной живописи было еще довольно сильным. Когда молодой Хаим Сутин (1893—1943), сын бедного портного-хасида, написал по памяти портрет раввина, отец выпорол его. Отец Шагала, зарабатывавший на жизнь тем, что возил бочки с селедкой, не заходил так далеко; однако, когда его сын стал заниматься с портретистом Иегудой Пеном, отец, хоть и заплатил причитавшиеся пять рублей, но в знак протеста швырнул их на землю. Отсюда и сильное желание вырваться из-под опеки религии, и необходимость покинуть Россию. Шагал провел несколько недель в заключении за попытку въехать в Петербург без разрешения. Баксту отказали во въезде (хотя его отец был «привилегированным евреем») в 1912 году, когда он был уже всемирно знаменит.

И художники-евреи уезжали в Париж, где в них формировался дух иконоборчества, и они оказались в среде художественного авангарда. Шагал прибыл туда в 1910 году и жил в колонии в знаменитом деревянном Ляруше, рядом с улицей Вожирар, где среди прочих жили Леже, Архипенко и Ленин. Там он повстречался с евреями-скульпторами Осипом Задкиным (1890—1967) и Жаком Липшицем (1891—1973). В Париже жил и Моисей Кислинг (1891—1953). Эти художники были польскими или русскими ашкенази, но среди них были и сефарды: Жюль Пассен (1885—1930) из Румынии и Амедео Модильяни (1884—1920) из итальянского Ливорно, с которым Сутин спал по очереди в одной постели. Были евреи, которые к этому моменту уже занимали ведущие позиции в изобразительном искусстве: Камилл Писарро (1830—1903), его сын Люсьен (1863—1944) и Макс Либерман (1847—1935), который привнес импрессионизм в Германию. Что же касается молодого поколения, то в некоторых отношениях они были просто дикарями. За исключением Шагала, который мечтал о новом Сионе, все они питали минимум уважения к своему религиозному наследию. Сутин впоследствии вообще отрицал, что еврей и родился в Вильно; в своем завещании он оставил 100 франков детям раввина, чтобы они накупили конфет и сплясали на его могиле. Но у всех этих молодых евреев была общая черта – стремление захватить новую культурную территорию.

Нельзя сказать, чтобы евреев характеризовало всеобщее стремление к модернизму, какая-то глобальная установка на повсеместное его внедрение. Один историк культуры даже писал, что приписывать модернизм евреям значит проявлять «антисемитскую тенденциозность или узкий филосемитизм». Будучи решительными новаторами в своей области, они зачастую бывали весьма консервативны в остальных вопросах. Так, Макс Либерман, чьи произведения некогда шокировали и встревожили немцев, – его «Юный Христос проповедует в Храме» (1879) изображает Христа типично еврейским мальчиком – хвастался тем, что «полностью буржуазен». Он жил в том же доме, что его родители, и «ел, пил, спал, гулял и работал с регулярностью церковных часов». Зигмунд Фрейд (1856—1939), возможно, величайший новатор среди евреев, осуждал «модернизм» почти во всех его проявлениях. С особым презрением он относился к современному искусству, обвиняя его создателей во «врожденных дефектах зрения». Он очень любил свою коллекцию гравюр с изображениями Древнего Египта, Китая, Греции и Рима и сидел за своим столом, окруженный ими, как Авраам в окружении своих домашних богов; среди них не было работ старше эпохи Возрождения. Как у Либермана, у Фрейда был железный ежедневный, недельный, месячный и годичный распорядок. Типичное расписание: с восьми до часу дня – прием пациентов. С часу до двух – обед, основной прием пищи за день, должен был подаваться без опозданий. С двух до трех – моцион (в плохую погоду и в старости ограничивался хождением вокруг большого фамильного дома). С трех до четырех – консультация, затем до позднего ужина прием пациентов, затем опять моцион и, наконец, работа за письменным столом до часу ночи. Недельное расписание также соблюдалось неукоснительно: по вторникам раз в две недели собрание Бнай-Брит; по средам – встреча с товарищами по профессии; вечером в четверг и субботу – лекции в университете, затем в субботу для отдыха – игра в тарок в четыре руки; по утрам в воскресенье – посещение матери. Ученики, желавшие встретиться с ним, должны были или договариваться заранее, или поджидать его в определенных местах по маршруту его прогулок. Подобно Марксу, который запрещал своим дочерям учиться или работать на стороне и требовал, чтобы они, «как благородные», сидели дома и занимались вышиванием, рисовали акварелью и играли на фортепьяно, Фрейд организовывал жизнь своей большой семьи на патриархальный манер. Ни Маркс, ни Фрейд не применяли своих теорий дома и к своим родным. Фрейд был старшим сыном властной мамаши, и они вдвоем командовали его пятью сестрами. Со временем и его жена оказалась в подчиненном положении. Она всячески его обихаживала, прямо как камердинер в старину, даже выдавливала ему зубную пасту на щетку. Он никогда не обсуждал с ней своих идей. Кстати, она лично их отвергала: «У женщин всегда были подобные проблемы, но они решали их без помощи психоанализа. После менопаузы они становились более спокойными и сговорчивыми». К своим детям он тоже не применял своих идей и, в случае необходимости разобраться в их личной жизни, отсылал сыновей к семейному врачу. Собственное его поведение было всегда в высшей степени распектабельным.

Жизнь Фрейда представляет интерес не только вследствие огромного влияния его трудов, но и потому, что с ней перекликаются многие особенности духовной жизни и истории евреев. Ряд его позиций типичен для евреев. Нельзя сказать, чтобы он был верующим, в том числе верующим в Тору. Он вообще считал религии коллективным заблуждением и всей своей работой стремился показать, что все верования, в том числе и религиозные, суть творение человека. Существуют некоторые разночтения по поводу того, в какой степени он владел ивритом и идишем. Образование, которое он получил, было не столько иудаистским, сколько европейским, классическим и научным. Он писал на превосходном немецком языке, который был отмечен премией Гете. Однако родители его были из галицийских хасидов, причем мать из ультрахасидского города Броды. Никто из его детей не крестился и не женился на неевреях. Его сын Эрнест стал сионистом. Сам он всегда относил себя к евреям, а в последнее десятилетие открыто подчеркивал, что является евреем, а не австрийцем или немцем. Он знал Герцля и уважал его. Никогда не соглашался получить гонорар за перевод своих трудов на иврит или идиш. Его биограф Эрнест Джоунз писал, что Фрейд «всегда ощущал себя евреем до мозга костей… у него почти не было друзей неевреев». Когда его открытия ударили по его популярности, он обратился к Бнай-Брит и позднее так объяснял это: «В моем одиночестве во мне появилась тяга к кругу избранных, благородных людей, которые способны дружески воспринимать меня, независимо от того, сколь наглы мои заявления… То, что Вы евреи, еще больше меня устраивало, ибо я сам еврей, и мне всегда казалось, что отрицать это не только постыдно, но и совершенно бессмысленно».

Впрочем, Фрейд искал в своей среде не только покоя. Он приписывал еврейскому духу особую силу. «Если вы не дадите своему сыну вырасти евреем, – говорил он Максу Графу, – вы лишите его источников энергии, которые ничем нельзя возместить». Но евреи не только обладали огромной энергией – качеством, которое Фрейд очень ценил; они придавали особую ценность идеям, и это он считал еще более жизненно важным. «Мы сохранили свое единство благодаря идеям, – писал он, – и благодаря этому мы выжили». Он верил в еврейскую кафедократию, в верховенство разума и говорил, что основание академии было для него «одним из важнейших событий в нашей истории».

Внезапное открытие Фрейдом психоанализа, его переход из врачей в знахари были в чем-то сродни обращению, причем еврейского типа. До середины четвертого десятка он был ученым-медиком. Затем он внезапно утратил интерес к обычной медицине. Еврейской традицией было приберегать что-нибудь загадочное на средний возраст. Такой точки зрения, при всем своем рационализме, придерживался и Маймонид, который очень долго не пытался лечить душевных расстройств. Возраст 36 лет считался пороговым. Баал-Шем-Тов, например, раскрылся как раз на тридцать шестом году. По мнению Эрнеста Джоунза, «скрытый период» Фрейда длился с конца 1887 года (когда ему был 31 год) до публикации в 1892 году «Случая успешного лечения гипнозом» (36 лет). Сам же Фрейд, веря в теорию научного открытия через чудесное озарение, датировал это событие тремя годами позже. Он говорил, что на доме, где на него снизошло во сне открытие, нужно повесить мраморную доску со словами: «В этом доме 24 июля 1895 года доктору Зигмунду Фрейду открылась тайна снов». Джоунз утверждал, что открытию предшествовало изменение личности. Но в любом случае ясно, что Фрейд разработал принципиально новый подход к самооценке человека. Он искал, по выражению Джоунза, ответа «на великий вопрос, как человек стал тем, что он есть», к чему, по сути, сводится «тайна внутренней природы человека».

Этот поиск в основе своей носит религиозный характер, и, подобно всем основателям новых религий, Фрейд начал быстро отдаляться от бывших коллег. «С каждым шагом в новом направлении он становился для них все более чужим. Они не могли разглядеть связи между его многолетними солидными и плодотворными медицинскими исследованиями и новыми интересами и методами». Искра озарения превратилась в новую веру. «То, что вначале было небольшим ключом в психопатологии, – писал его коллега Ганс Закс, – путем неустанных усилий оригинального мышления расширялось до тех пор, пока не превратилось в фундаментальную концепцию психологии, человеческой цивилизации и, наконец, всего живого мира».

Нет сомнения в том, что Фрейд обладал динамизмом основателя религии или великого еретика. «Будучи евреем, – говорил он, – я чувствовал себя свободным от многих предрассудков, которые сдерживали у других использование своего интеллекта». И снова: «Мне часто казалось, что я унаследовал всю дерзость и страсть, с которыми наши предки обороняли Храм, и с радостью пожертвовал бы свою жизнь за один великий момент в истории». Он признавался своему другу Вильгельму Флиссу, что является не столько ученым, экспериментатором или даже наблюдателем, сколько человеком действия: «По темпераменту я никто иной, как конкистадор, авантюрист… со всем любопытством, смелостью и упорством, что присущи этому типу людей». По его мнению, основателем иудаизма является не Авраам, а Моисей, и его воодушевлял образ великого законодателя, особенно его статуя в Риме работы Микеланжело: «В течение трех недель одиночества в сентябре 1913 года я стоял каждый день в церкви перед этой статуей, изучал ее, измерял, рисовал, пока не ощутил понимание ее». Он ассоциировал себя с Иосифом, мечтателем и провидцем, и любил напоминать, что среди самых важных членов свиты Александра Великого были толкователи снов.

Фрейд воспринял многие элементы иудаизма. Его техника интерпретации снов в ряде отношений аналогична методике Зохара. От своего друга Флисса он воспринял то, что называл в письме Юнгу, «особой мистической природой моего мистицизма», и прежде всего очарование важностью и предсказательной природой чисел. Он верил в явления типа двойников-призраков («Doppelganger»), причем настолько, что искренне боялся их, и писал изумленному Артуру Шницлеру: «Думаю, что мне удалось преодолеть твое нежелание встречаться с моим двойником». Он страдал от ужасного страха смерти. Впрочем, если фрейдизм, подобно марксизму, есть в некотором роде система суеверий, если он обладает тем же «осмотическим» свойством, что мессианская каббала Натана из Газы, способная ассимилировать неудобные факты по мере их появления, то это и неудивительно, ибо они происходят из одного и того же источника, а западное наукообразие – не сущность, а лишь внешний налет. При этом еврейский элемент во фрейдизме восходит не к хасидам, а к Моисею. Фрейд хотел основать новую систему квазирелигиозного закона, причем со всей силой и настойчивостью, какими обладал. Когда он говорил: «Мы владеем истиной», то ни один религиозный лидер не мог бы сказать это столь же уверенно и догматически.

Новое кредо было еврейским еще по двум существенным характеристикам. Его «Тора», его основные документы – собственные писания и формулировки Фрейда, причем они, подобно Библии, являются апофеозом коротких притч. Искусство иллюстрировать тезис историей всегда было особенностью мудрецов, которая возродилась в хасидизме. Фрейд придал ей научный и светский облик. Это явилось (и в какой-то степени является до сих пор) ключом к его огромной власти над людьми. Говоря о своей работе 1901 года «Фрагмент анализа случая истерии» (история Доры), Фрейд отмечал с авторским удовлетворением: «Это – самая тонкая вещь, которую я написал, и она производит гораздо более ужасный эффект, чем обычно». Как указывал Стивен Маркус, Фрейд никогда не был менее убедителен, чем когда пытался отрицать свои литературные намерения. «Теперь я вынужден перейти, – писал он лицемерно, – к рассмотрению некоторой проблемы, для которой я не нашел бы места, будь я литератором, описывающим подобное душевное состояние в рассказе, но я медик, который производит в некотором роде вскрытие». Или еще: «Мне самому несколько странно, что истории болезни, которые я излагаю, могут быть восприняты как литературные произведения, и в них, по мнению кого-то, недостает серьезной науки». Фактически же он не меньше заботился о форме и стиле своих писаний, готовя их к публикации, чем другие современные ему врачи-писатели, такие, как Артур Конан-Дойль и Сомерсет Моэм, но в дополнение к этому он придавал им убедительность правды, важность и веру автора Первой Книги Царей. Такие описания, как истории Доры, Человека-Крысы, Маленького Ганса, Шребера и Человека-Волка, – душа и сущность его откровения.

Во-вторых, фрейдизм как кредо распространялся и практиковался преимущественно евреями. Неправда, что он, как часто утверждали, развился из практики по лечению богатых евреек в Вене. Но Иозеф Брейер, если так можно выразиться, «Иоанн креститель» Фрейда, был евреем, так же как и все первые психоаналитики. Значение Юнга для Фрейда было в том, что он был первым серьезным последователем из неевреев, кого ему удалось привлечь на свою сторону. Вот почему на Втором конгрессе по психоанализу в 1910 году в Нюрнберге он преодолевал все возражения, добиваясь избрания Юнга постоянным президентом:

«Большинство из вас – евреи, а потому вы не сможете приобрести новых сторонников учения. Евреи должны удовлетвориться ролью тех, кто готовит почву. Мне абсолютно необходимо устанавливать новые связи в научном мире. Я старею, я устал от постоянных нападок. Мы все в опасности… Этот швейцарец [Юнг] спасет нас – спасет меня, а заодно и всех вас».

Фрейд был подобен Моисею в своей убежденности в правоте. Другая еврейская традиция – традиция терпимости, полицентризма руководства и взглядов – была ему чужда. Макс Граф, отец Маленького Ганса, говорил, что в кабинете Фрейда была атмосфера «основания религии». Пациенты были его «апостолами», а Фрейд, «добросердечный и внимательный в личной жизни», был «жестким и неуступчивым в отстаивании своих идей». У Фрейда был собственный маленький двор, как у мудреца-хасида, впервые сложившийся в 1902 году, и он никогда не терпел в нем серьезной себе оппозиции. Альфред Адлер (1870—1937), один из первых и блистательных его членов, как-то рискнул проявить несогласие, после чего к нему стали относиться не как к коллеге-критику, а как к еретику или, как сказали бы марксисты, перебежчику-ренегату. Граф так это описывал: «Был суд по обвинению в ереси… Фрейд, как глава церкви, объявил об изгнании Адлера, «отлучил его от официальной церкви». За несколько лет я как бы пережил всю историю церкви». В дальнейшем часто использовался бойкот (герем). Особенно примечательным был случай с Юнгом, величайшим еретиком изо всех. Разрыв с Юнгом был особенно болезненным, поскольку, как выражался Джоунз, он готовился в «Иисусы вслед за Фрейдом-Моисеем». Его лицо светилось, когда он говорил о Юнге: «Это мой любимый сын, мое утешение». «Когда империя, которую я основал, осиротеет, – писал он, – никто кроме Юнга не должен все унаследовать».

Поиск и изгнание еретиков сопровождались odium theologicum (богословским унижением). Как говорил Закс, Фрейд мог быть «твердым и острым, как сталь, мастером ненависти». Он осудил Альберта Молла, автора «Сексуальной жизни ребенка», обозвав его «животным» с «интеллектом и моралью адвоката-кляузника»; выгнав того из кабинета, Фрейд добавил: «Всю комнату провонял, как черт какой-то». Адлер был назван «дрянью, полной яда и низости»; «я сделал пигмея великим». Вильгельм Штекель, другой «апостол», был объявлен «вошью на голове астронома» – ругательство, которое Фрейд заимствовал у Гейне, еще одного мастера ненависти. Юнг оказался «еретиком», «мистиком», а «юнгианство» стало худшим оскорблением в словаре Фрейда. Бывшие последователи игнорировались на улице, ссылки на них вырезались из новых изданий трудов Фрейда или вырождались во что-нибудь вроде «бывший исследователь». Письма Юнга к Фрейду много лет считались «пропавшими». По поводу всех этих склок Фрейд опять же цитировал Гейне: «Нужно прощать своих врагов, но не раньше, чем их повесят». Есть много примеров «повешенья», но ни одного – прощенья. Когда Адлер умер в 1937 году по пути в Абердин, Фрейд (которому тогда было за 80) писал Арнольду Цвейгу: «Не понимаю вашей симпатии к Адлеру. Для еврейского мальчика из венского пригорода смерть в Абердине – неслыханная карьера».

Если Фрейд обладал нетерпимостью Ездры и всеми характерными ошибками кафедократии, он все же обладал и ее героическими достоинствами: неустрашимостью в защите того, что он считал истиной; страстной изобретательностью в проведении своей линии; неустанным трудом до конца жизни; смертью святого, медленно умиравшего от рака, отказавшегося облегчить свои страдания морфием: «Лучше я буду думать в мучениях, чем утрачу способность ясно мыслить». Артур Кестлер, который наблюдал его кончину, увидел «маленького и хрупкого» мудреца с «несокрушимой жизнеспособностью еврейского патриарха». Фрейд был носителем традиции еврейской иррациональности, то есть он был ближе к Наманиду и Бешту, чем к Маймониду. Но, может быть, именно благодаря этому он стал центральным столпом интеллектуальной структуры XX века, которая сама была довольно иррациональным сооружением. Или, используя другую метафору, он дал человечеству новое зеркало, и никому другому не удалось так радикально и необратимо изменить образ, в котором человечество видит себя; или, по крайней мере, как оно говорит о себе, ибо он изменил и сам словарь интроспекции.

Если Фрейд изменил то, как мы видим себя, то Альберт Эйнштейн (1879—1955) изменил наше видение вселенной. Это сделало его центральной фигурой XX столетия, а может быть и XXI тоже, поскольку, как показывает история, великие реформаторы законов науки, как Галилей, Ньютон или Дарвин, продолжают оказывать свое влияние на общество в течение длительного времени. Эйнштейн был евреем из Ульма, где у его отца была небольшая электрохимическая фирма. Он работал в швейцарском патентном бюро в Берне и сформулировал в это время свою Специальную теорию относительности (1905) и Общую теорию относительности (1915). Основные открытия были сделаны им, как и Фрейдом, до Первой мировой войны; в дальнейшем он упорно, но безуспешно пытался создать общую теорию поля, которая вобрала бы в себя квантовую физику, в создании которой он также играл ключевую роль.

Эйнштейн, судя по всему, никогда не был практикующим евреем в обычном смысле этого слова, и в этом напоминал Фрейда. Но, в отличие от Фрейда, он никогда не отвергал веру в Бога как иллюзию; он, скорее, пытался дать ей другое определение. Интеллектуально он целиком и полностью находился в русле традиции еврейского рационализма Маймонида и Спинозы. Он был ученым-эмпириком в высшей степени скрупулезным и старался формулировать свои теории таким образом, чтобы сделать возможной их точную проверку, причем всегда настаивал на том, чтобы провести ее, прежде чем говорить об истинности своих воззрений; в этом он был почти полной противоположностью догматизму Фрейда. Но он допускал существование истины, которая не может быть проверена. И в этом отношении он был честнее Фрейда. Фрейд отрицал существование мистической правды, оставаясь, в сущности, сам мистиком. Эйнштейн же оставался рационалистом, допуская мистическую сферу. По его мнению, «загадочное», чему он придавал скорее эмоциональный, чем фактический оттенок, «стоит у колыбели подлинного искусства и подлинной науки». За пределами «глубоких причин и сияющих красот» находятся непознаваемые истины, «которые доступны нашему сознанию только в самой примитивной форме». Осознание этого, утверждал он, и есть подлинно религиозное чувство, и «в этом, и только в этом смысле я – глубоко религиозный человек».

Последнее утверждение есть, по существу, другая формулировка символа веры Маймонида о том, что существуют два дополняющих друг друга пути познания истины: разум и откровение. Однако Эйнштейн был намного ближе к Спинозе, которым он восхищался, отвергая откровение как таковое. Он говорил, правда, что для того, чтобы сформулировать крупную научную концепцию, необходимо интуитивное мышление, что-то вроде слепого скачка в большое теоретическое обобщение. В этом у него было много общего с французским евреемфилософом Анри Бергсоном (1859—1941), который разделял положения Эйнштейна о мистическом и интуитивном элементе в науке (а также о связи времени и материи). Но, по мнению Эйнштейна, коль скоро интуиция создала элементы идеи, наступает черед науки и разума. «Я желаю знать, как Бог создал этот мир», – говорил он, ставя почти мистическую цель. Но знание необходимо приобрести при помощи математических построений, подкрепленных данными астрономии. В каком-то смысле Эйнштейн делал то, что пытались совершить каббалисты – описать Творение числами. Но в то время, как их числа были интуитивными, магическими и непроверяемыми, его числа были рационального происхождения и проверены телескопом. Было в этом своего рода волшебство, которое его восхищало, когда он обнаруживал, что вселенная, вместо того чтобы быть хаотичной, как можно было бы априори предположить, оказывается упорядоченной, управляемой законами пространства-времени, которые хотя и могут со временем измениться, как он изменил законы Ньютона, но, тем не менее, принципиально доступны человеческому разуму. В этом, говорил он, и «состоит «чудо», которое все углубляется по мере развития нашего знания».

Эйнштейн верил, что макрокосмос и микрокосмос управляются одними законами и что его Общая теория относительности в конце концов станет просто частью общей теории, описывающей все электромагнитные поля. Тогда каждое физическое соотношение материального мира можно будет точно описать несколькими страницами уравнений. Он чувствовал глубокое родство со Спинозой, который тоже «глубоко убежден в причинной обусловленности всех явлений, причем в то время, когда успехи на пути познания причинной связи явлений были еще весьма скромными». Ему же, через 300 лет после Спинозы, должен сопутствовать успех. Этот поиск выглядел особенно еврейским, в том смысле, что диктовался необходимостью открыть всеобъемлющий закон о вселенной – своего рода научную Тору. Альтернативой всеобъемлющей теории был индетерминизм – концепция, особо неприемлемая для еврейской мысли, поскольку делает невозможной всю этику, закономерность в истории, определенность в политике и законе. Отсюда и сорокалетние поиски Эйнштейна, не завершившиеся успехом. Подобно Маймониду, который в своем кодексе, комментариях и «Наставлении» пытался свести все огромное наследие иудаизма к компактному, ясному и рациональному объему знаний – иудаистской сумме, Эйнштейн искал полной и монументальной простоты, научной суммы, которая сделала бы ясным смысл вселенной.

Фактически его реальные достижения ограничились формулированием теории относительности. Ее истинность была продемонстрирована неоднократно, и в течение шестидесяти или более лет она является сердцевиной свода научных знаний. В общественное сознание она, правда, привнесла не новую и большую простоту, а новую сложность, поскольку относительность путают с релятивизмом, особенно с моральным релятивизмом. Соединение Эйнштейна с Фрейдом, по крайней мере, на бытовом, так сказать, уровне, нанесло сокрушительный удар по абсолютной определенности иудео-христианской этики, в которую Эйнштейн кстати глубоко верил. Это также было зачтено в прегрешения евреев. Появление теории относительности ознаменовало к тому же для многих образованных и интеллигентных людей момент, начиная с которого они оказались неспособными понимать ход развития науки. О последствиях этого писал еврейский писатель и философ Лайонел Триллинг (1905—1975): «Отлучение большинства из нас от научного способа мышления, который традиционно считался достижением нашего века, было воспринято как удар по нашему интеллектуальному самоуважению. Мы все согласились помалкивать об этом унижении; но можно ли сомневаться, что оно… внесло в духовную жизнь как существенный элемент сомнение и отчужденность, которые следует принимать во внимание при любой оценке нынешнего состояния умов?»

В итоге результатом этой бешеной интеллектуальной работы и культурного новаторства на стыке столетий, деятельности, в которой евреи играли ведущую роль, явилась не только «гонка вооружений» между прогрессистами и консерваторами, но и широко распространенные тревога и замешательство. Новые светские интеллектуалы – евреи чувствовали это не хуже других, даже если это было результатом их работы. Тоска по определенности – один из главных мотивов шедевра Пруста «В поисках утраченного времени». В творчестве Франца Кафки (1883—1924) всеобщим принципом объявляется непостижимое перемещение. Один из его рассказов кончается словами: «Вот он я, за пределами моего незнания и невозможности двигаться. У моего корабля нет руля, и ветер несет его на верную погибель». Шенберг чувствовал то же самое, подводя итог своей жизни в горькой метафоре: «У меня ощущение, что я свалился в океан кипятка и не умею плавать… Я изо всех сил старался грести руками и ногами… Я не сдавался. Но что значит сдаваться или не сдаваться посередине океана?» Поэт-экспрессионист Якоб ван Ходдис, в прошлом Ханс Давидсон, суммировал и усугубил это чувство тревоги, написав в 1910 году цикл стихов «Wetende» («Конец света»), который вскоре стал знаменит в Германии. Он читал его в поэтическом кабаре, которое организовал лидер экспрессионистов Курт Хиллер, уверявший, что является потомком раввина Хиллеля. Стихи начинались словами «Шляпа слетает с заостренной головы буржуа»; в силу причин, сейчас не слишком понятных, они немедленно были восприняты как кредо модернизма как его сторонниками, так и оппонентами, приведя последних в неописуемую ярость. В 1914 году молодой поэт сошел с ума, а вслед за ним – и вся Европа, сорвавшись с места в дикой пляске разрушения, в ходе которой самым драматическим образом трансформировались и перспективы евреев, и стоящие перед ними проблемы.


Примечания:



Note 1

Халеви своей оперой «Еврей» (1835) создал новую французскую оперную форму. Его дочь Женевьева, позднее знаменитая хозяйка гостиницы, вышла замуж за его лучшего студента – Жоржа Бизе. Его племянник, Людовик Халеви, написал либретто для оперы Бизе «Кармен», самой популярной из всех французских опер. Его внучатым племянником был прославленный историк Элия Халеви. См. Мирку Чейс. «Элия Халеви: интеллектуальная биография». Коламбиа, 1980.







 


Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Другие сайты | Наверх