• Уязвимость Веймара
  • Великая инфляция
  • Культурные войны
  • Социальный отбор
  • Глава 2

    Крушение демократии

    Уязвимость Веймара

    I

    В конце Первой мировой войны в Германии правили страх и ненависть. Перестрелки, убийства, бунты, побоища и гражданские волнения делали невозможной стабильность, в которой смогла бы расцвести демократия. И все же кто-то должен был принять бразды правления после отречения кайзера от престола и краха рейха, созданного Бисмарком. Социал-демократы переживали раскол. В рабочем движении в смутное время начала ноября 1918 г. выделилась группа лидеров, которая образовала революционный Совет народных делегатов. Совет работал под руководством Фридриха Эберта, давнего партийного функционера социал-демократической партии, и по крайней мере на короткое время объединил два крыла движения социал-демократов: большинство, поддерживавшее войну, и независимые социал-демократы, осуждавшие ее. Эберт родился в 1871 г. в семье портного, стал шорником и вошел в политику благодаря своему положению в профсоюзе. Он работал в редакции социал-демократической газеты в Бремене, потом в 1893 г. открыл пивную, где, как и во множестве других подобных заведений, проводились собрания местных рабочих организаций. В 1900 г. он активно участвовал в муниципальной политике Бремена и в роли лидера местных социал-демократов сделал многое для повышения эффективности работы партии. В 1905 г. он был избран секретарем Центрального национального комитета партии в Берлине, а в 1912 г. был избран в рейхстаг.

    Эберт завоевал уважение в своей партии не как великий оратор или харизматический лидер, а как спокойный, терпеливый и искусный переговорщик, которому, казалось, всегда удавалось привести разные фракции рабочего движения к единому мнению. Он был типичным прагматиком второго поколения лидеров социал-демократов, принимавшим марксистскую идеологию партии, но концентрировавшим свои усилия на постепенном улучшении жизни рабочего класса за счет своего опыта в таких областях, как трудовое законодательство и социальное страхование. Именно благодаря его упорной работе изменилась структура партии и повысилась эффективность партийного управления и избирательного механизма до войны, ему же принадлежат огромные заслуги в знаменитой победе партии на выборах в рейхстаг в 1911 г. После смерти давнего лидера партии Августа Бебеля в 1913 г. Эберт был избран единым лидером вместе с более радикальным Гуго Гаазе. Как и многие организаторы из числа социал-демократов, Эберт ставил верность партии выше всего остального, и его негодование из-за отказа Гаазе и других противников войны выполнять решения, принятые большинством членов партии, стало основной причиной, побудившей его поднять вопрос об их исключении. Эти диссиденты под руководством Гаазе основали Независимую социал-демократическую партию Германии в 1917 г. и развернули работу во многих направлениях, чтобы положить конец войне. Эберт верил в дисциплину и порядок, компромиссы и реформы и старался активно сотрудничать с центристской партией и левыми либералами во время войны, чтобы заставить администрацию кайзера учредить парламентскую форму правления. Его главная цель в 1918–19 гг. была обычной для рассудительного управляющего: обеспечить работу основных служб, не допустить краха экономики и восстановить закон и порядок. Он стал придерживаться мнения, что кайзер должен отречься от престола, только осознав, что в противном случае неизбежна социальная революция. Как-то в разговоре с последним канцлером кайзера, принцем Максом Баденским, он говорил: «Я этого не хочу, я считаю это настоящим грехом»[199].

    Вместо революции Эбер хотел парламентской демократии. При сотрудничестве с центристской партией и левыми либералами, теперь переименованными в демократов, Эберт со своими сторонниками в Совете народных делегатов организовал национальные выборы в Учредительное собрание в начале 1919 г., несмотря на оппозицию более радикальных сил, которые хотели, чтобы основу нового порядка составили рабочие и солдатские советы. Многие рядовые избиратели в Германии, независимо от своих политических взглядов, считали, что голосование за три демократические партии является лучшим способом не допустить создания Советской Германии и отвести угрозу большевистской революции. Поэтому неудивительно, что социал-демократы, леволиберальные демократы и центристская партия получили общее большинство на выборах в Учредительное собрание. Оно собралось в начале 1919 г. в немецком городе Веймаре, который давно ассоциировался с жизнью и творчеством немецкого поэта, писателя и драматурга XVIII — начала XIX века Иоганна Вольфганга фон Гёте[200]. Конституция, принятая Собранием 31 июля 1919 г., в целом представляла собой переработанную версию конституции, учрежденной Бисмарком для его нового рейха почти полвека назад[201]. Вместо кайзера появился рейхспрезидент, избираемый народным голосованием, как президент в США. Это не только давало ему право принимать законодательные решения, но и предоставляло широкие чрезвычайные полномочия, определенные в статье 48. В сложные периоды он мог править на основе чрезвычайных полномочий и использовать армию для восстановления порядка в любой области, входящей в федерацию, если считал, что ей угрожала опасность.

    Предполагалось, что право действовать на основе чрезвычайных полномочий должно использоваться только в исключительных обстоятельствах. Однако Эберт в роли первого президента республики использовал это право очень вольно и применял его не меньше чем в 136 отдельных случаях. Он отправил в отставку законно избранные правительства в Саксонии и Тюрингии, когда их деятельность, по его мнению, начала провоцировать беспорядки. Еще более опасным было то, что во время гражданской войны в Руре в 1920 г. он задним числом издал декрет, определявший смертную казнь за нарушения общественного порядка, узаконив таким образом множество казней членов Красной армии, уже проведенных отрядами добровольческих корпусов и регулярной армией[202]. Важно было, что в обоих случаях данные права использовались для устранения угрозы со стороны левых и практически не применялись против правых, которые, по мнению многих, представляли собой гораздо большую угрозу. Фактически не существовало надежных механизмов, препятствовавших злоупотреблению статьей 48, поскольку президент мог угрожать своим правом, закрепленным за ним в статье 25, распустить рейхстаг, если тот отклонит его решение. Более того, вынесение очередного постановления можно было представить как свершившийся факт. Можно было создать ситуацию, в которой рейхстагу ничего не оставалось, кроме как одобрить эти постановления (например, хотя таких попыток и не предпринималось, их можно было использовать для запугивания и подавления оппозиции правящей партии). В некоторых обстоятельствах, разумеется, практически не было альтернатив чрезвычайному управлению. Однако статья 48 не включала положений, определяющих окончательное восстановление власти законодательных органов в таких случаях, и Эберт использовал ее не только в чрезвычайных ситуациях, но и тогда, когда проведение определенных законов через рейхстаг было бы слишком затруднительным. В конечном счете чрезмерное, а порой необоснованное использование этой статьи Эбертом расширило ее действие до такой степени, что она представляла угрозу демократическим институтам[203].

    Вклад Эберта в становлении Веймарской республики был неоспоримым. Вместе с тем он принял много необдуманных компромиссных решений, последствия которых долго преследовали республику в последующие годы. Стремление к плавному переходу от войны к миру заставило его тесно сотрудничать с армией. Взамен он не требовал каких-либо изменений в ее глубоко монархическом и ультраконсервативном офицерском корпусе, хотя, конечно, мог бы это сделать в 1918–19 гг. Вместе с тем готовность Эберта идти на компромиссы со старым режимом ничем не могла помочь его сближению с теми, кто сожалел о его гибели. Все годы своего президентства он был объектом безжалостного поношения в правой прессе. Для тех, кто считал, что глава государства должен обладать отстраненным, олимпийским достоинством, далеким от обыденности повседневной жизни, широко растиражированная в газетах фотография приземистого и толстого рейхспрезидента на берегу моря во время отпуска с парой друзей, одетых только в купальные трусы, была насмешкой и оскорблением. Другие противники в скандальной правой прессе пытались дискредитировать его, связывая его имя с финансовыми скандалами. Эберт, возможно необдуманно, реагировал на это, возбудив не меньше 173 дел о клевете, причем ни разу не получил удовлетворения в суде[204]. На слушании уголовного дела в 1914 г., где он пытался призвать к ответственности человека, назвавшего его предателем родины, суд обязал обвиняемого выплатить номинальную сумму в 10 марок, поскольку по решению суда Эберт действительно показал себя предателем, так как в последний год войны поддерживал контакты с бастующими мятежными рабочими в Берлине (хотя на самом деле он делал это, чтобы добиться быстрого и согласованного окончания забастовки)[205]. Непрекращающийся поток ненависти, обрушивавшейся на Эберта со стороны правых экстремистов, имел своим результатом не только подрыв его политического статуса, но и личную усталость, как моральную, так и физическую. Одержимый желанием очистить свое имя от этих обвинений, Эберт не обратил внимания на воспаление аппендикса, с которым медицина того времени легко могла справиться, в результате чего умер в возрасте 54 лет 28 февраля 1915 г.[206]

    Последовавшие за этим выборы на пост президента стали катастрофой для демократических сил Веймарской республики. Давали о себе знать губительное влияние политической раздробленности Веймара и недостаток легитимности, поскольку, когда в первом раунде ни один из кандидатов не смог получить победное число голосов, правые привлекли на свою сторону не сильно хотевшего этого фельдмаршала Пауля фон Гинденбурга, который стал объединяющей фигурой для их разобщенных сторонников. В последующем туре выборов, если бы коммунисты или автономное баварское крыло центристской партии проголосовали за самого популярного оппонента Гинденбурга, католического политика Вильгельма Маркса, то фельдмаршал бы проиграл. Но благодаря самомнению баварцев тот победил чистым большинством. Типичный представитель старого военного и имперского порядка, Гинденбург был дородным, импозантным мужчиной, чей величавый внешний вид, военная форма, медали и легендарная (и в значительной степени незаслуженная) репутация победителя в великом сражении при Танненберге сделали его очень почитаемым номинальным главой государства, особенно для правых. Избрание Гинденбурга приветствовалось правыми силами как символ возрождения. «12 мая, — писал в своем дневнике консервативный профессор Виктор Клемперер (встревоженный и несочувствующий наблюдатель), — когда Гинденбург приносил присягу, везде были черно-бело-красные флаги. Флаг рейха висел только на государственных зданиях». Восемь из десяти имперских флагов, которые заметил тогда Клемперер, были, по его словам, маленькими флажками, которые обычно дают детям[207]. Для многих избрание Гинденбурга стало большим шагом прочь от веймарской демократии в направлении возрождения старого монархического порядка. Вскоре повсеместно распространился слух, что Гинденбург посчитал необходимым перед вступлением в должность президента заручиться разрешением бывшего кайзера Вильгельма, находящегося в изгнании в Голландии. Это была ложь, однако распространение этого мифа очень многое говорило о репутации Гинденбурга[208].

    Заняв пост, Гинденбург, под влиянием глубокого чувства долга и к большому удивлению многих, придерживался буквы закона. Но когда его семилетний срок президентства подошел к концу и он разменял свой девятый десяток, его стала еще больше раздражать сложность политических событий и он стал еще более подвержен влиянию своих советников, которые разделяли его инстинктивное убеждение в том, что единственной легитимной высшей властью в Германской рейхе является монархия. Убежденный примером своего предшественника в правильности использования чрезвычайных президентских полномочий, Гинденбург начал чувствовать, что консервативная диктатура от его имени была единственным способом выбраться из кризиса, в который погрузилась республика в начале 1930-х. Поэтому, как бы ни способствовало избрание Гинденбурга примирению противников республики с ее существованием в краткосрочной перспективе, в более широком контексте оно стало очевидной катастрофой для веймарской демократии. Не позже чем в 1930 г. стало ясно, что президентская власть оказалась в руках человека, не верившего в демократические институты и не имевшего намерения защищать их от врагов[209].

    II

    Помимо института рейхспрезидентства Веймарская конституция учреждала национальный законодательный орган, который, как и раньше, назывался рейхстагом, но теперь в парламентских выборах наряду со всеми взрослыми мужчинами принимали участие и все взрослые женщины, при этом действовала система более непосредственного пропорционального представительства, чем до 1918 г. Избиратели голосовали за свою партию, и каждая партия получала число мест в рейхстаге в точном пропорциональном соответствии с количеством голосов, полученных на выборах. Таким образом, партия, получившая 30 % голосов, получала 30 % мест, и, что вызывало большую обеспокоенность, партия, получавшая 1 % голосов, имела 1 % мест. Часто говорилось, что такая система способствовала возникновению мелких партий и маргинальных групп, и это было абсолютной правдой. Вместе с тем маргинальные партии никогда вместе не получали больше 15 % голосов, поэтому на практике крупным партиям редко приходилось обращать на них внимание при формировании правительства. Пропорциональное представительство играло свою роль в уравнивании шансов крупных партий в борьбе за голоса, поэтому если бы действовала избирательная система, основанная на простом большинстве, то более крупные партии имели бы преимущество и было бы возможно создание более стабильных коалиционных правительств с меньшим числом участников, что, по всей видимости, убеждало большее число людей в преимуществах парламентаризма[210].

    Изменения в правительстве Веймарской республики были очень частыми. Между 13 февраля 1919 г. и 30 января 1933 г. работало не меньше двадцати разных кабинетов, каждый из которых в среднем существовал 239 дней, или немногим меньше восьми месяцев. Как иногда говорили, коалиционность приводила к неустойчивости правительства, поскольку разные партии постоянно грызлись друг с другом — по причинам как личного, так и политического характера. Кроме того, коалиционность делала правительство слабым, так как удавалось договориться лишь о принятии самых невнятных и половинчатых решений, которые могли устроить всех участников. Тем не менее коалиционное правительство в Веймарской республике не было просто продуктом пропорционального представительства. Оно возникло в результате длительного и глубокого раскола немецкой политической системы. Все партии, доминировавшие во время империи, выжили и в Веймарской республике. Националистическая партия сформировалась в результате слияния старой консервативной партии с другими, более мелкими группами. Либералам не удалось преодолеть свои различия, они остались разделенными на левых (демократов) и правых (Народная партия). Центристская партия осталась более или менее без изменений, хотя ее баварское крыло отделилось и образовало Баварскую народную партию. Слева социал-демократы столкнулись с новым соперником в лице коммунистической партии. Но ни одна из этих групп не появилась исключительно или главным образом благодаря пропорциональному представительству. Политическая среда, из которой возникли эти партии, существовала начиная с первых дней империи Бисмарка[211].

    Эта среда, со всеми партийными газетами, клубами и обществами, была необычайно жесткой и однородной. Еще до 1914 г. это привело к политизации целых областей жизни, которые в других обществах были гораздо свободнее от идеологических привязок. Таким образом, если обычный немец хотел вступить, например, в хор, он должен был в одних регионах выбирать между католическим и протестантским хором, в других — между социалистическим и националистическим хором, то же касалось гимнастических, велосипедных, футбольных клубов и остального. Член социал-демократической партии до войны мог практически всю свою жизнь провести в окружении своей партии и ее организаций: он мог читать социал-демократическую газету, ходить в социал-демократическую пивную или бар, быть членом социал-демократического профсоюза, брать книги в социал-демократической библиотеке, ходить на социал-демократические праздники и спектакли, жениться на женщине, состоящей в женской социал-демократической организации, отдать своих детей в социал-демократическое молодежное движение и быть похороненным на средства социал-демократического похоронного фонда[212]. То же можно было сказать и о центристской партии (которая могла полагаться на массовую организацию сторонников в Народной ассоциации, за католическую Германию, Движении католических профсоюзов и католических клубов и обществ досуга всех видов), и в определенной степени о других партиях[213]. Эта строго определенная культурно-политическая среда не исчезла с рождением Веймарской республики[214]. Однако появление платных способов проведения досуга, бульварной прессы, охочей до скандалов и сенсаций, кино, дешевых романов, танцевальных площадок и самых разных развлекательных мероприятий в 1920-х предоставило молодежи альтернативные возможности самореализации. Таким образом, их связь с политическими партиями стала гораздо менее тесной, чем у их родителей[215]. Старшее поколение политических активистов было слишком привязано к определенной политической идеологии, чтобы с легкостью идти на компромиссы и сотрудничать с другими политиками и их партиями. В отличие от ситуации, сложившейся после 1945 г., объединения основных политических партий в более крупные и эффективные блоки не произошло[216]. Политическая нестабильность в 1920-е и начале 1930-х была в большей степени вызвана продолжением политики эры Бисмарка и Вильгельма, а не нововведениями Веймарской конституции[217].

    Пропорциональное представительство не стимулировало, как утверждали некоторые, возникновение политической анархии и возвышение правых экстремистов. Избирательная система, основанная на принципе простого большинства, где кандидат, получивший больше голосов в избирательном округе, автоматически получал место, вполне могла дать нацистской партии даже больше мест, чем она получила на последних выборах в Веймарской республике, хотя утверждать это наверняка нельзя, поскольку тактика партии в избирательной кампании при такой системе была бы другой, а ее спорные преимущества на ранних этапах существования республики впоследствии могли привести к сокращению общего числа голосов нацистов[218]. Точно так же часто преувеличивалось дестабилизирующее влияние конституционных положений о референдумах и плебисцитах. Другие политические системы прекрасно существовали с подобными положениями, и в любом случае фактическое число проведенных плебисцитов было очень невелико. Связанные с ними агитационные кампании, конечно, помогали поддерживать накаленную политическую атмосферу республики. Однако национальные плебисциты имели незначительное непосредственное политическое влияние, несмотря на то что один такой провинциальный плебисцит по вопросу отставки демократического правительства в Ольденбурге в 1932 г. увенчался успехом[219].

    В любом случае государственная нестабильность Веймара часто преувеличивалась, поскольку частые смены правительства скрывали длительные преемственные связи в отдельных министерствах. Некоторые посты, в особенности в министерстве юстиции, часто использовались в качестве разменной монеты в межпартийных переговорах внутри коалиции, на них побывало множество разных министров, что, без сомнения, давало большую, чем обычно, власть в руки высших госслужащих, занимавших свои должности постоянно, хотя их свобода действий ограничивалась за счет передачи многих функций законодательной власти федеративным землям. Но были и другие посты, которые закреплялись за конкретными политическими фигурами, невзирая на все превратности коалиционного строительства, что упрощало проведение сильной и решительной политики. Например, Густав Штреземан, один из лидеров Народной партии, бессменно занимал должность министра иностранных дел в девяти администрациях и оставался на посту в течение шести лет. Генрих Браунс, депутат центристской партии, был министром труда в двенадцати правительствах с июня 1920 г. по июнь 1928 г. Демократ Отто Геслер был военным министром в тринадцати правительствах с марта 1920 г. по январь 1928 г. Такие министры могли разрабатывать и осуществлять долговременные программы независимо от частых смен руководства в правительствах, в которых они работали. Другие министерства также находились под руководством одних и тех же политиков в течение достаточно долгого времени, за которое успевали смениться два, три или четыре разных правительства[220]. Поэтому не случайно наиболее четкие и последовательные программы развития в республике были разработаны в первую очередь в таких областях, как международные отношения, трудовая политика и социальное обеспечение.

    Способность правительства рейха действовать жестко и решительно, однако, всегда подрывалась другим положением конституции, а именно положением о сохранении федеральной структуры, которое ввел Бисмарк в 1871 г. в утешение таким немецким принцам, как король Баварский и великий герцог Баденский, разочарованным объединением Германии. Принцы были бесцеремонно свергнуты революцией 1918 г., однако их земли остались. Теперь в них действовали демократические парламентские институты, но они в значительной мере сохранили автономность в ключевых вопросах местной политики. Некоторые из земель, такие как Бавария, обладали собственной историей, насчитывавшей много веков, и поэтому они считали себя вправе не признавать правительственные программы рейха, если те им не нравились. С другой стороны, прямое налогообложение теперь находилось в руках правительства рейха, и многие мелкие земли оказались в зависимости от берлинских дотаций, если попадали в сложное финансовое положение. Попытки выйти из состава рейха могли показаться опасными, в особенности в первые неспокойные годы республики, однако в реальности они никогда не были достаточно основательными, чтобы принимать их всерьез[221]. Более сложные проблемы могли быть вызваны трениями между Пруссией и рейхом, поскольку Пруссия была больше, чем все остальные земли, вместе взятые, однако в 1920-х и начале 1930-х гг. ею руководили умеренные прореспубликанские правительства, которые создавали важный противовес экстремизму и нестабильности в землях вроде Баварии. Поэтому, если учесть все эти факторы, вряд ли можно считать, что федеральная система, несмотря на все неразрешенные противоречия между рейхом и округами, была основным фактором, подрывающим стабильность и легитимность Веймарской республики[222].

    III

    В целом конституция Веймарской Германии была не хуже конституций большинства других стран в 1920-х и намного более демократичной, чем многие из них. Ее наиболее проблемные положения могли оказаться не столь важными в других обстоятельствах. Но фатальный недостаток легитимности, от которой страдала республика, многократно увеличивал недостатки конституции. В новой политической системе образовалось три партии: социал-демократическая, либеральная демократическая партия и центристская партия. Получив абсолютное большинство голосов в 76,2 % в январе 1919 г., эти три партии вместе заработали всего 48 % голосов в июне 1920 г., 43 % в мае 1924 г., 49,6 % в декабре 1924 г., 49,9 % в 1928 г. и 43 % в сентябре 1930 г. Таким образом, начиная с 1920 г. они постоянно составляли меньшинство в рейхстаге, их обгоняли депутаты, поддерживавшие правых и левых врагов республики. А поддержка этими партиями Веймарской коалиции в лучшем случае была скорее теоретической, нежели практической, а в худшем — сомнительной, компрометирующей и не приносящей какой-либо политической пользы[223].

    Социал-демократы многими считались партией, создавшей республику, и они часто сами утверждали это. Однако в том, что касалось участия в правительстве, им не особо сопутствовала удача, их представители были лишь в восьми из двадцати веймарских правительств и занимали пост рейхсканцлера только в четырех из них[224]. Они продолжали находиться в плену идеологических принципов марксизма, все так же ожидая свержения капитализма и замены буржуазии пролетариатом в качестве правящего класса. Как бы то ни было, Германия в 1920-х, безусловно, была капиталистическим государством, поэтому неудивительно, что социал-демократы чувствовали себя неуютно, занимая лидирующие позиции в правительстве, особенно если учесть словесный радикализм их идеологии. Не привыкшие к работе в правительстве, исключенные из политической жизни за два поколения до войны, они болезненно воспринимали сотрудничество с «буржуазными» политиками. Они не могли избавиться от марксистской идеологии, не потеряв большую часть своих избирателей из рабочего класса, а с другой стороны, более радикальная политика, например формирование красноармейской милиции из рабочих как альтернативы добровольческим бригадам, безусловно, сделала бы их участие в буржуазных коалиционных правительствах невозможным и вызвала бы гнев армии.

    Основную поддержку социал-демократы имели в Пруссии, которая занимала больше половины территории Веймарской республики и насчитывала 57 % ее населения. Здесь, в этом главным образом протестантском районе с такими большими городами, как Берлин, и промышленными областями вроде Рура, они контролировали правительство. Их политика состояла в том, чтобы сделать Пруссию бастионом веймарской демократии, и, хотя они проводили реформы без особого рвения и не были при этом особенно последовательными, их отлучение от власти в самом большом округе Германии стало главной задачей врагов веймарской демократии в начале 1930-х[225]. Тем не менее в рейхе их положение было гораздо менее влиятельным. Своей силой в первые годы республики они в большой степени были обязаны поддержке избирателей из среднего класса, которые считали, что сильная социал-демократическая партия станет лучшей защитой против большевизма, осуществив быстрый переход к парламентской демократии. С ослаблением этой угрозы сокращалось и их представительство в рейхстаге — со 163 мест в 1919 г. до 102 мест в 1920 г. Несмотря на значительное восстановление позиций позднее — 153 места в 1928 г. и 143 в 1930 г., — социал-демократы навсегда потеряли примерно два с половиной миллиона голосов. После 38 % на выборах в 1919 г. они регулярно получали около 25 % до конца 1920-х и в начале 1930-х. Тем не менее они оставались очень влиятельной и хорошо организованной политической силой, которая опиралась на поддержку миллионов промышленных рабочих по всей стране. Если какая-либо партия и заслуживала именоваться оплотом демократии в Веймарской республике, то это были социал-демократы.

    Вторая колонна Веймарской коалиции, Немецкая народная партия, была несколько более активным участником правительства и имела своих представителей практически во всех кабинетах в 1920-х. В конце концов, именно демократ Хуго Пройсс был главным автором сильно раскритикованной Веймарской конституции. Но хотя демократы и получили 75 мест на выборах в январе 1919 г., на следующих выборах в июне 1920 г. они потеряли 36 мест и смогли занять только 28 мест в мае 1924 г. Они стали жертвами отхода избирателей среднего класса вправо и так и не смогли восстановить свои позиции[226]. Их реакция на потери после выборов 1918 г. стала роковой. Под руководством Эриха Кох-Везера лидеры партии в июле 1930 г. объединились с полувоенным ответвлением Младогерманского ордена и с некоторыми отдельными политиками из других партий среднего класса и трансформировали демократов в Немецкую государственную партию. Идея была в том, чтобы создать сильный центристский блок, который бы препятствовал оттоку буржуазных избирателей к нацистам. Однако это объединение оказалось опрометчивым и препятствовало возможности присоединения к другим более крупным политическим группам среднего класса. Некоторые, в основном левые, демократы не поддержали этих изменений и ушли из партии. На правом фланге Младогерманский орден потерял поддержку многих собственных членов. Избирательные достижения улучшились — в рейхстаге после выборов в сентябре 1930 г. оказалось только 14 депутатов от новой партии. На деле слияние означало резкий уход вправо. Младогерманский орден разделял скептицизм большей части молодежного движения относительно парламентской системы, а его идеология носила явно антисемитский характер. Немецкая государственная партия продолжала поддерживать на плаву социал-демократическую коалицию в Пруссии до государственных выборов в апреле 1932 г., но ее задачей, сформулированной историком Фридрихом Мейнеке, теперь было смещение баланса политической силы от рейхстага и округов к единому и сильному правительству рейха. Сокращающееся количество сторонников толкнуло партию вправо, но единственным результатом этого стало уничтожение всего, что отличало ее от других более эффективных политических организаций, которые придерживались тех же идей. Изощренные проекты конституции, предлагаемые Немецкой государственной партией, свидетельствовали не только о нехватке политического реализма, но и о том, что партия все менее поддерживала веймарскую демократию[227].

    Из трех партий Веймарской коалиции только центристская партия сохранила повсеместную поддержку и во время выборов собирала около пяти миллионов голосов, что соответствовало 85–90 местам в рейхстаге, включая места Баварской народной партии. Центристская партия также составляла основу всех коалиционных правительств с июня 1919 г. до самого конца, а активная работа в области социального законодательства давала ей право с тем же успехом, что и социал-демократы, претендовать на роль главной движущей силы в становлении благополучия Веймарской республики. Будучи социально консервативной, центристская партия посвящала много времени борьбе с порнографией, контрацепцией и другими пороками современного мира, а также защите интересов католиков в системе образования. Она испытывала неизбежное влияние со стороны папской власти в Риме, и это было ее ахиллесовой пятой. Как главу католической церкви, папу Пия XI очень беспокоили успехи атеистических коммунистов и социалистов в 1920-х. Как и его нунций в Германии Эудженио Пачелли, который впоследствии стал папой Пием XII, он глубоко не доверял либерализму многих католических политиков и считал поворот к более авторитарным формам управления самым надежным методом защитить интересы церкви от возрастающей угрозы безбожных левых. Это привело к подписанию конкордата с фашистским режимом Муссолини в Италии в 1929 г., а позднее к поддержке церковью «клерикально-фашистской» диктатуры Энгельберта Дольфуса в австрийской гражданской войне 1934 г. и генерала Франко в испанской гражданской войне, начавшейся в 1936 г.[228]

    С такими настроениями, бытовавшими в Ватикане даже в 1920-х, перспективы политического католицизма в Германии были сомнительны. Они стали еще более призрачными в декабре 1918 г., когда близкий союзник папского нунция Пачелли прелат Людвиг Каас, священник, также бывший депутатом в немецком рейхстаге, был избран лидером центристской партии в качестве компромиссного кандидата в ходе борьбы между фракциями левых и правых за место ушедшего в отставку председателя Вильгельма Маркса. Однако под влиянием Пачелли Каас все больше склонялся вправо и тащил за собой многих католических политиков. Когда в 1930 и 1931 гг. в рейхе усилились беспорядки и нестабильность, Каас, теперь частый гость в Ватикане, вместе с Пачелли начал работать над конкордатом, соответствовавшим соглашению, которое церковь недавно заключила с Муссолини. Его основной задачей в этой ситуации было обеспечение безопасности будущего существования церкви. Как и многие другие ведущие католические политики, Каас считал, что это было возможно только в авторитарном государстве, в котором полицейские репрессии могли бы подавить угрозу слева. «Никогда, — заявлял Каас в 1929 г., — необходимость лидерства в самом широком смысле не отзывалась более ярко и нетерпеливо в душе немецкого народа, как в дни, когда наше отечество и культура подвергаются такой страшной опасности, что сердце сжимается»[229]. Помимо прочего Каас требовал гораздо большей независимости исполнительной власти от законодательной в Германии. Другой ведущий политик Центристской партии Ойген Больц, президент-министр Вюртемберга, выразил это более резко, обращаясь к жене в 1930 г.: «Я давно считаю, что парламент не может решать серьезные внутренние политические проблемы. Если бы можно было установить диктатуру на десять лет, я бы это поддержал»[230]. Задолго до января 1933 г. центристская партия перестала быть оплотом веймарской демократии, каким была когда-то[231].

    Таким образом, даже основные политические сторонники демократии в Веймарской республике к концу 1920-х начали сходить со сцены. А без них демократический ландшафт становился еще более пустынным. Ни одна партия не оказывала серьезную поддержку республике и ее институтам. Слева республике противостояло массовое движение коммунистов. В революционный период с 1918 по 1921 год они представляли собой тесную элитарную группу, пользовавшуюся небольшой поддержкой избирателей, но когда в 1922 г. Независимая социал-демократическая партия Германии, лишенная такого объединяющего фактора, каким была для нее Первая мировая война, развалилась, многие из ее бывших членов присоединились к коммунистам, которые стали массовой партией. Уже в 1920 г. объединенные силы независимых социал-демократов и коммунистов взяли 88 мест в рейхстаге. В мае 1924 г. коммунисты взяли 62 места и после небольшого ослабления позиций вернулись на отметку в 54 места в 1928 г. и 77 мест в 1930 г. Три с четвертью миллиона человек отдали свои голоса за партию в мае 1924 г., а в сентябре 1930 г. их было больше четырех с половиной миллионов. Все это были голоса за уничтожение Веймарской республики.

    Несмотря на все повороты и изменения своей политики в ходе 1920-х, Коммунистическая партия Германии никогда не оставляла убеждения, что Веймарская республика была буржуазным государством, основной задачей которого являлась охрана капиталистической экономической системы и эксплуатация рабочего класса. Коммунисты надеялись, что капитализм неизбежно рухнет и на смену буржуазной республике придет советское государство наподобие Советской России. Долг коммунистической партии состоял в том, чтобы по мере возможности приблизить это событие. В первые годы существования республики исполнение коммунистического долга означало подготовку к «Октябрьской революции» в Германии посредством вооруженного восстания. Но после провала январского восстания в 1919 г. и еще более катастрофического краха планов восстания в 1923 г. эту идею на время отложили. Управляемая все больше из Москвы, где советский режим под усиливающимся влиянием Сталина во второй половине 1920-х повсеместно расширял финансовый и идеологический контроль над коммунистическими партиями по всему миру, Коммунистическая партия Германии не имела других вариантов, кроме как обратиться к более умеренному курсу в середине 1920-х только для того, чтобы вернуться к радикальной «левацкой» позиции в конце десятилетия. Это означало не только отказ от объединения с социал-демократами во имя защиты республики, но даже активное сотрудничество с врагами республики с целью ее уничтожения[232]. Действительно, враждебность партии по отношению к республике и ее институтам вынудила коммунистов противостоять реформам, которые могли бы сделать республику более популярной среди рабочего класса[233].

    Такая непреклонная оппозиция республике слева более чем уравновешивалась неистовой враждебностью справа. Самый большой и значительный вызов Веймару со стороны правых был брошен националистами, которые получили 44 места в рейхстаге в январе 1919 г., 71 в июне 1920 г., 95 в мае 1924 г. и 103 в декабре 1924 г. Таким образом, они стали самой крупной партией за исключением социал-демократов. Дважды на выборах в 1924 г. они взяли примерно по 20 % голосов. Это означало, что один из пяти людей бросивших свой бюллетень в урну, проголосовал за партию, которая с самого начала считала Веймарскую республику совершенно нелегитимной и призывала к восстановлению рейха Бисмарка и возвращению кайзера. Свою позицию националисты выражали разными способами, начиная от защиты старого имперского черно-бело-красного флага, на смену которому пришли республиканские черно-красно-золотые цвета, и заканчивая подразумеваемым, а иногда и явным одобрением убийств ключевых политиков республики вооруженными заговорщическими группами, связанными с добровольческими бригадами. Пропаганда и политика нацистов сыграли большую роль в распространении праворадикальных идей среди избирателей в 1920-х и в подготовке почвы для зарождения нацизма.

    В 1920-е националисты участвовали в двух коалиционных правительствах, но этот опыт был не очень удачным. Они вышли из состава одного правительства через десять месяцев, а когда вошли в другой кабинет в середине срока, столкнулись с необходимостью компромиссов, что вызвало крайнее раздражение у многих членов партии. Большие потери на выборах в октябре 1928 г., когда представительство националистов в рейхстаге уменьшилось со 103 мест до 73, убедило правое крыло партии, что настало время избрать более бескомпромиссную линию поведения. Старый председатель партии граф Вестарп был смещен с должности, и па смену ему пришел газетный магнат, промышленник и радикальный националист Альфред Гугенберг, который был путеводной звездой движения пангерманистов с его зарождения в 1890-х. Программа Националистической партии от 1931 г., составленная под влиянием Гугенберга, была заметно более правой, чем ее предшественницы. В ней помимо прочего выдвигалось требование восстановить монархию Гогенцоллернов, ввести обязательную воинскую повинность, проводить сильную внешнюю политику, направленную на пересмотр Версальского мирного договора, возвратить потерянные колонии и укрепить связи с немцами, проживавшими в других частях Европы, особенно в Австрии. Рейхстаг должен был сохранить чисто наблюдательную функцию и право «критического голоса» в законодательных решениях, к нему должна была присоединиться «представительная структура, организованная в соответствии с профессиональным ранжированием в экономической и культурной сферах» по подобию корпоративного государства, создававшегося в то время в фашистской Италии. В программе говорилось: «Мы отвергаем подрывной негерманский дух во всех формах, берет ли он свои корни из еврейских или других кругов. Мы решительно не приемлем доминирование еврейства в правительстве и общественной жизни, доминирование, которое стало только сильнее после революции»[234].

    При Гугенберге националисты также отошли от демократических принципов внутрипартийного устройства и приблизились к «принципу вождя». Новый лидер партии предпринимал энергичные попытки самостоятельно определять ее политику и управлять голосованием партийной делегации в рейхстаге. Некоторые депутаты рейхстага выступили против этого, двенадцать из них вышли из партии в декабре 1929 г., еще большее число людей последовало за ними в июне 1930 г., присоединившись к маргинальным правым группам в знак протеста. Гугенберг добивается объединения партии с правыми экстремистами, пытаясь организовать народный референдум против плана Юнга, международной программы по реструктуризации репараций, предложенной американцами в 1929 г. Провал отчаянной кампании только убедил Гугенберга в необходимости еще более экстремальной оппозиции Веймару и замены республики авторитарным националистическим государством, напоминающим о блистательных днях империи Бисмарка. Ничто из этого не сработало. Снобизм и высокомерие националистов не позволили им добиться реальной массовой поддержки. Их сторонники были крайне уязвимы перед доводами настоящей популистской демагогии, использовавшейся нацистами[235].

    Менее экстремальной, но практически также жестко противостоящей Республике была более малочисленная Народная партия, наследница старой пробисмарковской партии национал-либералов. Она получила 65 мест на выборах в 1920 г. и неизменно брала от 45 до 50 мест до конца десятилетия, имея от 2,7 до 3 миллионов голосов. Враждебность партии по отношению к республике оставалась отчасти скрытой в силу решения ее лидера, Густава Штреземана, на время признать политические реалии и согласиться с легитимностью республики, скорее по необходимости, чем по убеждению. Хотя ему в партии никогда полностью не доверяли, Шгреземан очень хорошо умел убеждать. Не в последнюю очередь благодаря его превосходным навыкам ведения переговоров Народная партия участвовала в большинстве правительств республики, в отличие от националистов, которые находились в оппозиции большую часть 1920-х. Это означало, что в большинстве правительств, сформированных на начальной стадии существования республики, было по крайней мере по нескольку министров, которые как минимум сомневались в ее праве на существование. Более того, уже находясь в сложных отношениях со своими партийными соратниками, Штреземан заболел и умер в октябре 1929 г., в результате чего в руководство партии лишилось основного сдерживающего влияния[236]. С этого момента Народная партия также стала резко смещаться вправо.

    Даже в середине 1920-х гг. политическая система Германии выглядела крайне хрупкой. В некоторых обстоятельствах она могла выжить. Оглядываясь назад, многие описывали период 1924–28 гг. как «золотые годы Веймара». Однако представление о том, что в то время происходило становление демократии в Германии, является иллюзией, порожденной неверной оценкой прошедших событий. На самом деле не было никаких признаков того, что демократия становится более крепкой. Наоборот, тот факт, что две главные буржуазные партии, центристская и националистическая, вскоре попали в руки признанных врагов демократии, не предвещал ничего хорошего для будущего, хотя и не породил новых потрясений. Лояльность Народной партии республике обуславливалась исключительно настойчивостью и интеллигентным управлением одного человека, Густава Штреземана — это было еще одним признаком нестабильности. Даже в относительно благоприятных обстоятельствах 1928 г. партии Веймарской коалиции не смогли получить большинство в рейхстаге. Распространенное после 1923 г. мнение о том, что угроза большевистской революции ослабла, означало, что буржуазные партии больше не были готовы идти на компромиссы с социал-демократами в интересах сохранения республики как оплота борьбы с коммунизмом[237]. А еще более угрожающим было то, что полувоенные организации вроде «Стального шлема» начали переносить свою борьбу с улиц на избирательные трибуны, пытаясь популяризовать свои антиреспубликанские взгляды. Политическое насилие, характерное для первых лет республики, хоть и не привело к началу гражданской войны, но все равно имело опасно высокий уровень в середине 1920-х гг.[238] Жестокая правда состоит в том, что даже в 1928 г. республика была так же далека от достижения стабильности и законности, как и раньше.

    IV

    Веймарская республика была ослаблена еще и потому, что ей не удалось завоевать настоящую поддержку армии и госаппарата, которым оказалось крайне сложно приспособиться к переходу от авторитарного рейха к демократической Республике в 1918 г. В частности, для генералитета поражение 1918 г. стало серьезной угрозой. Генеральный штаб под руководством одного из самых умных и проницательных офицеров, генерала Вильгельма Грёнера, согласился с большинством социал-демократов, ведомых Фридрихом Эбертом, что угрозу революционных советов рабочих и солдат проще всего будет ликвидировать, если работать сообща с целью защитить стабильную парламентскую демократию. С точки зрения Грёнера, это было решением целесообразным, но идеологически неверным. Такой союз позволил сохранить старый офицерский корпус в сокращенной немецкой армии после Версальского мирного договора. Численность армии не могла превышать 100 000 человек, ей запрещалось использовать современное вооружение, например танки, а массовая мобилизационная армия должна была быть заменена на небольшую профессиональную. Грёнер вступил в яростное противостояние с армейскими консерваторами из-за компромиссов с социал-демократами, так же как и его оппонент, военный специалист социал-демократов Густав Носке, который вызвал на себя волну критики товарищей по партии тем, что разрешил оставить офицерский корпус без изменений, вместо того чтобы заменить его более демократической структурой и личным составом[239]. Но в критической ситуации 1918–19 гг. их позиция в конечном счете оказалась выигрышной.

    Однако в течение недолгого времени рабочие и солдатские советы постепенно исчезли с политической сцены, и в глазах многих руководящих офицеров необходимость компромиссов с силами демократии утратила свою актуальность. Это особенно отчетливо проявилось в марте 1920 г., когда отряды добровольческих бригад, обеспокоенные своей будущей возможной невостребованностью, промаршировали на Берлин и сбросили избранное правительство, требуя установить авторитарный режим наподобие старой монархии. Бунтовщики под руководством бывшего служащего Пангерманской партии и лидера Народной партии Вольфганга Каппа в ряде областей также получили поддержку некоторых частей вооруженных сил. Когда начальник армейского командования генерал Вальтер Рейнхардт попытался обеспечить лояльность войск правительству, его отстранили от должности, заменив генералом Гансом фон Сектом, придерживавшимся более правых взглядов. Сект сразу же запретил всем армейским частям препятствовать заговорщикам и стал сквозь пальцы смотреть на тех, кто помогал им. Позже он приказал армии принять участие в кровавом подавлении вооруженного рабочего восстания против путча в Руре. Сект действительно с самого начала был против республики. Надменный, властный и неприступный, родом из высшего класса, с моноклем в левом глазу, он был олицетворением традиций прусского офицерского класса. Но он также был политическим реалистом, который видел, что возможности свержения республики силой были ограничены. Поэтому он стремился сохранить единую армию и свободу от парламентского контроля в ожидании лучших времен. В этом он был единодушен со своими офицерами[240].

    При Секте армия сохраняла свой военный флаг старых имперских цветов, черно-бело-красный. Сект четко разделял понятия Германского государства, которое включало абстрактную идею рейха, и Веймарской республики, которую он считал временным недоразумением. Генерал Вильгельм Грёнер, учитель Секта, в 1928 г. описывал армию как «единственную силу» и «элемент государственной власти, который никто не может не учитывать»[241]. Под руководством Секта армия была далеко не нейтральной организаций, стоящей в стороне от политических склок, что бы ни утверждал Сект[242]. Он не колеблясь вступал в противодействие с избранным правительством, когда полагал, что оно поступает вопреки интересам рейха. Однажды он даже подумывал о вступлении в должность канцлера с программой, предполагавшей централизацию рейха и ограничение прусской автономии, упразднение профсоюзов и замену их «профессиональными палатами» (похожими на те, которые Муссолини создавал в Италии), а в целом «подавление всех тенденций, направленных против существования рейха и против законных властей рейха и государства за счет использования властных инструментов рейха»[243]. В конечном счете ему удалось отправить правительство в отставку, но стать канцлером он не смог. Этот пост занял один из его последователей, генерал Курт фон Шлейхер, входивший в тесную группу советников Секта в годы, когда тот руководил армией.

    Большую часть времени армия подчинялась только самой себе и в 1920-х гг. изо всех сил пыталась обходить ограничения, наложенные Версальским договором. Руководство армии негласно действовало сообща с другой униженной и негодующей великой державой, Советским Союзом, и немецкие офицеры, желавшие научиться управлять танками и самолетами, а также готовые участвовать в экспериментах с отравляющими газами, проходили тайную подготовку в России[244]. Были предприняты секретные меры по обучению вспомогательных частей в попытке обойти предел в 100 000 человек, установленный Версальским договором. Кроме того, армия всегда рассматривала полувоенные отряды в качестве своего резерва[245]. Эти и другие уловки, включая учения с муляжами танков, ясно давали понять, что армия не намерена была исполнять условия мирного договора 1919 г. и отказалась бы от него при первой же возможности. Эти тайные попытки обойти договор поддерживались далеко не только бескомпромиссными прусскими консерваторами, они были организованы в первую очередь прогрессивно мыслящими специалистами, которых раздражали ограничения демократической политики и международных соглашений[246]. Нелояльность армии и постоянные интриги руководящих офицеров против гражданских правительств снижали жизнеспособность республики в условиях кризиса[247].

    Если первая демократия в Германии не могла рассчитывать на поддержку своих военных, то она не могла надеяться и на особую поддержку гражданских служащих, оставшихся ей в наследство от Германского рейха. Государственная служба имела огромное значение, поскольку обеспечивала занятость значительной части общества и охватывала не только чиновников центральной администрации рейха, но и всех госслужащих, которые занимали посты и получали оклады, изначально предназначенные для старших руководителей. К ним относились чиновники, работавшие в федеральных округах, на госпредприятиях, вроде железной дороги и почтовой службы, и в государственных учреждениях, таких как школы и университеты, поэтому университетские профессора и школьные учителя также попадали в эту категорию. Число гражданских служащих в этом широком смысле было огромным. Ниже этого относительно высокопоставленного уровня находились миллионы госслужащих, живущих на зарплату или жалованье, выплачиваемые государственными учреждениями. Например, немецкие железные дороги с 700 000 сотрудников на конец 1920-х гг., несомненно, были главным работодателем в Веймарской республике, за ними следовала почтовая служба с 380 000 сотрудников. Если сюда добавить членов семей, иждивенцев и пенсионеров, то получится, что железные дороги давали средства к существованию примерно трем миллионам людей[248]. Всего к концу 1920-х гг. в Германии было 1,6 миллиона гражданских служащих, половина которых работала на государственной службе, а другая половина — в общественных организациях вроде железных дорог. При таком большом числе госслужащих было очевидно, что этот сектор занятости был политически крайне разнообразным, сотни тысяч сотрудников входили в социалистические профсоюзы, либеральные политические партии или группы давления с широко различающимися политическими взглядами. В 1919 г. в либеральном Союзе немецких государственных служащих был миллион человек, хотя 60 000 отделились, образовав более правую группу в 1921 г., а другие 350 000 откололись, образовав профсоюз в следующем году. Таким образом, государственные служащие не были единодушно настроены против республики с самого начала, несмотря то что жили и проходили обучение в период рейха[249].

    В роли главной фигуры переходной революционной администрации Фридрих Эберт 9 ноября 1918 г. призвал всех гражданских чиновников и госслужащих продолжать работать, чтобы избежать анархии[250]. Подавляющее большинство так и поступило. Порядок прохождении службы гражданских чиновников и их обязанности остались без изменений. Веймарская конституция обеспечила им возможность бессменно занимать свои должности. Теоретически увольнение было возможным, но на практике такое решение оказывалось практически неосуществимым, учитывая, что в суде было крайне сложно доказать, что чиновник нарушил данную им клятву верности[251]. Будучи институтом, возникшим в авторитарных и бюрократических государствах конца XVIII и начала XIX вв., задолго до прихода парламентов и политических партий, чиновничество высшего уровня долгое время считало себя правящей кастой, в первую очередь в Пруссии. Вплоть до 1918 г., например, министры в правительстве были чиновниками, назначаемыми монархом, а не рейхстагом или законодательными собраниями федеральных округов. В некоторых министерствах рейха, где при республике происходили частые смены министров, высшие государственные служащие могли обладать огромной властью, как, например, Курт Йоэль из министерства юстиции, работавший там практически все время существования республики, за которое сменилось по крайней мере семнадцать министров, пока он наконец сам не стал министром в 1930 г. Для таких людей постоянное пребывание в администрации было главным велением долга, превосходившим любые политические соображения. Что бы ни думали в глубине души высшие государственные чиновники в Берлине о путчистах Каппа в марте 1920 г., все они, включая финансистов, продолжали свою работу, не обращая внимания на приказы путчистов об отставке[252].

    Их нейтралитет в данном случае во многом обуславливался свойственным им дотошным следованием долгу, который они должны были исполнять в соответствии со своей клятвой верности. Позже, в 1922 г., правительство представило новый закон, созданный с целью еще больше привязать государственных служащих к республике и применить дисциплинарные взыскания к тем, кто сотрудничал с ее врагами. Но эта мера оказалась относительно неэффективной. Только в Пруссии Карл Зеверинг и Альберт Гржезински, два министра внутренних дел от социал-демократов, предприняли серьезную попытку заменить старых имперских руководителей, в первую очередь в провинциях, на социал-демократов и представителей других партий, лояльных республике[253]. Тем не менее даже эти усилия по созданию системы государственных служб, верных принципам демократии, а также исполненных чувства долга по отношению к действующему правительству, в конечном счете оказались бесплодными. Поскольку Зеверинг и Гржезински считали, что в иерархии высших государственных должностей партии должны быть представлены пропорционально своему представительству в прусском коалиционном правительстве, это означало, что большое число важных постов было занято людьми из таких партий, как центристская, Народная и в некоторой степени Государственная партия, чья верность республике быстро сходила на нет начиная с конца 1920-х гг. В остальной Германии, включая государственный аппарат рейха, попытки реформ даже такого уровня не предпринимались, не говоря уже о каких-либо результатах, а госслужащие были гораздо более консервативными, иногда даже враждебно настроенными по отношению к республике[254].

    Однако проблема была не столько в том, что служащие высших рангов активно помогали в развале Веймара, сколько в том, что сама республика предпринимала слишком незначительные усилия, чтобы гарантировать, что государственные служащие на всех уровнях будут активно поддерживать демократический политический порядок и противостоять попыткам его свергнуть. А те служащие, которые относились к республике с нескрываемой враждебностью (в общем, вероятно, меньшинство), смогли остаться на своих постах без каких-либо вредных для себя последствий. Так, например, один крупный прусский чиновник, родившийся в 1885 г. и являвшийся членом националистической партии после 1918 г., основал целый ряд мелких групп, включавших госслужащих и других людей, целью которых была непосредственная «борьба с рейхстагом, штаб-квартирой красных», расстраивание планов «предателей и безбожников социал-демократов», противостояние «мировой империалистистической власти» католической церкви и, наконец, борьба против «всех евреев». Его антисемитизм, практически не проявлявшийся до 1918 г., стал явным после революции. Он вспоминал позднее: «…если еврей нагло вел себя на перроне или в поезде и в ответ на мое недовольство не прекращал грубить, я угрожал выкинуть его из движущегося поезда… если он сейчас же не заткнется». Однажды он угрожал пистолетом «марксистским» рабочим. Он, конечно, представлял собой исключительный пример госслужащего, враждебно настроенного по отношению к республике. И тем не менее, несмотря на одну судимость за участие в общественных беспорядках, его не сняли с должности, только два раза штрафовали и не давали повышения. «Я всегда, — писал он, — считал слабостью своих политических врагов на службе то, что они каждый раз позволяли мне отделываться легким испугом». Самое плохое, что случилось с ним при республике, это лишение карьерных перспектив[255].

    Нет никаких сомнений, что даже в бастионе республиканцев, в Пруссии, подавляющее большинство государственных служащих не были по-настоящему лояльны конституции, в верности которой они клялись. Если бы республике угрожало уничтожение, очень немногие из них задумались бы о помощи. Приверженность долгу заставляла их работать в условиях опасности для государства, как при путче Каппа в 1920 г., но она также заставила бы их работать при свержении правительства. Это был еще один центральный институт, сохранявший верность абстрактной концепции рейха, а не конкретным принципам демократии. Эти и другие факторы с самого начала делали позиции Веймара слабыми в отношении его политической законности[256]. Он был окружен непреодолимыми проблемами политического насилия, убийств и непримиримых конфликтов, касавшихся его права на существование. Республику не любили и не хотели защищать ее слуги в армии и государственном аппарате. Многие винили ее в национальном унижении, которое немцы пережили после подписания Версальского договора. И помимо прочего ей приходилось решать серьезнейшие экономические проблемы, начиная с гигантской денежной инфляции, которая делала жизнь невыносимо трудной для огромного числа людей в то время, когда республика пыталась встать на ноги.

    Великая инфляция

    I

    Даже самые убежденные реакционеры в конечном счете могли бы смириться с существованием республики, если бы она обеспечила разумный уровень экономической стабильности и приличный, гарантированный доход для своих граждан. Но с самого начала на ее пути возникли экономические трудности невиданных в истории Германии масштабов. Как только началась Первая мировая война, правительство рейха стало занимать деньги на ее ведение. С 1916 г. расходы стали намного превышать доходы, которые правительство могло получать по ссудам или из любых других источников. Вполне естественно, оно планировало возместить свои убытки за счет аннексии богатых промышленных районов на западе и востоке, за счет принуждения побежденных стран к выплате крупных репараций и за счет установления нового экономического порядка с доминированием Германии в покоренной Европе[257]. Но эти надежды разбились вдребезги. В итоге побежденной страной оказалась Германия, и ей пришлось расплачиваться по счетам. Это сделало ситуацию гораздо хуже, чем раньше. Правительство печатало деньги, не имея экономических ресурсов для обеспечения их платежеспособности. До войны доллар стоил немногим дороже 4 бумажных марок на рынке в Берлине. В декабре 1918 г. он стал стоить почти в два раза больше. Курс продолжал снижаться до примерно 12 марок за доллар в апреле 1919 г. и 47 марок к концу этого года[258].

    Сменявшие друг друга правительства Веймарской республики попали в политическую ловушку, которую, по крайней мере отчасти, создали сами. Необходимость экспортировать государственные доходы в другие страны в качестве репарационных платежей означала дополнительный отток ресурсов в то время, когда по-прежнему необходимо было выплачивать военные долги, а немецкие экономические ресурсы и внутренний рынок крайне истощились. Многонаселенные промышленные районы Лотарингии и Силезии были отделены по условиям мирного договора. Промышленное производство в 1919 г. составляло только 42 % от уровня 1913 г., и страна производила менее половины зерна по сравнению с довоенными показателями. Требовались значительные расходы, чтобы перестроить экономическую систему для нужд мирного времени и обеспечить социальные гарантии бывшим солдатам, ищущим работу или неспособным ее найти по причине инвалидности, полученной на войне. Однако если какое-либо правительство пыталось ликвидировать этот разрыв, поднимая налоги, его враги из числа правых националистов сразу же выдвигали обвинения в повышении налогов для выплаты репараций, установленных союзниками. Вместо этого большинству правительств с политической точки зрения казалось более разумным говорить иностранным державам, что немецкие валютные проблемы можно было решить только за счет отмены репарационных платежей или, по крайней мере, их снижения до более приемлемого уровня. Энергия и агрессивность, с которыми разные немецкие правительства следовали этой опасной политике, были различны, и в период 1920–21 гг. падение марки по отношению к доллару удавалось несколько раз остановить. Тем не менее в ноябре 1921 г., чтобы купить доллар США, нужно было заплатить 263 марки, а в июле 1922 г. его стоимость практически снова удвоилась, составив 493 марки[259].

    Инфляция такого уровня по-разному влияла на разных игроков в экономической игре. Возможность занимать деньги для приобретения товаров, оборудования, промышленных предприятий и т. д. и возвращать их, когда они стоили значительно меньше, помогала стимулировать восстановление промышленности после войны. В период до середины 1922 г. уровень экономического роста в Германии был высок, а уровень безработицы низок. Без такой практически полной занятости организовать всеобщую забастовку вроде той, которая позволила сорвать Капповский путч в марте 1920 г., было бы гораздо труднее. Реальные налоговые ставки также были достаточно низкими, чтобы стимулировать потребительский спрос. Немецкая экономика смогла перейти к функционированию в условиях мирного времени более эффективно, чем экономики некоторых европейских стран, где уровень инфляции был значительно ниже[260].

    Однако это возрождение было построено на песке. Потому что, несмотря на некоторые временные остановки, инфляция оказалась непреодолимой. В августе 1922 г. доллар США стоил 1000 марок, в октябре — 3000, а в декабре — 7000. Процесс девальвации вырвался из-под контроля. Политические последствия были катастрофическими. Немецкое правительство больше не могло осуществлять необходимые репарационные платежи, поскольку они были определены в золоте, цена которого на международном рынке оказалась неподъемной. Более того, в конце 1922 г. оно серьезно сократило поставки угля во Францию, предусмотренные другой частью программы репараций. Поэтому в 1923 г. французские и бельгийские войска оккупировали основной промышленный регион Германии, Рур, чтобы захватить недостающий уголь и заставить немцев выполнять свои обязательства по договору Правительство в Берлине практически сразу объявило политику пассивного сопротивления и отказа от сотрудничества с французами, чтобы не дать оккупантам возможности присвоить себе плоды рурского промышленного производства. Эту борьбу прекратили только к концу сентября. Пассивное сопротивление сделало экономическую ситуацию еще хуже. Чтобы купить доллар в январе 1923 г., нужно было заплатить больше 17 000 марок, в апреле — 24 000, в июле — 353 000. Это была гиперинфляция чудовищных масштабов, а цена доллара в марках на конец года начала выражаться числами длиннее номеров в телефонном справочнике: 4 621 000 в августе; 98 860 000 в сентябре; 25 260 000 000 в октябре; 2 193 600 000 000 в ноябре; 4 200 000 000 000 в декабре[261]. Газеты вскоре начали публиковать для своих читателей списки больших чисел, названия которых в разных странах различались. Французы, как замечал один автор, называли триллионом миллион миллионов, тогда как «для нас триллион равняется миллиарду миллиардов (1 000 000 000 000 000 000), и нам остается только молиться Богу, чтобы эти или еще большие числа не вошли в повседневные денежные расчеты, просто из-за того, что это приведет к перенаселению психиатрических лечебниц»[262].

    На своем пике гиперинфляция казалась ужасающей. Деньги практически полностью потеряли свое значение. Печатные машины не могли угнаться за необходимостью производить новые купюры с еще более астрономическими номиналами, а муниципальные власти начали печатать собственные чрезвычайные деньги, используя только одну сторону бумаги. Рабочие получали деньги в магазинных корзинах или тележках, таким огромным было число банкнот, соответствующих их зарплатам, после чего немедленно бежали в магазины, чтобы успеть купить продукты и товары до того, как постоянное падение ценности денег сделает их недоступными. Ученик школы Раймунд Претцель позже вспоминал, как в конце каждого месяца его отец, высокопоставленный чиновник, получал свою зарплату и бежал покупать проездной билет на поезд, чтобы иметь возможность добираться до работы в следующем месяце, отправлял чеки по регулярным расходам, отводил всю семью в парикмахерскую, а затем остаток отдавал жене, которая вместе с детьми шла на местный оптовый рынок и закупала горы непортящихся продуктов, которых должно было хватить до получения следующего мешка с деньгами. Остаток месяца в семье денег не было вообще. Письма приходилось отправлять, приклеивая на конверт последние банкноты, потому что почтовая служба не успевала печатать марки нужного номинала, чтобы поспеть за ростом цен. Немецкий корреспондент британской Daily Mail сообщал 29 июля 1923 г.: «В магазинах цены печатаются на машинке и меняются каждый час. Например, в 10 утра граммофон стоил 5 000 000 марок, а в 3 часа дня он стоил 12 000 000 марок. Одна газета Daily Mail вчера на улице стоила 35 000 марок, а сегодня она стоит 60 000 марок»[263].

    Самым существенным и тревожным был рост цен на продукты. Женщина в кафе могла заказать чашку кофе за 5000 марок, а через час, когда она собиралась рассчитаться, ее могли попросить заплатить 8000. Килограмм ржаного хлеба, составлявшего основу ежедневной диеты немцев, стоил 163 марки 3 января 1923 г., в 10 раз больше в июле, 9 миллионов марок 1 октября, 78 миллиардов марок 5 ноября и 233 миллиарда марок две недели спустя 19 ноября[264]. При такой гиперинфляции более 90 % расходов средней семьи приходилось на еду[265]. Семьи с ограниченным доходом начинали продавать свое имущество, чтобы что-то есть. Магазины начали запасать продукты в ожидании скорого роста цен[266]. Не имея возможности позволить себе большинство предметов первой необходимости, толпы стали бунтовать и грабить продуктовые магазины… Начались перестрелки между бандами шахтеров, устремившихся в деревни, чтобы обирать поля, и крестьянами, старавшимися защитить свои урожаи и вместе с тем не желавшими продавать их за ничего не стоящие деньги. Крах марки сделал трудным, если не невозможным, импорт товаров из заграницы. Угроза голода, особенно в районе французской оккупации, где пассивное сопротивление блокировало транспортные сети, стала очень вероятной[267]. Плохое питание немедленно привело к росту числа смертей от туберкулеза[268].

    Вполне типичным был опыт профессора Виктора Клемперера, в дневниках которого изложен личный взгляд на историю Германии того времени. Живя в основном впроголодь на средства, доставляемые преподавательской деятельностью, ветеран войны Клемперер был рад получить небольшие наградные в феврале 1920 г., но, сокрушался он, «что раньше было небольшим доходом, теперь превратилось просто в подачку»[269]. В следующие месяцы дневник Клемперера все больше заполнялся финансовыми расчетами по мере ускорения инфляции. Уже в марте 1920 г. он видел «фуражиров, маленьких людей с походными рюкзаками» в поезде, идущем из Мюнхена[270]. Со временем Клемперер оплачивал все более фантастические счета «с чувством унылой обреченности»[271]. В 1920 г. он наконец получил должность в Дрезденском технологическом университете. Но это не принесло финансовой стабильности. Каждый месяц он получал все более астрономические зарплаты, но при этом приходилось оплачивать дополнительные счета для покрытия инфляции с момента последнего расчета. И хотя он получил почти миллион марок в конце мая 1923 г., он все равно не мог оплатить счет за газ и заплатить налоги. Все, кого он знал, искали способы заработка, спекулируя на фондовой бирже. Даже Клемперер предпринял такую попытку, но его первый заработок в 130 000 марок бледнел по сравнению с успехами его коллеги, профессора Форстера, «одного из самых ярых антисемитов, тевтонских агитаторов и патриотов в университете», про которого говорили, что, играя на бирже, он зарабатывает полмиллиона марок в день[272].

    Завсегдатай кафе, Клемперер заплатил 12 000 марок за кофе и пирожное 24 июля; 3 августа он заметил, что кофе с тремя пирожными обошлись ему в 104 000 марок[273]. В понедельник 28 августа Клемперер писал, что несколькими неделями раньше он приобрел десять билетов в кино, одно из самых больших удовольствий в его жизни, за 100 000 марок. «Сразу после этого цена поднялась неизмеримо, и практически сразу же наше место за 10 000 марок стало стоить 200 000. А вчера днем, — продолжает он, — я хотел купить новый комплект билетов. Средние ряды в партере уже стоили 300 000 марок», а это были вторые по дешевизне места в кинотеатре; в следующий четверг, три дня спустя, было объявлено дальнейшее повышение цен[274]. 9 октября он писал: «Наш визит в кино вчера стоил 104 миллиона включая проезд»[275]. Ситуация довела его, как и многих других, до грани отчаяния.

    Германия жутким образом, шаг за шагом разрушается… Доллар стоит больше 800 миллионов, каждый следующий день он дорожает на 300 миллионов. Все это не просто можно прочитать в газетах, это оказывает непосредственное влияние на вашу жизнь. Сколько еще времени у нас будет что есть? Где нам опять придется затянуть ремни?[276]

    Клемперер тратил все больше и больше времени на сумбурные записки о деньгах, 2 ноября он писал:

    Вчера я стоял за деньгами в кассе университета все утро почти до 2 часов, а в конце не получил ни гроша, даже того, что оставалось с октябрьской зарплаты, потому что доллар за вчера вырос с 65 до 130 миллионов, так что сегодня мне придется платить за газ и остальное в два раза дороже, чем вчера. Что касается газа, это будет разница в 150 миллиардов[277].

    В Дрездене начинались продовольственные бунты, писал он, некоторые из них были с антисемитской окраской, и Клемперер начал бояться, что его дом разнесут в лихорадочных поисках запасов. Работать было невозможно. «Денежные проблемы отбирают очень много времени и изнашивают нервы»[278].

    Германия приближалась к краху. Предприятия и муниципалитеты больше не могли платить своим рабочим или финансировать коммунальное хозяйство. К 7 сентября шестьдесят из девяноста трамвайных линий перестали работать[279]. Совершенно очевидно, что так не могло продолжаться дольше. Страну удержали на краю пропасти с помощью комбинации изощренных политических решений и финансовых реформ. Начав свое долгое пребывание на посту министра иностранных дел в августе 1923 г., Густав Штреземан, первые несколько месяцев совмещавший эту должность с постом рейхсканцлера, начал политику «осуществления», провел переговоры с французами о выводе войск из Рура в сентябре в обмен на гарантии исполнения Германией своих обязательств по репарациям несмотря ни на что. В результате международное сообщество согласилось снова рассмотреть систему репараций, и в следующем году был обсужден и принят план, подготовленный комитетом под председательством американского финансового эксперта Чарлза Дауэса.

    План Дауэса не подразумевал какую-либо возможность отмены платежей, но по крайней мере предлагал ряд мер, которые позволяли гарантировать, что их выплата будет практически осуществима, и действительно, следующие пять лет эти платежи производились без особых проблем[280]. Политика Штреземана не принесла ему одобрения правых националистов, которые отвергали любые соглашения с репарациями. Но масштабы гиперинфляции к тому времени убедили большинство людей, что это была единственная возможная политика, — представление, которое вряд ли могло возникнуть еще год назад[281]. На пост главы Имперского банка, или Рейхсбанка, правительство Штреземана назначило 22 декабря 1923 г. Яльмара Шахта, мудрого финансиста с крепкими политическими связями. 15 ноября уже была введена новая валюта, рентная марка, стоимость которой была связана с ценой золота[282]. Шахт ввел ряд мер для защиты рентной марки от спекуляции, и, когда новая валюта, переименованная вскоре в рейхсмарку, распространилась достаточно широко, она заменила старую и получила общее хождение[283]. С гиперинфляцией было покончено.

    Другие страны тоже страдали от послевоенной инфляции, но ни одна из них не пережила такого кошмара, как Германия.

    Во время гиперинфляции, масштабы которой в разных странах были различны, цены в Австрии повысились в 14 000 раз, в Венгрии — в 23 000 раз, в Польше — в 2 500 000 раз, а в России в 4 миллиарда раз, хотя эту цифру вряд ли можно сравнивать с показателями инфляции в других странах, поскольку большевики по большому счету вывели советскую экономику с мирового рынка. Но в Германии цены по сравнению с довоенными поднялись в триллионы раз — явление, вошедшее в анналы экономической истории как самая высокая гиперинфляция. Примечательно, что все эти государства сражались не на стороне победивших в войне. Каждая страна в конечном счете смогла стабилизировать свою валюту, но без привязок к другим. В 1920-е гг. не появилось жизнеспособной международной финансовой системы, которую можно было бы сравнить с набором институтов и соглашений, управлявших международными финансами после Второй мировой войны[284].

    II

    Последствия гиперинфляции имели очень важное значение. И тем не менее трудно оценить ее долговременное влияние на экономическое положение немцев. Раньше считалось, что экономическое благосостояние среднего класса было разрушено. Однако средний класс был очень разнообразной группой в экономическом и финансовом отношении. Все, кто вкладывал деньги в облигации военного займа и другие государственные ценные бумаги, потеряли их, однако те, кто занимал большую сумму для покупки дома или квартиры по ипотеке, в конечном счете получали собственность практически даром. Часто с такой ситуацией в той или иной степени сталкивался один и тот же человек. Тем не менее для тех, кто зависел от фиксированного дохода, результаты были катастрофическими. Кредиторы были ожесточены. Экономическое и социальное единство среднего класса было разрушено, потому что выигравшие и проигравшие оказались по разные стороны новых социальных границ. Результатом стало усиление фрагментации политических партий среднего класса во второй половине 1920-х, что сделало их беспомощными перед лицом демагогических атак крайне правых. И самое важное, что, когда начали проявляться дефляционные эффекты стабилизации, этот укол почувствовали все социальные группы. В народной памяти эффекты инфляции, гиперинфляции и стабилизации объединились в одну экономическую катастрофу, в которой практически все слои немецкого общества оказались проигравшими[285]. Виктор Клемперер был типичным участником этого процесса. Когда наступила стабилизация, «страх внезапного обесценивания денег, безумная гонка за покупками» закончились, но на их место пришла нищета, потому что при новой валюте у Клемперера не было практически ничего ценного и почти не было денег. По результатам своих размышлений он мрачно заключил: «…мои акции стоят едва ли 100 марок, наличными дома у меня примерно та же сумма, и это все — страховка жизни полностью потеряна. 150 бумажных миллионов составляют 0,015 пфеннига»[286].

    Когда деньги обесценились, единственным достойным предметом собственности стали товары, и страну захлестнула гигантская волна преступности. Число обвинительных приговоров за воровство, равное 115 000 в 1913 г., взлетело до 365 000 в 1923 г. В 1923 г. за торговлю краденым было осуждено в семь раз больше преступников, чем в 1913 г. Даже в 1921 г. бедные были настолько бедными, что одна социал-демократическая газета писала, что из 100 человек, отправленных в берлинскую тюрьму Плётцензее, у 80 не было носков, у 60 не было ботинок, а у 50 не было даже рубашек[287]. Кражи в гамбургских доках, откуда рабочие по традиции тащили себе домой часть товаров, разгрузкой и выгрузкой которых занимались, достигли беспрецедентного уровня. Говорили, что рабочие отказывались грузить некоторые товары, мотивируя это тем, что они не могли их использовать сами. Профсоюзы сообщали, что многие рабочие ходили на пристань, только чтобы воровать, а тех, кто пытался их остановить, избивали. Самой ценной добычей считались кофе, мука, бекон и сахар. В результате рабочие все больше стимулировали натуральную оплату, когда падала ценность денежной зарплаты. Это явление приняло такой массовый характер, что в 1922–23 гг. некоторые иностранные транспортные компании стали разгружать товары в других местах[288]. Похожая экономика воровства и бартера начала вытеснять денежные транзакции в других областях и центрах.

    Насилие или угроза насилия иногда были впечатляющими. Известны случаи, когда банды тяжеловооруженных молодых людей численностью до двухсот человек штурмовали склады в деревнях и выносили продукты. Однако, несмотря на эту атмосферу практически неконтролируемой преступности, количество приговоров за нанесение телесных повреждений упало с 113 000 в 1913 г. до каких-то 35 000 в 1923 г., примерно настолько же сократились показатели других видов преступности, не связанных напрямую с воровством. Казалось, практически все сконцентрировались на мелких кражах продуктов и товаров, чтобы обеспечить себе пропитание и остаться в живых. Сообщали о девушках, продававших себя за пачку масла. Горечь и возмущение от такой ситуации возрастали из-за ощущения, что некоторые люди зарабатывали на этом огромные деньги за счет незаконных сделок с валютой, контрабанды, спекуляции и торговли запрещенными товарами. Черный рынок и спекулянты стали объектами обвинения популистских демагогов еще до превращения прогрессирующей инфляции в гиперинфляцию. Теперь на них была направлена всеобщая ненависть. Бытовало мнение, что спекулянты пируют и гуляют ночи напролет, когда честным владельцам магазинов и ремесленникам приходится продавать домашнюю мебель, чтобы купить буханку хлеба. Многим казалось, что традиционные нравственные ценности девальвировались вместе с деньгами[289]. Сползание в хаос, экономический, социальный, политический и нравственный, казалось повсеместным[290].

    Деньги, доход, финансовая стабильность, экономический порядок и предсказуемость были основой буржуазных ценностей и буржуазной жизни до войны. Теперь все это было уничтожено вместе с казавшейся незыблемой политической системой рейха. В веймарской культурной жизни стало заметно распространение цинизма, начиная от фильмов вроде «Доктор Мабузе, игрок» и заканчивая книгами вроде романа Томаса Манна «Признания авантюриста Феликса Круля» (написанного в 1922 г., но отложенного и завершенного только через тридцать с лишним лет). Инфляция стала не последней причиной, по которой в веймарской культуре стали популярны образы преступников, казнокрадов, игроков, аферистов, воров и мошенников всех мастей. Жизнь казалась игрой случайностей, выживание — вопросом случайного влияния непостижимых экономических сил. В такой атмосфере стали плодиться теории заговора. Игра, за карточным столом или на фондовой бирже, стала метафорой жизни. Цинизм, характеризовавший веймарскую культуру в середине 1920-х гг. и в конечном счете заставивший многих людей страстно желать возвращения идеализма, самопожертвования и патриотизма, стал результатом смуты гиперинфляции[291]. Гиперинфляция была травмой, которая сказывалась на поведении немцев всех классов еще долгое время спустя. В более консервативных кругах общества она укрепила представление о том, что все в мире перевернулось с ног на голову, сначала после поражения в войне, потом из-за революции, а теперь по экономическим причинам. Она уничтожила веру в нейтралитет закона как социального регулятора между должниками и кредиторами, богатыми и бедными и подорвала представления о справедливости и равенстве, которые должны были обеспечиваться законом. Она обесценила язык политики, и так изобиловавший преувеличениями после событий 1918–19 гг. Она придала новую силу ходячим образам зла, не только преступника и игрока, но и спекулянта и ведущего грязные финансовые делишки еврея[292].

    III

    Среди групп, которые многие считали победителями в экономических потрясениях начала 1920-х, были крупные промышленники и финансисты — это вызывало широкое негодование против «капиталистов» и «спекулянтов» во многих кругах немецкого общества. Однако немецкие бизнесмены не были так уверены в своих приобретениях. Многие из них с ностальгией вспоминали о временах рейха, когда государство, полиция и суды держали рабочее движение в узде, а бизнес мог оказывать свое влияние на правительство в ключевых вопросах экономики и социальной политики. Хоть эти розовые воспоминания и были в большой степени далеки от действительности, нельзя было отрицать тот факт, что до войны крупный бизнес занимал привилегированное положение, несмотря на редкие проблемы, вызванные вмешательством государства в экономику[293]. Скорость и масштабы немецкой индустриализации не только сделали страну ведущей экономической державой в континентальной Европе к 1914 г., они также привели к созданию бизнес-сектора, отличавшегося размерами предприятий и выдающимися управленцами и предпринимателями. Люди вроде производителя оружия Круппа, железных и стальных магнатов Штумма и Тиссена, судовладельца Баллина, боссов электрических компаний Ратенау и Сименса и многие другие были общеизвестными, богатыми, могущественными личностями с большим политическим влиянием.

    Такие люди в разной степени противостояли идее профсоюзов и отвергали коллективный договор. Однако во время войны они смягчили свою антагонистическую позицию под влиянием растущего вмешательства государства в трудовые отношения, и 15 ноября 1918 г. бизнес и профсоюзы, представленные соответственно Гуго Стиннесом и Карлом Легином, подписали пакт, устанавливавший новую систему коллективного договора, включая утверждение восьмичасового рабочего дня. Обе стороны были заинтересованы в отражении угрозы стремительной социализации со стороны крайне левых, и соглашение сохраняло сложившуюся структуру крупного бизнеса, предоставляя профсоюзам равное представительство в национальной сети объединенных торговых комиссий. Как и другие представители истеблишмента эпохи Вильгельма, крупные предприниматели приняли республику, потому что она казалась самым подходящим способом избежать чего-то худшего[294].

    В первые годы республики ситуация для бизнеса не казалась слишком плохой. Когда промышленники поняли, что инфляция будет продолжаться, многие из них приобрели значительное количество оборудования на взятые в кредит деньги, которые потеряли свою ценность к моменту возврата. Но это не значило, как утверждали некоторые, что они провоцировали инфляцию, так как увидели, что она дает им некоторые преимущества. Наоборот, многие находились в растерянности и не знали, что делать, особенно во время гиперинфляции 1923 г., а полученная в результате прибыль была далеко не такой огромной, как это часто считалось[295]. Более того, резкое снижение цен, ставшее неизбежным результатом денежной стабилизации, доставило серьезные проблемы промышленникам, которые во многих случаях вложились в большее число заводов, чем было нужно. Банкротства участились, гигантская промышленная и финансовая империя Гуго Стиннеса развалилась, а крупные компании искали спасения в многочисленных слияниях и картелях, самым известным из которых был United Vereinigte Stahlwerke, образованный в 1926 г. из нескольких предприятий тяжелой промышленности, атакже I.G. Farben, Немецкий траст красителей, сформировавшийся в тот же год из химических предприятий Agfa, BASF, Bayer, Griesheim, Hoechst и Weilerter Meer и ставший крупнейшей корпорацией в Европе и четвертой в мире после General Motors, United States Steel и Standard Oil[296].

    Слияния и картели нужны были не только для обеспечения прочного положения на рынке, но и для сокращения расходов и повышения эффективности. Новые предприятия стали играть важнейшую роль, рационализовав производство в соответствии с принципами суперэффективной компании Ford Motor в США. «Фордизм», как его называли, предполагал автоматизацию и механизацию производства, где это было возможным, в интересах эффективности. Кроме того, компании стремились к реорганизации работы в соответствии с новейшим американским исследованием движений рабочего и затрачиваемого на них времени под названием «тейлоризм», о котором много дискутировали в Германии во второй половине 1920-х гг.[297] Модернизация производства в соответствии с этими принципами позволила добиться впечатляющих успехов в угольной промышленности в Руре, где до войны вручную добывалось 98 % угля, а после нее этот показатель упал до 13 % в 1929 г. Использование пневматических буров для выработки угля, механизированные конвейерные ленты для доставки его к месту загрузки, а также реорганизация рабочих процедур позволили повысить ежегодную добычу угля в среднем на одного шахтера с 255 т в 1925 г. до 386 т в 1932 г. Такое повышение эффективности дало возможность добывающим компаниям быстро сократить штат своих сотрудников с 545 000 в 1922 г. до 409 000 в 1925 г. и 353 000 в 1929 г. Схожие процессы рационализации и механизации происходили в других отраслях экономики, особенно в быстро развивающейся автомобильной индустрии[298]. Однако в других областях, таких как производство железа и стали, повышение эффективности достигалось не столько за счет механизации и модернизации, сколько за счет объединений и монополий. Несмотря на все обсуждения и споры по поводу «фордизма», «тейлоризма» и прочих инноваций, на конец 1920-х большая часть немецких промышленников имела очень традиционные взгляды на эти новые веяния[299]. Приспособление к новым экономическим условиям после стабилизации в любом случае означало сокращение расходов и рабочих мест. Ситуация усугублялась тем, что на рынок труда стало выходить довольно много людей, рожденных в довоенные годы, которые полностью заменили — даже превысив их число — убитых на войне или умерших в результате эпидемии гриппа, пронесшейся по миру сразу после нее. Перепись трудовых резервов 1925 г. показала, что доступной рабочей силы было на пять миллионов человек больше, чем в 1907 г., по следующей переписи 1931 г. таких людей стало больше еще на миллион с лишним. К концу 1925 г. из-за двойного влияния рационализации производства и роста численности работоспособного населения безработица достигла миллиона человек, в марте 1926 г. она превысила три миллиона[300]. В новых обстоятельствах бизнес перестал с готовностью идти на компромиссы с профсоюзами. Стабилизация означала, что работодатели больше не могли обеспечивать рост зарплат за счет повышения цен. Схема взаимодействия работодателей и профсоюзов, сложившаяся во время Первой мировой войны, утратила свою актуальность. Между предпринимателями и рабочими установились враждебные отношения, в которых свобода маневра для рабочих становилась все более ограниченной. Тем не менее в своих попытках сокращения расходов и повышения производительности работодатели продолжали сталкиваться с противодействием со стороны сильных профсоюзов, а также юридическими препятствиями, установленными государством. Система арбитражных судов, введенная в Веймарской республике, в трудовых спорах давала преимущество профсоюзам, по крайней мере так считали работодатели. Когда в 1928 г. в арбитражном суде был решен яростный спор о зарплате в железодобывающей и стальной отрасли в Руре, работодатели отказались увеличить размер ставок и на четыре недели заблокировали доступ более чем 200 000 работникам металлургии на заводы. Правительство рейха под руководством социал-демократов в Большой коалиции, сформированной раньше в этом году, не только поддержало рабочих, но и выплатило им государственные пособия. Предпринимателям начало казаться, что весь аппарат Веймарской республики работал против них[301].

    С их точки зрения, дела стали еще хуже из-за финансовых обязательств, наложенных на них государством. Чтобы облегчить самые тяжелые последствия стабилизации для рабочих и не допустить разрушения системы социального обеспечения, которое почти произошло во время гиперинфляции, правительство ввело сложную поэтапную схему страхования по безработице в 1926–27 гг. Новые законы предназначались для того, чтобы смягчить последствия потери работы для почти 17 миллионов рабочих, и наиболее важные из них, принятые в 1927 г., требовали одинаковых взносов от работодателей и от рабочих, а также устанавливали размер государственного кризисного фонда, который должен был использоваться в случае, если количество безработных превысит определенное число. Поскольку, это число равнялось всего 800 000, было очевидно, что система вряд ли будет работать, если реальные цифры окажутся выше. На самом деле они превысили кризисный предел еще до того, как эта схема вступила в действие[302]. Неудивительно, что такая система соцобеспечения подразумевала растущее вмешательство государства в экономику, которое не нравилось бизнесу. Она создавала дополнительные расходы, заставляя работодателей тратить деньги ради обеспечения гарантий рабочих, и обременяла увеличивающимися налогами предприятия и богатых бизнесменов. Самыми враждебными из всех были тяжелые промышленники из Рура. Юридические ограничения рабочего времени не позволяли им во многих случаях использовать свои заводы круглосуточно. Считалось, что взносы по схеме страхования по безработице, утвержденные в 1927 г., калечат бизнес. В 1929 г. национальная организация промышленников выступила с заявлением, что страна больше не может выдерживать такое положение дел, и призвала к резкому снижению государственных расходов вместе с формальным окончанием прежней трудовой политики, которая позволила сохранить большой бизнес во время революции 1918 г. Утверждение о том, что причиной их проблем стала именно система соцобеспечения, а не состояние международной экономики, было, мягко говоря, преувеличением, однако новое враждебное отношение к профсоюзам и социал-демократам среди многих предпринимателей во второй половине 1920-х не оставляло сомнений[303].

    Таким образом, большой бизнес к концу 1920-х уже лишился иллюзий относительно Веймарской республики. Влияние, которым он наслаждался до 1914 г. и еще больше во время войны и в послевоенные годы инфляции, теперь оказалось чрезвычайно ослабленным. Более того, его публичный статус, когда-то очень высокий, сильно понизился в результате финансовых и других скандалов, всплывших на поверхность во время инфляции. Люди, потерявшие свои сбережения из-за сомнительных вложений, искали, на кого свалить вину. Одним из козлов отпущения в 1924–25 гг. стал Юлиус Бармат, русско-еврейский предприниматель, который в сотрудничестве с высокопоставленными социал-демократами занимался импортом продовольствия сразу после войны, а затем использовал кредиты, полученные Прусским государственным банком и Управлением почт и телеграфа, для финансовых спекуляций во время инфляции. Когда к концу 1924 г. его фирма развалилась, оставив 10 миллионов рейхсмарок долгов, крайние правые воспользовались возможностью провести оскорбительную кампанию в прессе с обвинением высокопоставленных социал-демократов, таких как бывший канцлер Густав Бауэр, во взятках. Финансовые скандалы такого рода, как правило, использовались крайне правыми для обоснования своих утверждений о том, что еврейская коррупция оказывала непомерное влияние на веймарское государство и привела к банкротству многих простых немцев, принадлежащих к среднему классу[304].

    Что мог сделать бизнес, чтобы исправить эту ситуацию? Его возможности политического маневра были ограничены. С первых дней республики бизнес стремился оградить промышленность от политического вмешательства и обеспечить себе политическое влияние или, по крайней мере, расположение со стороны политиков за счет финансовой поддержки «буржуазных» партий, в особенности националистов и Народной партии. Крупные концерны часто имели финансовое влияние на основные газеты через инвестиции, но это редко переходило в непосредственное политическое давление. Когда владелец часто вмешивался в редакторскую политику, как в случае с Альфредом Гугенбергом (чья медиаимперия быстро развивалась во время Веймарской республики), это, как правило, не имело отношения к интересам самого бизнеса. К началу 1930-х ведущие бизнесмены были так раздражены правым радикализмом Гугенберга, что начали задумываться о его исключении из Националистической партии. Бизнес был далек от того, чтобы выражать одно мнение по поводу затрагивавших его вопросов. Представители бизнеса не только расходились по политическим вопросам, как в случае с Гугенбергом, но и имели различные экономические интересы. Таким образом, если железодобывающие, сталелитейные и угольные компании в Руре яростно противостояли социальному веймарскому государству и веймарской системе коллективного договора, то компании вроде Siemens или I.G. Farben, гиганты более современных отраслей экономики, были вполне готовы к компромиссам. Некоторые конфликты интересов существовали и между отраслями, ориентированными на экспорт, которые относительно успешно функционировали в период стабилизации и сокращения издержек, и отраслями, производящими товары в основном для внутреннего рынка, к которым опять же относились железные и стальные магнаты Рура. Однако даже среди последних наблюдались серьезные расхождения во мнениях. Так, Крупп на самом деле был не согласен с жесткой позицией, принятой работодателями в локауте 1928 г. К концу 1920-х бизнес разделился по политическим взглядам и был задавлен ограничениями, установленными веймарским государством. Он потерял большую часть политического влияния, которое имел во время инфляции. Разочарование в республике, испытываемое наиболее влиятельными представителями бизнеса, вскоре переросло в открытую враждебность.

    Культурные войны

    I

    Конфликты, разрывавшие Веймар, были больше чем просто политическими или экономическими распрями. Их внутренняя сущность в большой степени обуславливалась тем, что они не просто имели место на заседаниях парламента и на выборах, но пронизывали все аспекты повседневной жизни. Равнодушие к политике было совершенно нехарактерно для немецкого общества в годы, предшествовавшие рождению Третьего рейха. Люди даже страдали от чрезмерной вовлеченности в политику и от политических убеждений. Одним из доказательств этого являются крайне высокие показатели явки избирателей на выборы — как правило, не менее 80 процентов[305]. К выборам никто не относился равнодушно, что, как считается, является признаком зрелой демократии. Наоборот, во время избирательных кампаний во многих частях Германии каждая свободная полоска наружных стен и рекламных стендов была покрыта плакатами, во всех окнах были вывешены флаги, все здания пестрели цветами той или иной политической партии. Все это выходило далеко за пределы простого чувства долга, которое, по словам некоторых политиков, приводило избирателей на выборы в довоенные годы. Казалось, в обществе не было областей, свободных от политики.

    И ничто не свидетельствовало об этом с большей очевидностью, чем пресса. В 1931 г. в Германии появилось не менее 4700 газет, и 70 % из них были ежедневными. Многие были местными, с малым тиражом, но некоторые, вроде Frankfurter Zeitung («Франкфуртской газеты»), представляли собой полноформатные издания с международной репутацией. Такие органы образовывали только небольшую часть политически ориентированной прессы, которая составляла примерно четвертую часть всех газет. Примерно три четверти политически ориентированных газет симпатизировали центристской партии, либо ее южному аналогу, Баварской народной партии, либо социал-демократам[306]. Политические партии придавали большое значение изданию собственных ежедневных газет. Vorwarts («Вперед») для социал-демократов и Rote Fahne («Красный флаг») для коммунистов были ключевыми инструментами пропаганды. Наряду с ними выходило множество ежедневных журналов, местных газет, глянцевых иллюстрированных таблоидов и специализированных изданий. Такие организаторы газетной пропаганды, как шеф коммунистической прессы Вилли Мюнценберг, заработали практически мифическую репутацию создателей и манипуляторов СМИ[307]. На противоположном краю политической сцены находился еще один человек-легенда, Альфред Гугенберг, который в 1916 г., будучи председателем правления оружейного производства Круппа, приобрел газетную компанию Шерля. Два года спустя он также купил крупное новостное агентство и через него в годы Веймарской республики передавал репортажи и передовицы во многие СМИ. В конце 1920-х гг. Гугенберг ко всему прочему стал владельцем гигантской кинокомпании UFA. Он использовал свою медиаимперию для распространения опасных идей германского национализма и мыслей о том, что настало время для восстановления монархии. В конце 1920-х гг. его репутация достигла таких высот, что его называли «некоронованным королем» Германии и «одним из самых могущественных людей на земле»[308].

    Однако, что бы ни думали люди, такие возможности СМИ не удавалось трансформировать непосредственно в политическую власть. Доминирование Гугенберга в СМИ совершенно не помогало противостоять постоянному упадку влияния националистов после 1924 г. Политические газеты в целом имели небольшие тиражи. В 1929 г., например, «Красный флаг» продавался в количестве 28 000 экземпляров в день, «Вперед» — 74 000 экземпляров в день, а гугенберговская Der Tag («День») лишь немногим более 70 000 экземпляров в день. Это совсем не впечатляющие цифры, как их ни оценивать. Более того, продажи «Красного флага» упали до 15 000, как раз когда коммунисты стали набирать больше голосов в начале 1930-х. В целом тиражи откровенно политической прессы упали примерно на треть в период с 1925 по 1932 год. Тиражи либеральных ежедневных газет также снизились[309]. Тираж «Франкфуртской газеты», возможно самой престижной из всех либеральных ежедневных газет, снизился со 100 000 в 1915 г. до 71 000 в 1928 г. Как прекрасно знали редакторы газет, многие читатели провеймарской либеральной прессы голосовали за оппозиционные партии. Здесь политическая власть редакторов и владельцев также казалась ограниченной[310].

    В 1920-е гг. политическую прессу подрывало в первую очередь распространение так называемых «бульварных газет», дешевых, сенсационных таблоидов, которые продавались на улицах, особенно днем и по вечерам, и не зависели от постоянных подписчиков. Богато иллюстрированные, с широким охватом спортивных событий, рассказами о кино, местных новостях, преступлениях, скандалах и сенсациях, эти газеты делали упор на развлечения, а не на предоставление информации. Однако они тоже могли занимать ту или иную политическую позицию, как хугенберговский Nachtausgabe («Ночной выпуск»), тираж которого вырос с 38 000 в 1925 г. до 202 000 в 1930 г., или мюнценберговский Welt am Abend («Вечерний мир»), продажи которого подскочили с 12 000 в 1925 г. до 220 000 в 1930 г. В общем и целом провеймарской прессе было сложно выдерживать такую конкуренцию, хотя либерально ориентированная издательская империя Ульштайна и выпускала успешную газету Tempo («Время») тиражом 145 000 в 1930 г. и BZ am Mittag (дневной выпуск «Берлинер Цайтунг») тиражом 175 000 в том же году. Социал-демократы не могли конкурировать на этом рынке[311]. Именно на этом уровне газетная политика имела реальное влияние. Скандальные листовки подрывали основы республики своими сенсационными разоблачениями реальных или вымышленных финансовых преступлений, совершенных прореспубликанскими политиками. Широкое освещение в популярной прессе полицейских расследований и судебных процессов по делам об убийствах создавало впечатление, что общество задыхается от разгула жестокой преступности. В провинциях якобы неполитические местные газеты, часто получающие информацию от правых пресс-агентств, оказывали похожее, хотя и не такое сильное влияние. Издательская империя Гугенберга, может, и не спасла националистов от упадка, но ее постоянное внимание к беззакониям республики было еще одной причиной, по которой Веймар утратил легитимность и по которой люди пришли к выводу, что им нужна другая власть. Поэтому в конечном счете пресса все-таки оказала определенное влияние на избирателей, в первую очередь настроив их в целом против веймарской демократии[312].

    Появление скандальной популярной прессы было только одним среди многих новых и для некоторых людей тревожных явлений в сфере массовых коммуникаций и на культурной сцене в 1920-х и начале 1930-х гг. Экспериментальная литература, «конкретная поэзия» дадаистов, модернистские романы Альфреда Дёблина, социально-критические пьесы Бертольда Брехта, жалящий полемический стиль репортажей Курта Тухольского и Карла Осецкого — все это разделяло читателей на меньшинство, принимавшее вызов нового, и большинство, считавшее подобное творчество «культурным большевизмом». Рядом с энергичной радикальной литературной культурой Берлина существовала другая литература, обращенная к консервативной националистической части среднего класса, исполненная ностальгии по потерянному бисмарковскому прошлому и предвещавшая возвращение этого прошлого и долгожданный крах Веймарской республики. Особенно популярной в то время была книга Освальда Шпенглера «Закат Европы», в которой говорилось, что история человечества делится на естественные циклы: весна, осень, лето, зима — и что Германия начала XX века находится в стадии зимы, характеризующейся «тенденциями нерелигиозного и рационального урбанистического космополитизма», при котором искусство страдает «от засилья иностранных форм».

    В политике, по мнению Шпенглера, зима означала господство чуждых, космополитических масс и крах устоявшихся форм государства. Шпенглер обрел многих сторонников благодаря своему утверждению, что сложившаяся ситуация предвещала начало неизбежного перехода к новой «сельско-хозяйственно-интуитивной» весне, «органичной структуре политического существования», открывавшей дорогу для «могучих творений пробуждающейся, обремененной снами души»[313]. Другие писатели давали надвигавшемуся периоду возрождения новое имя, которое вскоре будет с энтузиазмом принято радикальными правыми:

    Третий рейх. Это понятие получило популярность благодаря неоконсервативному писателю Артуру Мёллеру ван ден Бруку, опубликовавшему в 1923 г. книгу с таким названием. Он утверждал, что идеал рейха возник при Карле Великом и был возрожден Бисмарком: рейх представлял собой противоположность партийному правительству, существовавшему в Веймарской республике. На данный момент, писал он, Третий рейх является мечтой: чтобы сделать ее реальностью, необходима националистическая революция. Тогда политические партии, разделяющие Германию, будут уничтожены. Когда наконец наступит Третий рейх, все политические и социальные группы объединятся в едином порыве национального возрождения. Он восстановит непрерывность немецкой истории, возродит ее средневековую славу. Он станет «последним рейхом» из всех[314]. Другие писатели вроде юриста Эдгара Юнга использовали эту концепцию и стали провозглашать «консервативную революцию», которая бы привела к утверждению Третьего рейха в ближайшем будущем[315].

    Ниже этого уровня относительно изысканной абстракции было много других писателей, которые так или иначе прославляли ценности, которые, по их мнению, отрицала Веймарская республика. Бывший армейский офицер Эрнст Юнгер пропагандировал миф о 1914 г., а в своей популярной книге «В стальных грозах» воспевал образ фронтовых солдат, которые смогли познать себя только в испытаниях насилием, лишениями и болью[316]. Добровольческие бригады извергли целый поток романов, прославлявших ненависть ветеранов к революционерам, часто выраженную в словах, от которых стыла кровь, рисовавших убийство и насилие как крайнее выражение возмущенной мужественности, жаждущей мести за крах 1918 г., революцию и приход демократии[317]. Вместо бесхарактерных компромиссов парламентской демократии авторы вроде этих и многие другие провозглашали необходимость сильного руководства, жесткого, безжалостного, бескомпромиссного, готового без сожаления раздавить врагов нации[318]. Другие обращались к идиллическому сельскому миру, полностью лишенному сложностей и декадентства современной городской жизни, как в романе Адольфа Бартельса «Житель Дитмаршена», к 1928 г. проданного в объеме более 200 000 экземпляров[319].

    Все это отражало распространенное ощущение культурного кризиса, и не только внутри консервативной элиты. Конечно, многие аспекты модернистской культуры и СМИ были заметны уже до войны. Авангардное искусство посягало на сознание общества работами экспрессионистов вроде Эрнста Людвига Кирхнера, Августа Макке или Эмиля Нольде и абстракционистов вроде русского по происхождению, но проживавшего в Мюнхене Василия Кандинского. Вторая Венская школа породила атональную и экспрессивную музыку Шёнберга, Веберна, Берга и Землинского, а сексуально откровенное драматическое направление в пьесах вроде «Пробуждение весны» Франка Ведекинда уже вызывало всеобщий гнев. Во время рейха Вильгельма велись постоянные споры относительно пределов пристойности в литературе и угрозе, которую представляли якобы непатриотичные и подрывные или порнографические и безнравственные книги, многие из которых были запрещены полицией[320].

    Ощущение культурного кризиса, порожденное у среднего класса в начале века появлением модернистского искусства и культуры, сдерживалось при режиме Вильгельма, а наиболее экстремальные формы такого искусства были популярны лишь у узкого круга людей. Однако после 1918 г. оно стало намного более распространенным. Упразднение или по крайней мере ослабление цензуры, такой жесткой во время войны и так активно действовавшей в годы правления Вильгельма, поощряло СМИ обращаться к ранее запретным темам. Театр стал двигателем радикальных экспериментов и агитационной пропаганды левых[321]. Удешевление технологий копирования и печати упростило публикацию недорогих иллюстрированных газет и журналов для массового рынка. Особенно яростные дебаты развернулись вокруг Веймарской школы строительства, Баухауса, основанной архитектором Вальтером Гропиусом и образовавшейся в результате объединения Веймарской академии искусств и Веймарской школы прикладного искусства. Этот центр образования стремился соединить высокое искусство с практическим дизайном, в нем работали такие люди, как Василий Кандинский, Оскар Шлеммер, Пауль Клее, Тео ван Дусбург и Ласло Мохой-Надь. Его богемные студенты, и мужчины и женщины, не пользовались популярностью у горожан, а радикально упрощенные, ровные и ультрамодернистские модели осуждались местными политиками как образцы, больше похожие на примитивное искусство первобытных народов и не имеющие какого-либо отношения к Германии. В 1924 г. государственное финансирование центра прекратилось, и Баухаус переехал в Дессау, но его продолжили терзать обвинениями, особенно при новом директоре Ханнесе Майере. Майер симпатизировал коммунистам и по этой причине в 1930 г. был смещен со своего поста. На его место пришел архитектор Людвиг Мис ван дер Роэ, который исключил из Баухауса студентов-коммунистов и вместо прежних коммунарских порядков, заведенных Баухаусом, ввел более жесткий, даже авторитарный режим. Нацистское большинство, избранное в городское собрание в ноябре 1931 г., закрыло Баухаус после официальной инспекции Пауля Шульце-Наумбурга, ультраконсервативного автора книги «Искусство и раса». После этого он переехал в здание бывшего завода в Берлине, но с этого времени был уже не более чем бледной тенью прежнего Баухауса. Его судьба иллюстрирует, насколько трудно было авангардной культуре получить официальное признание даже в свободной культурной обстановке Веймарской республики[322].

    Новые средства коммуникации также вносили свой вклад в ощущение того, что старые культурные ценности находятся под угрозой. В этот период впервые в качестве популярного культурного явления стало выступать радио: в 1926 г. был зарегистрирован миллион слушателей, еще три миллиона добавились в 1932 г. В эфире могли звучать самые разные мнения, включая левые. Кинотеатры открылись в больших городах еще до 1914 г., а в конце 1920-х они уже собирали массовую аудиторию, которая увеличилась еще больше с появлением в конце десятилетия звукового кино. У многих культурных консерваторов сильное чувство эстетической дезориентации вызывали экспрессионистские фильмы вроде «Кабинета доктора Калигари» с его знаменитыми наклоненными декорациями и насыщенные эротикой фильмы вроде «Ящика Пандоры» с американской актрисой Луизой Брукс в главной роли. Такая острая сатира на буржуазные традиции, как «Голубой ангел», снятый по книге Генриха Манна, с Эмилем Яннингсом и Марлен Дитрих, вызвала недовольство выпускающей компании, гугенбергской UFA, и не в последнюю очередь за изображение циничного и расчетливого эротического поведения главной героини[323]. Фильм по роману Ремарка «На западном фронте без перемен» вызвал яростную кампанию протеста со стороны ультранационалистов, которые считали его пацифистские идеи непатриотичными[324].

    В буржуазной культуре почитались идеалы красоты, духовного совершенствования и художественной чистоты, над которыми будто издевались в своих манифестах дадаисты, а «новая вещественность» (Neue Sachlichkeit) ставила в центр внимания повседневные события и предметы в попытке создать новую эстетику современной городской жизни. Это не всем было по нраву. Вместо погружения в удивительные глубины мысли, навеянной мифическим миром вагнеровского цикла «Кольцо Нибелунга» или ритуально-религиозной музыкальной драмой «Парсифаль», буржуазные театралы теперь сталкивались в Кроль-опере с постановкой «Новостей дня» Пауля Хиндемита, в которой обнаженная дива пела свою арию, сидя в ванной. Вместе со сладкозвучием позднего романтизма в творчестве самого популярного в высшем обществе композитора Рихарда Штрауса, имевшего ранее славу enfant terrible, но ныне сочинявшего легкие и эмоционально не нагруженные оперы вроде «Интермеццо» и «Елены Египетской», аудитории теперь предлагался шедевр экспрессионизма Альбана Берга «Воццек», посвященный жизни бедных и униженных жизнью людей начала XIX века, в котором использовалась атональная музыка и фрагменты обычной речи. Консервативный композитор Ганс Пфицнер получил самую широкую поддержку, когда объявил подобные тенденции симптомами национальной деградации и приписал их еврейскому влиянию и культурному большевизму. Немецкую музыкальную традицию, провозглашал он, необходимо было защищать от таких угроз, которые стали еще более острыми, после того как в 1925 г. прусское правительство назначило австрийского еврея атоналиста Арнольда Шёнберга на должность преподавателя композиции в Государственной музыкальной академии в Берлине. Музыкальная жизнь была главным элементом самоидентификации буржуазии в Германии, здесь ей придавали, возможно, более важное значение, чем в любой другой европейской стране, и подобные изменения затрагивали ее самые глубинные основы[325].

    Еще большую угрозу в этом смысле представляло влияние американского джаза, который начал звучать в таких постановках, как «Трехгрошовая опера» (музыка Курта Вайля, текст Бертольда Брехта), язвительно осуждавшая эксплуатацию в мире воров и преступников и вызвавшая волны шока в культурном мире после премьеры в 1928 г. Похожий эффект произвела опера Эрнста Кшенека «Джонни наигрывает», поставленная в феврале 1927 г., в которой главным персонажем был чернокожий музыкант. Многие модернистские композиторы считали джаз стимулом для обновления своего искусства. Конечно, по сути эта музыка была формой популярного искусства, ее играли в тысячах ночных клубов и баров, в основном в Берлине, она звучала на танцевальных площадках, в эстрадных представлениях и холлах отелей. Гастролирующие биг-бэнды и шоу-группы, такие как «Тиллер Герлз», оживляли берлинскую жизнь, а особо смелые люди могли провести вечер в клубе вроде «Эльдорадо», «супермаркете эротики», как его назвал популярный композитор Фридрих Холендер, и посетить представление Аниты Бербер, исполнявшей порнографические танцы с названиями вроде «Кокаин» и «Морфий» для аудитории, щедро разбавленной трансвеститами и гомосексуалистами, до своей ранней смерти, наступившей от злоупотребления наркотиками в 1928 г. Представления кабаре добавляли во все это элемент острой, антиавторитарной политической сатиры и вызывали гнев напыщенных консерваторов своими шутками о «националистических и религиозных настроениях и обычаях христиан и немцев», как гневно жаловался один из них. Возмущение традиционных моралистов вызывали танцы вроде танго, фокстрота и чарльстона, а их расистская риторика была направлена против чернокожих музыкантов (хотя таких было очень немного и большинство из них задействовались в основном в роли барабанщиков или танцоров, чтобы придать представлению налет экзотики).

    Ведущий музыкальный критик Альфред Эйнштейн назвал джаз «самым мерзким предательством всей западной цивилизованной музыки», а Ганс Пфицнер выступил с резким осуждением Франкфуртской консерватории за включение джаза в программу обучения студентов. Он говорил, что джаз примитивен и является «порождением негритянства» и «музыкальным выражением американизма»[326]. Джаз и свинг казались гребнем волны культурной американизации. Такие сильно различающиеся явления, как фильмы Чарли Чаплина и современные методы производства в «фордизме» и «тейлоризме», рассматривались некоторыми как угроза исторической идентичности Германии. Массовое производство рисовало перспективу массового потребления, появления огромных универсамов, предлагающих поразительное разнообразие иностранных товаров, а иностранные сетевые магазины, например магазины Вулворта, делали по крайней мере некоторые из этих товаров доступными для обычной рабочей семьи. Схемы массового проживания и планировка современных жилищ бросали вызов консервативным идеалам народного стиля и вызывали яростные споры. Для культурных правых критиков влияние Америки, характерного символа современности, означало усиливавшуюся необходимость возрождения немецкого образа жизни, немецких традиций, немецких связей с предками и землей[327].

    Немцы старшего поколения в особенности чувствовали эту отчужденность, не в последнюю очередь из-за новой атмосферы культурной и сексуальной свободы, которая возникла после отмены официальной цензуры и полицейского контроля в 1918 г. и была характерна для многих ночных клубов Берлина. Один армейский офицер, родившийся в 1878 г., позже вспоминал:

    Вернувшись домой, мы обнаружили не честных немцев, а толпу, движимую самыми низменными инстинктами. Какими бы добродетелями ни обладали немцы раньше, они, казалось, потонули раз и навсегда в мутном потоке… Распущенность, бесстыдство и развращенность правили бал. Немецкие женщины как будто забыли свои немецкие корни. Немецкие мужчины как будто забыли о своем чувстве чести и достоинства. Еврейские писатели и пресса могли бесчинствовать, с безнаказанностью втаптывая все в грязь[328].

    Ощущение того, что порядок и дисциплина были уничтожены революцией и общество погружалось в глубины моральной и сексуальной деградации, было присуще как левым, так и правым. Социал-демократы часто имели весьма пуританские представления о личных отношениях, ставя политические обязательства и самопожертвование выше личной жизни, и многие из них были шокированы открыто гедонистической культурой молодежи в Берлине и других городах в «бушующие двадцатые». Коммерциализация досуга, кино, таблоидной прессы, танцевальных площадок и радио заставляла многих молодых людей отвернуться от более строгих и традиционных ценностей рабочей культуры[329].

    Сексуальная свобода, которой открыто наслаждалась молодежь в больших городах, встречала огромное осуждение у старшего поколения. Все началось еще до войны. После подъема многочисленного и громогласного феминистского движения публика и пресса привыкли к тому, что женщины стали обсуждать любые вопросы, занимать по крайней мере некоторые важные должности и решать свою судьбу самостоятельно. Начиная с 1910 г. в Международный рабочий женский день 8 марта на улицах крупных городов проходили ежегодные демонстрации в поддержку избирательного права женщин, и в них участвовали даже феминистки из среднего класса, хотя и ехали они при этом в экипажах. Кампания увенчалась успехом. Помимо этого некоторые феминистки добивались права на сексуальную жизнь, равных прав для незамужних матерей и бесплатных консультаций по противозачаточным средствам. Идеи Фрейда, склонного приписывать сексуальные мотивы человеческим действиям и устремлениям, обсуждались еще до войны[330]. Берлин, быстро приобретший статус космополитического метрополиса, уже стал центром разнообразных социальных и сексуальных субкультур, включая быстро растущее движение гомосексуалистов и лесбиянок[331].

    Критики связывали эти тенденции с разрушением семьи, которое, в свою очередь, было вызвано растущей экономической независимостью женщин. Быстрое развитие сферы обслуживания с ее новыми возможностями трудоустройства для женщин, начиная от должностей продавцов в больших магазинах и заканчивая секретарской работой в стремительно растущем офисном мире (здесь большую роль сыграло феминизирующее влияние пишущей машинки), создало новые формы эксплуатации и дало большому числу молодых, незамужних женщин финансовую и социальную независимость, которой они были лишены раньше. Это стало еще более заметным после 1918 г., когда в Германии было 11,5 миллиона работающих женщин, которые составляли 36 % всего рабочего населения. Хотя по сравнению с довоенной ситуацией это не было сколько-нибудь серьезным изменением, многие из них теперь работали «на виду», в качестве водителей трамваев, в универмагах или, хотя таких было совсем немного, в юридических, университетских или медицинских профессиях[332]. Конкурентная борьба женщин за мужские рабочие места и опасения националистов, что сила Германии подрывается падением рождаемости, продолжавшимся с начала века, а также более неопределенные культурные тревоги создали в обществе негативный фон, который стал заметен еще до 1914 г.[333] В Германии до войны наблюдался заметный кризис мужественности. Националисты и пангерманисты призывали женщин вернуться домой, в семью для исполнения своего предназначения — рождения и обучения детей для нации. Острота реакции на вызов феминизма означала, что феминисткам пришлось уйти в оборону, они стали обособляться от своих более радикальных сторонниц и все сильнее подчеркивали свой националистический настрой и желание не идти слишком далеко в своих революционных требованиях[334].

    После 1918 г. женщинам было предоставлено избирательное право, они могли голосовать и участвовать в выборах всех уровней, от местных советов до рейхстага. Они формально получили право занимать высокие должности, а роль, которую они играли в общественной жизни, была намного более значительной, чем до войны. Соответственно враждебные призывы антифеминистов, которые считали, что место женщины находится дома, получили гораздо более широкую аудиторию. Такое осуждение сопровождалось гораздо более открытой, чем до войны, демонстрацией сексуальности в либеральной атмосфере больших городов. Еще более шокирующими для консерваторов стали публичные выступления за права гомосексуалистов со стороны отдельных людей, таких как Магнус Хиршфельд, основатель безобидного на первый взгляд «Научного гуманитарного комитета» в 1897 г. На самом деле Хиршфельд был открытым гомосексуалистом и во многих публикациях пропагандировал противоречивую идею о том, что гомосексуалисты представляют собой «третий пол» и их сексуальная ориентация является врожденным фактором, а не обусловлена средой. Деятельность его комитета была посвящена устранению статьи 175 Имперского уголовного кодекса, который ставил вне закона «непристойные отношения» между мужчинами. Консерваторы были разгневаны тем фактом, что в 1919 г. правительство социал-демократов в Пруссии дало Хиршфельду большой фант для преобразования его неофициального комитета в финансируемый государством Институт сексуальных наук, размещавшийся в районе Тиргартен в центре столицы. Институт предоставлял консультации, проводил популярные собрания, на которых обсуждались темы вроде «как заниматься сексом, не заводя детей?», и проводил кампании за реформу всех законов, регулирующих сексуальное поведение. Хиршфельд быстро наладил широкую сеть международных контактов, организовал Всемирную лигу сексуальных реформ, штаб-квартирой которой в 1920-х был его собственный институт. Он приложил много усилий для распространения общественных и частных клиник предупреждения беременности и сексуальных консультаций в Веймарской республике. Неудивительно, что его постоянно поносили националисты и нацисты, чья попытка ужесточить закон при поддержке центристской партии была с небольшим перевесом заблокирована голосами коммунистов, социал-демократов и демократов из Комитета по реформированию уголовного права в рейхстаге в 1929 г.[335]

    Враждебность националистов основывалась не просто на примитивном моральном консерватизме. Германия потеряла два миллиона мужчин на войне, а уровень рождаемости все еще падал. В период между 1900 и 1925 г. число родившихся детей на тысячу замужних женщин младше 45 лет, действительно, очень резко упало с 280 до 146. В 1927 г. были смягчены законы, ограничивавшие продажу презервативов, и к началу 1930-х гг. в общественных местах было установлено более 1600 торговых автоматов, а только в одном Берлине производилось 2,5 миллиона презервативов в год. Открывались центры сексуальной консультации, где можно было получить советы по контрацепции, и многие из них, как институт Хиршфельда, финансировались, а в некоторых случаях управлялись прусским или другим региональным правительством, что приводило в бешенство моральных консерваторов. Аборт был куда более спорным делом, не в последнюю очередь из-за связанных с ним серьезных медицинских рисков, но и здесь закон был смягчен, и с 1927 г. аборт квалифицировался уже не как уголовное преступление, а как мелкий проступок. Громкое осуждение контроля рождаемости в папской энциклике Casti Connubii («Целомудренный брак») в декабре 1930 г. подлило масла в огонь споров, а в 1931 г. прошло около 1500 митингов и демонстраций в рамках масштабной коммунистической кампании против подпольных абортов[336].

    Многим людям такие кампании казались частью продуманного плана по сокращению численности немецкого народа и подрыву рождаемости. Не было ли все это, вопрошали консерваторы и радикальные националисты, следствием женской эмансипации и подлого морального потакательства сексуальной распущенности? Для националистов феминистки были немногим лучше предателей нации, потому что поощряли женщин работать вне дома. Однако сами феминистки были не менее обеспокоены новой атмосферой сексуальной свободы. Многие из них критиковали двойные стандарты сексуальной морали — свобода для мужчин, непорочность для женщин — еще до войны и вместо этого провозглашали единый стандарт сексуального ограничения для обоих полов. Их пуританство, выражавшееся в кампаниях против порнографических книг и сексуально откровенных фильмов и картин и в осуждении девушек, предпочитавших танцевальные площадки читальным залам, было нелепым с точки зрения многих женщин молодого поколения, и к концу 1920-х традиционные феминистские организации, уже добившиеся избирательного права для женщин и, таким образом, утратившие свою изначальную цель, жаловались на то, что молодежь не проявляет к ним интереса[337]. Феминизм занял оборонительную позицию, и женщины из среднего класса, обеспечивавшие ему основную поддержку, отрекались от своих традиционно либеральных взглядов и все больше склонялись в сторону правых партий.

    Феминистское движение чувствовало необходимость защищать себя от обвинений в подрыве немецкой расы, настаивая на пересмотре Версальского мирного договора с националистических позиций, требуя перевооружения, защищая семейные ценности и говоря о необходимости сексуального самоограничения. Как показало время, привлекательность правого экстремизма для женщин оказалась не менее сильной, чем для мужчин[338].

    II

    Молодые люди, и в особенности юноши, стремились выработать собственный отличительный культурный стиль еще до Первой мировой войны. Ключевую роль здесь играло «молодежное движение», разрозненное, но быстро растущее собрание неформальных клубов и обществ, занимавшихся такими вещами, как туризм, общение с природой, пение народных песен и чтение патриотических стихов вокруг костра. Разумеется, все политические партии пытались привлекать молодежь, особенно после 1918 г., создавая для них собственные организации, такие как «Молодежь Бисмарка» у националистов или «Лига Виндхорста» в центристской партии, но что было удивительно в молодежном движении, так это его независимость от формальных политических институтов, часто объединенная с презрением по отношению к нравственным компромиссам и лжи взрослой политической жизни. В движении воспитывалось недоверие к современной культуре, городской жизни и официальным политическим институтам. Многие, если не большинство молодежных групп имели свою военную форму, похожую на форму бойскаутов, и придерживались антисемитских взглядов, часто отказываясь принимать евреев в свои ряды. Некоторые подчеркивали необходимость нравственной чистоты и отказывались от курения, спиртного и отношений с девушками. Другие, как мы видели, были женоненавистниками. Даже если ответственность молодежного движения за прокладывание дороги для нацизма была преувеличена историками, подавляющее большинство независимых молодежных организаций все равно враждебно относились к республике и ее политикам, придерживались националистических взглядов и имели милитаристский характер и устремления[339].

    Влияние молодежного движения, наиболее сильно сказывавшееся на протестантском среднем классе, практически не встречало противодействия со стороны образовательной системы. «Все ученики старших классов — националисты, — писал Виктор Клемперер в 1925 г. — Они учатся этому у своих учителей» [340]. Однако ситуация была, вероятно, более сложной, чем ему представлялось. Во времена рейха кайзер лично поддерживал попытки замены либеральных традиций в классическом немецком образовании на патриотическое обучение с ориентацией на немецкую историю и язык. К 1914 г. многие учителя по своим убеждениям были националистами, консерваторами и монархистами, и учебники и уроки в основном формировали именно такое политическое мировоззрение. Однако достаточно многочисленное меньшинство склонялось к различным либерально-центристским и левым мнениям. Более того, в 1920-е гг. в областях, где доминировали социал-демократы, в особенности в Пруссии, предпринимались активные усилия заставить школы воспитывать из учеников образцовых граждан, лояльных к новым демократическим институтам республики, и атмосфера в школьной системе соответствующим образом менялась. Миллионы молодых людей заканчивали школу убежденными коммунистами, или социал-демократами, или сторонниками центристской партии. Но были и миллионы других, придерживавшихся консервативных или радикально правых политических взглядов. В конечном счете ни учителя, бывшие либералами или социал-демократами, ни консерваторы и монархисты не смогли оказать большого влияния на политические представления своих учеников, и многие из их политических идей были отвергнуты как абсолютно не соответствовавшие той реальности, которую дети видели каждый день вокруг себя в Веймарской республике. Для молодых людей, ставших впоследствии нацистами, становление политических взглядов часто было связано с борьбой против строгостей школьной системы, а не с поддержкой идей нацистских и донацистских учителей. Один ученик националистических взглядов, родившийся в 1908 г., вспоминал, что имел постоянные стычки со своими учителями, «потому что с детства я ненавидел рабскую покорность». Он признавал, что к его политическому воспитанию приложил руку учитель-националист, но замечал в то же время, что стиль преподавания его кумира «образовывал сильный контраст со всем остальным, чему учили в школе». Другой ученик долгое время ненавидел свою бывшую школу, в которой его регулярно наказывали за оскорбление еврейских одноклассников[341].

    Где крайне правые политические предпочтения молодежи были наиболее очевидными, так это в немецких университетах, многие из которых были знаменитыми центрами обучения с традициями, восходящими к Средним векам. При Веймарской республике некоторым профессорам левых взглядов удавалось получить места, но их было немного. После войны университеты все еще оставались элитарными организациями, и почти все их студенты принадлежали к среднему классу. Особенно влиятельными были студенческие дуэльные общества, консервативные, монархические и националистические. Некоторые из них играли активную роль в силовом подавлении революционных восстаний 1919–21 гг. Чтобы нейтрализовать их влияние, в начале 1919 г. студенты во всех университетах организовали демократические представительные организации, соответствующие духу новой республики, — Генеральные студенческие союзы. Все студенты должны были входить в эти союзы и имели право голосовать за кандидатов, претендующих на места в их руководящих органах[342].

    Студенческие союзы образовали национальную ассоциацию и стали играть определенную роль в таких областях, как социальное обеспечение студентов и университетские реформы. Но они тоже попали под влияние крайне правых. Под влиянием политических событий, от окончательного принятия условий Версальского мирного договора в 1919 г. и до французского вторжения в Рур в 1923 г., новые поколения студентов вливались в националистические ассоциации и собирались под знаменами традиционных студенческих обществ. Вскоре во все студенческие союзы стали выбирать кандидатов от правых сил, по мере того, как росло разочарование студентов в новой германской демократии, инфляция обесценивала их доходы, а переполненность университетов делала условия жизни еще более невыносимыми. Число студентов быстро выросло с 60 000 в 1914 г. до 104 000 в 1931 г., не в последнюю очередь из-за демографических изменений. Правительства тратили значительные средства, чтобы расширить доступ к высшему образованию, и последнее стало средством пробиться наверх для сыновей мелких госслужащих, бизнесменов и даже для некоторых ремесленников. Финансовые проблемы в республике заставляли многих студентов обеспечивать себя самостоятельно, что было еще одной из причин недовольства. Однако уже с 1924 г. шансы все более многочисленной когорты выпускников найти работу начали уменьшаться, начиная с 1930 г. они практически стали равны нулю[343].

    Подавляющее большинство профессоров, как показали их коллективные публичные заявления в поддержку военных целей Германии, также были убежденными националистами. Многие вносили свой вклад в сложившуюся интеллектуальную атмосферу своими лекциями, осуждавшими мирный договор 1919 г. В дополнение к этому принимались административные решения и выносились резолюции, направленные против угрозы, которую, по их мнению, представляли «расово чуждые» еврейские студенты, приходящие в университеты с Востока. Многие в обеспокоенных тонах писали о маячившей перспективе (которая существовала в основном в их собственном воображении) появления целых областей науки, в которых будут доминировать еврейские профессора, и осуждали политику их приема на работу. В 1923 г., когда французы оккупировали Рур, по немецким университетам прошла сильная волна националистического гнева, и студенческие группы приняли активное участие в организации сопротивления. Задолго до конца 1920-х университеты стали политическими рассадниками крайне правых взглядов. Формировалось поколение выпускников, которые считали себя элитой, поскольку жили в обществе, где только очень небольшой части населения удавалось попасть в университет. Это была элита, которая, помня о Первой мировой войне, ставила действие выше мысли, а национальную гордость выше абстрактного образования, элита, для которой расизм, антисемитизм и идеи германского превосходства стали практически второй натурой, элита, готовая решительно бороться со слабохарактерными компромиссами чрезмерно терпимой либеральной демократии с той же жесткостью, которую демонстрировали их родители во время Первой мировой войны[344]. Для такой молодежи насилие казалось рациональным ответом на катастрофы, обрушившиеся на Германию. Для самых умных и образованных старое поколение бывших солдат казалось слишком эмоционально израненным, слишком необузданным: что требовалось, так это трезвость в оценках, планирование и крайняя твердость во имя национального возрождения[345].

    Все эти факторы в конечном счете были вторичными для большинства современников этих студентов. Гораздо более важным для них был суровый жизненный опыт, включивший в себя политическую дезориентацию общества, экономические лишения, войну, разруху, гражданский раздор, инфляцию, поражение в войне и частичную оккупацию Германии иностранными государствами, — опыт, общий для молодых людей, рожденных за десять лет до Первой мировой. Молодой служащий, родившийся в 1911 г., позже писал:

    Мы ничего не избежали. Мы знали и чувствовали все проблемы, какие были у нас дома. Тень нужды никогда не покидала наш дом и делала нас молчаливыми. Нас грубо вытолкнули из детства, не показав правильного пути. Борьба за выживание рано стала нашим делом. Отчаяние, стыд, ненависть, ложь и гражданская война отпечатались в наших душах и заставили нас рано повзрослеть[346].

    Поколение, сформировавшееся в период с начала века до Первой мировой войны, действительно было поколением людей, не ограниченных условностями, готовых ко всему, и во многих отношениях им предстояло сыграть роковую роль в судьбе Третьего рейха.

    III

    Радикально модернистская культура Веймара была одержима извращенными формами поведения, убийствами, жестокостью и преступлениями в степени, которая многим людям среднего класса должна была казаться очень опасной. Рисунки художника Георга Гросса были полны жестоких сцен изнасилований и убийств, совершаемых сексуальными маньяками, и эта тема присутствовала во многих работах других художников тех дней. Убийцы были главными героями фильмов вроде «М» Фрица Ланга, пьес вроде «Трехгрошовой оперы» Бертольда Брехта и романов вроде модернистского шедевра Альфреда Дёблина «Берлин, Александерплатц». Судебные процессы над реальными серийными убийцами, такими как Фриц Харман или «дюссельдорфский вампир» Петер Кюртен, становились национальными сенсациями, им посвящались красочные репортажи в прессе, описывающей массовому читателю все перипетии и повороты событий. Коррупция стала центральной темой даже в романах о Берлине, написанных иностранными гостями, как в работе Кристофера Ишервуда «Мистер Норрис пересаживается на другой поезд». Преступник стал объектом восхищения и страха, подкрепляя обоснованную тревогу в отношении социального порядка и усиливая отвращение среднего класса к перемене ценностей, которая, казалось, находится в центре модернистской культуры. Широчайшее освещение жизни серийных убийц в СМИ убеждало многих не только в том, что к таким «животным» необходимо применять смертную казнь, но и в необходимости введения цензуры, которая позволила бы прекратить воспевание их подвигов в популярной культуре и ежедневной бульварной прессе[347]. Тем временем инфляция и беспорядок послевоенных лет вызвали к жизни организованную преступность такого масштаба, что она могла поспорить с современной мафией Чикаго, особенно в Берлине. Разрастающееся криминальное подполье этого города с его «обществами круговой поруки» прославляется в фильмах вроде «М»[348].

    Убеждение в том, что преступность вышла из-под контроля, широко разделялось людьми, занимавшимися поддержанием законности и порядка, которые, по мнению огромного числа граждан, были под угрозой. Вся судебная система, существовавшая в период Вильгельма, была перенесена без изменений в эру Веймара, в гражданский и уголовный кодексы практически не вносились поправки, и попытки либерализовать их, например отменив смертную казнь, не привели ни к каким результатам[349]. Как и раньше, суд представлял собой группу специально обученных людей; они не назначались (как, например, в Англии) в суд после относительно длительной адвокатской карьеры. Таким образом, многие работающие судьи в 1920-е гг. были членами судебных органов в течение десятилетий, и их ценности и взгляды сформировались еще в эпоху кайзера Вильгельма II. Их положение укрепилось при республике, поскольку основным политическим принципом новой демократии, как и всех других, была независимость судебной власти от политического контроля — принцип, ясно и однозначно закрепленный в статьях 102 и 104 конституции. Поэтому, как и армия, суды могли долгое время функционировать без какого-либо политического вмешательства в их деятельность[350]. Судьи были еще более независимы, потому что подавляющее большинство среди них считали законы, созданные законодательными собраниями, а не предложенные облеченным божественной властью монархом, не нейтральным инструментом, а, как выразился председатель Немецкой федерации судей (которая представляла интересы восьми из примерно десяти тысяч немецких судей), «партийными, классовыми и незаконнорожденными законами… законами лжи». «Когда у власти находятся несколько партий, — сокрушался он, — результатом становятся компромиссные законы. Они порождают путаницу в законодательной системе, они выражают противоречащие друг другу интересы правящих партий, они делают законодательство убогим. Все величественное сгинуло. Величие закона тоже»[351]. Возможно, сожаление о том, что политические партии использовали судебную систему в своих целях и создавали новые, так или иначе необъективные, законы, имело под собой некоторые основания. Радикальные правые и левые партии содержали специальные отделы, которые занимались тем, что цинично зарабатывали политический капитал на судебных процессах, а также штат политических адвокатов, которые разрабатывали комплексы очень изощренных и крайне недобросовестных методов, с помощью которых судебному слушанию можно было придать характер политической сенсации[352]. Неудивительно, что это еще больше дискредитировало веймарское правосудие в глазах многих людей. Вместе с тем в обстановке наступившей парламентской демократии можно было считать, что сами судьи используют судебные процессы в своих политических интересах. Многие годы и даже десятилетия судьи относились к социал-демократам и леволиберальным критикам кайзеровского правительства как к преступникам, и теперь, после изменения политической ситуации, не желали изменять свои представления. Они были верны не новой республике, а тому же абстрактному идеалу рейха, которому продолжали служить их единомышленники из офицерского корпуса[353]. Наверное, было неизбежно, что в многочисленных политических процессах, возникавших из-за глубоких политических конфликтов в годы Веймара, судьи в подавляющем большинстве случаев принимали сторону праворадикальных преступников, которые утверждали, что действовали во имя этого идеала, и поощряли преследование левых, отвергавших его.

    В середине 1920-х статистик левых взглядов Эмиль Юлиус Гумбель опубликовал цифры, согласно которым 22 политических убийства, совершенных левыми радикалами с конца 1919 г. до середины 1922 г., привели к 38 обвинительным приговорам включая 10 смертных казней и тюремные сроки в среднем по 15 лет каждый. При этом 354 политических убийства, которые в тот же период были совершены, по мнению Гумбеля, правыми радикалами, завершились 24 приговорами без смертных казней, а тюремные сроки в среднем составили 4 месяца. 24 убийцы, признавшиеся в своих преступлениях, были оправданы судами[354]. Конечно, эта статистика могла быть не совсем точной. Кроме того, по инициативе экстремистских партий в рейхстаге и при достаточной поддержке со стороны других политических группировок «политическим преступникам» часто объявляли амнистии, поэтому многие из них освобождались, отбыв лишь небольшую часть срока. Однако важным в поведении судей было их послание обществу, послание, подкрепленное многочисленными в годы Веймарской республики преследованиями, которым подвергались обвиняемые в государственной измене пацифисты, коммунисты и другие люди с левого фланга политического фронта. По данным Гумбеля, тогда как за последние три мирных десятилетия бисмарковского рейха за государственную измену было осуждено только 32 человека, за четыре относительно мирных года, с 1924 по 1927 год, было предъявлено более 10 000 обвинений в предательстве, которые в результате обернулись 1071 приговором[355]. Значительное число судебных дел касалось людей, имевших смелость рассказывать в прессе о секретных вооружениях и маневрах армии. Наверное, самым известным примером было дело пацифиста и левого редактора Карла фон Осецки, которого в 1931 г. приговорили к восемнадцати месяцам заключения за публикацию в его журнале Die Weltbuhne («Мировая сцена») статьи, поведавшей о том, как немецкие солдаты проходили подготовку в составе боевой авиации в Советской России, что было незаконным в соответствии с условиями Версальского мирного договора[356]. Другое такое же известное дело было связано с левым журналистом Феликсом Фехенбахом. Его преступление, совершенное в 1919 г., состояло в публикации баварских документов от 1914 г., относившихся к началу Первой мировой войны. По мнению суда, это повредило интересам Германии в мирных переговорах. Фехенбах был приговорен к одиннадцати годам заключения в Мюнхене так называемым Народным судом — чрезвычайным органом, созданным для отправления упрощенного судопроизводства по делам о мародерстве и убийствах, совершенных во время Баварской революции в 1918 г.[357] Он был преобразован для работы с делами об «измене» во время контрреволюции следующего года. Такие дела не прекращались до 1924 г., несмотря на то что Веймарская конституция пятью годами ранее поставила их вне закона Создание народных судов с их игнорированием обычной юридической системы, включая отсутствие любых прав на апелляцию по принимаемым вердиктам, и неявным предоставлением правосудия в руки «народа», а не закона породило угрожающий прецедент, и такие суды были восстановлены нацистами в 1933 г.[358]

    Пытаясь противодействовать этому влиянию, социал-демократы в 1922 г. смогли протолкнуть Закон о защите Республики. Согласно этому закону, Государственный суд должен был передавать дела правых политических преступников из слишком симпатизирующих им судов в руки назначенных рейхспрезидентом судей. Судебная система вскоре смогла его нейтрализовать, и он оказал небольшое влияние на общую тональность приговоров[359].

    Фридрих Эберт и социал-демократы, хотя предположительно и были против смертной казни по политическим принципам, санкционировали ее в Законе о защите Республики и задним числом одобрили казни, осуществленные в период гражданских беспорядков послевоенного времени. Этим они упростили для будущих правительств введение схожих драконовских законов по защите государства и разрушение центрального принципа правосудия, состоящего в том, что ни для какого преступления нельзя определять наказание, не предполагавшееся во время совершения этого преступления[360]. Это тоже был опасный прецедент для будущего.

    Обычным судам не было особого дела до принципов, провозглашенных в Законе о защите Республики. Судьи практически всегда демонстрировали снисходительность по отношению к обвиняемым, если те заявляли, что действовали из патриотических убеждений, независимо от характера преступления[361]. Например, по результатам Капповского путча, этой вооруженной попытки свергнуть законно избранное правительство, был вынесен только один обвинительный приговор, и даже этот единственный обвиняемый был приговорен всего лишь к краткому заключению в крепости, поскольку судьи посчитали его «самоотверженный патриотизм» смягчающим фактором[362]. В 1923 г. четыре человека выиграли апелляцию в имперском суде рейха, старом высшем органе судебной власти, опротестовав приговор о трехмесячном заключении каждому за выкрикивание на собрании правой молодежной группы «Младогерманский орден» в городе Гота слов: «Нам не нужна еврейская республика, фу еврейской республике!» В своем решении суд рейха неубедительно заявил о том, что значение этих слов было неясно:

    Они могли означать новое юридическое или социальное устройство Германии, не оставлявшее места для немецких или иностранных евреев в структуре государства. Они также могли означать чрезмерное влияние и власть, которые, по мнению многих людей, в реальности имеет небольшое по сравнению со всем населением число евреев… Кроме того, даже не было явно установлено, что обвиняемые выкрикивали оскорбления в отношении конституционно определенной формы государства в рейхе, а только что они выкрикивали оскорбления в отношении настоящей формы государства в рейхе. Таким образом, не исключена возможность юридической ошибки[363].

    Различие, сделанное судом рейха между двумя видами государства, и намек на то, что Веймарская республика была просто некоторым временным отклонением, «не определенным в конституции», лишь еще более четко продемонстрировали, каких позиций придерживались тогдашние судьи. Такие вердикты не могли не принести своих плодов. Политические и другие процессы были очень важными событиями в Веймарской республике, их посещало большое количество людей, в прессе о них публиковались обширные репортажи, а местами и дословные выдержки из стенограмм, о них страстно спорили в законодательных собраниях, клубах и обществах. Подобные вердикты только придавали уверенность крайне правым оппонентам республики и помогали подрывать ее легитимность.

    Правые и антиреспубликанские симпатии судебной власти разделялись и государственными обвинителями. Обвинения, выдвигаемые против правых преступников, рассмотрение заявлений защиты, допросы свидетелей, даже оформление вступительного и заключительного слова — все свидетельствовало о том, что прокуроры считали националистические убеждения и намерения смягчающими обстоятельствами. Таким образом, судьи, прокуроры, полиция, управляющие и охранники тюрем, судебные исполнители и все агенты, занимавшиеся исполнением судебных решений, подрывали легитимность республики, поддерживая ее врагов. Даже если они и не хотели осознанно саботировать новую демократию, даже если они и принимали ее на данный момент как неизбежную необходимость, результатом их поведения было распространение мнения о том, что она в некотором отношении чужда истинному духу Германского рейха. Очень немногие из них были убежденными демократами или стремились поставить республику на ноги. Если закон и его исполнители были против республики, имела ли она какие-нибудь шансы?

    Социальный отбор

    I

    Если Веймарская республика и могла чем-то завоевать лояльность и благодарность масс, то это созданием новой системы социального обеспечения. Разумеется, в Германии были социальные организации и до 1914 г., особенно после того, как Бисмарк ввел такие понятия, как медицинское страхование, страхование от несчастных случаев и пенсии по возрасту, в попытке отвернуть рабочий класс от социал-демократии. Модели Бисмарка, дополненные и расширенные в годы после его отставки, были новаторскими для своего времени, и их нельзя считать просто прикрытием для государственного авторитаризма. Некоторые из них, в особенности система медицинского страхования, к 1914 г. охватывали миллионы рабочих, кроме того, в них достаточно широко было распространено самоуправление, что давало многим рабочим шанс на участие в выборах. Однако ни одна из этих схем не распространялась до низов социальной лестницы, где помощь бедным, находившаяся в ведении полиции и подразумевавшая лишение гражданских прав, включая право голоса, была нормой вплоть до конца эпохи Вильгельма. И все же даже здесь функционирование системы было реформировано и стандартизировано к 1914 г., и на волне бисмарковских реформ возникла профессия социального работника — служащего, занимавшегося оценкой и распределением помощи для бедных, безработных и нищих так же, как и для обычных рабочих[364].

    Однако на основе этой современной версии прусского бюрократического патернализма в Веймарской республике была выстроена гораздо более развитая и обширная структура, не без некоторых сложностей соединившая в себе принципы социального католицизма и протестантской филантропии, с одной стороны, и социал-демократического равенства — с другой[365]. Сама Веймарская конституция была полна далеко идущих деклараций о важности семейной жизни и необходимости ее государственной поддержки, о долге государства перед молодежью, о праве граждан на труд и об обязанности государства предоставить всем гражданам приличное жилье[366]. Эти принципы легли в основу целой серии проведенных через рейхстаг законов, начиная с положений, касающихся соцобеспечения молодежи (1921 г.) и регулирующих работу судов по делам несовершеннолетних (1913 г.), заканчивая нормами, закрепляющими за инвалидами войны право на социальную помощь и обучение новым профессиям (1920 г.), декретами, вводящими общую систему соцобеспечения (1924 г.), и в первую очередь, как мы видели, законодательным учреждением пособий по безработице в 1927 г. Помимо прочего, были дополнены и расширены существовавшие схемы медицинского страхования, пенсий и др. Были запущены программы массового обеспечения жильем, многие из которых были по-настоящему инновационными, и только между 1927 и 1930 г. людям было предоставлено более 300 000 новых или отреставрированных домов. Число мест в больницах выросло на 50 % по сравнению с довоенными днями, и соответственно увеличилась численность медицинского персонала. Резко сократилось число инфекционных заболеваний, а сеть клиник и организаций соцобеспечения теперь поддерживала уязвимые классы населения, от матерей-одиночек до молодых людей, имеющих неприятности с полицией[367].

    Создание бесплатной и всеобщей системы социального обеспечения для всех граждан было одним из главных достижений Веймарской республики, а в ретроспективе, вероятно, и самым важным. Но, несмотря на масштабы этой системы, в конечном счете она не смогла удовлетворить требованиям, сформулированным в конституции 1919 г., и разрыв между обещанным и получившимся в итоге имел самое серьезное влияние на отношение граждан к республиканскому правительству. Во-первых, экономические трудности, переживаемые республикой, практически с самого начала превратились в такую ношу для системы соцобеспечения, которую она просто не смогла вынести. Было слишком много людей, которым требовалась помощь из-за последствий войны. В вооруженных силах между 1914 и 1918 г. служило около 12 миллионов немецких мужчин. Более двух миллионов из них были убиты. В соответствии с некоторыми оценками, это было эквивалентно одной смерти на каждые 35 жителей рейха, т. е. было почти в два раза больше количества военных смертей в Соединенном королевстве, где смерть одного солдата приходилась на каждые 66 жителей, и почти в три раза больше, чем в России, где на войне погиб 1 человек на каждые 111 жителей. К концу войны более полумиллиона немецких женщин стали вдовами, а миллион детей лишились отцов. Около 2,7 миллиона мужчин вернулись с войны с ранениями, ампутациями и другими видами инвалидности и были крайне недовольны тем, что обещанная политиками награда за их службу стране так и не нашла воплощения в реальности.

    Правительство повышало налоги для состоятельных людей, чтобы справиться со сложившейся ситуацией, пока налоговая нагрузка практически не удвоилась, увеличившись, как и процент реального национального дохода, с 9 % в 1913 г. до 17 % в 1925 г., в соответствии с одним предвзятым источником[368]. Тем не менее этого было совершенно недостаточно для покрытия расходов, и правительства не решались идти дальше из страха быть обвиненными в повышении налогов с целью выплат репараций и вызвать еще большее раздражение основных налогоплательщиков. Государству не только приходилось нести бремя страховых выплат по безработице после 1927 г., оно в 1926 г. все еще платило пенсии примерно 800 000 бывших солдат-инвалидов и 360 000 вдов погибших на войне и поддерживало более 900 000 детей, оставшихся без отцов, и сирот, и все это накладывалось на существовавшую систему государственной поддержки пожилых людей. Выплата пенсий составляла самую большую часть государственных расходов за исключением репараций[369]. В конечном счете система соцобеспечения привела к разрастанию и так раздутого бюрократического аппарата в рейхе и федеративных землях, который увеличился на 40 % с 1914 по 1923 год, что привело почти к удвоению стоимости содержания государственной управленческой машины в расчете на одного немца[370]. Такие крупные расходы могли бы оказаться приемлемыми в растущей экономике, но в измотанной кризисами Веймарской республике это было просто невозможно без печатания необеспеченных денег и увеличения инфляции, что происходило между 1919 и 1923 г., или без начавшегося с 1924 г. уменьшения выплат, сокращения штата социальных организаций и введения еще более строгих проверок для претендующих на получение помощи.

    Многие претенденты, таким образом, быстро поняли, что система соцобеспечения не выплачивала им столько, сколько было необходимо. Особенно скупыми были местные управленцы, потому что местные власти несли значительную часть финансового бремени по социальным выплатам. Они часто требовали, чтобы лица, получающие пособия, передавали им свои сбережения или собственность — это было условием оказания помощи. Детективы, нанимаемые организациями соцобеспечения, сообщали о скрытых источниках дохода и поощряли соседей доносить на соседей, отказывавшихся разоблачать их. Более того, организации соцобеспечения, в которых не хватало персонала для быстрой обработки большого числа заявок, отвечали на прошения о помощи с огромной задержкой — сначала им нужно было связаться с другими агентствами для проверки, не получали ли претенденты пособия ранее, а иногда они пытались переложить обязанности по выплате пособия на плечи других организаций. Таким образом, система соцобеспечения Веймара быстро стала инструментом дискриминации и контроля, поскольку чиновники ясно давали понять претендентам, что те получат только причитающийся им минимум, и бесцеремонно влезали в личную жизнь каждого, чтобы убедиться в обоснованности его заявки.

    Ничто из этого не делало республику более привлекательной для тех, кому она должна была помогать. Жалобы, ссоры, драки и даже демонстрации были далеко не уникальным явлением внутри и снаружи контор соцобеспечения. Достаточно хорошее представление о том, с какими проблемами приходилось сталкиваться системе соцобеспечения и как она пыталась с ними справляться, дает пример шорника и обойщика Адольфа Г.[371] Родившийся в 1892 г., Адольф воевал в 1914–18 гг. и получил серьезную травму, хотя и не в героической битве против врага, а от удара копыта лошади в живот. Это потребовало больше шести операций на кишечнике в начале 1920-х. Старый несчастный случай на производстве и семья с шестью детьми давали ему право на дополнительные выплаты помимо тех, которые обеспечивала полученная на войне травма. Не имея возможности найти работу после войны, он посвятил себя усилиям по получению государственной поддержки. Однако местные власти в Штутгарте после 1921 г. потребовали в качестве условия продолжения выплаты пособий из-за несчастного случая, чтобы он отдал радиоприемник и антенну, потому что они были запрещены в муниципальной квартире, где он проживал. Когда он отказался, его вместе с семьей выселили, на что он ответил яростной письменной бомбардировкой властей, включая министерство труда в Берлине. Он приобрел пишущую машинку, чтобы его письма были более разборчивыми, и пытался получить другие виды пособий, соответствующие его положению инвалида войны и отца большой семьи. Конфликт разрастался. В 1924 г. его посадили в тюрьму на полтора месяца за помощь в попытке аборта, предположительно из-за того, что они с женой посчитали, что в тех условиях шестерых детей было достаточно. В 1927 г. его оштрафовали за оскорбительное поведение, в 1930 г. его пособия урезали и ограничили возможности траты этих денег, например, только покупкой одежды, а плата за жилье перечислялась владельцу напрямую. В 1931 г. его обвинили в мошенничестве с заявками на пособия, потому что он пытался заработать немного денег на стороне в качестве старьевщика, и снова в 1933 г. за уличные выступления. Он обращался в политические организации левого и правого направления, чтобы получить помощь. Попытка убедить власти, что ему требовалось в три раза больше еды, чем обычному человеку, поскольку из-за травмы живота он не мог переваривать большую часть того, что съедал, наткнулась на стену непонимания. В 1931 г. в конце своего письма в министерство труда в Берлине он сравнивал чиновников службы социального обеспечения с баронами-разбойниками Средних веков[372].

    Возмущала несколько одержимого Адольфа Г. не только бедность, в которой он был обречен жить со своей семьей, но гораздо больше оскорбление чести и перевод в еще более низкие категории немецкого общества аппаратом службы соцобеспечения, которая постоянно ставила под сомнение его мотивы и права на помощь, которую он считал заслуженной. Анонимная, скованная правилами бюрократия соцобеспечения оскорбляла его личность. Такие настроения были типичны для претендентов на соцпомощь, особенно тех, чье обращение за поддержкой подкреплялось жертвами, принесенными на войне. Гигантская пропасть между публичными заявлениями о по-настоящему всеобщей системе соцобеспечения в Веймарской республике, основанной на потребностях и правах на получение помощи, и жестокой реальностью мелочной дискриминации, вторжения в личную жизнь и оскорблений, которым подвергались многие претенденты со стороны социальных агентств, никоим образом не укрепляла легитимность конституции, в которой провозглашались эти положения[373].

    Однако намного более угрожающим был тот факт, что медицинские учреждения и агентства соцобеспечения, предназначенные для создания рациональных и научных способов борьбы с социальными лишениями, отклонениями и преступностью с конечной целью полностью устранить их из немецкого общества в будущих поколениях, стимулировали появление новых политиков, которые начали разрушать гражданские свободы бедных и инвалидов. По мере того как управленческий аппарат системы соцобеспечения разрастался в огромную бюрократическую машину, начинали приобретать большее влияние доктрины расовой гигиены и социальной биологии, распространенные среди сотрудников сферы соцобеспечения еще до войны. Представление о том, что наследственность играет некоторую роль во многих типах социальных отклонений, включая не только умственную отсталость и физическую неполноценность, но и хронический алкоголизм, склонность к мелким преступлениям и даже «моральный идиотизм» в таких группах, как проститутки (многие из которых на самом деле вынуждены были пойти на панель по экономическим причинам), превратилось в догму. Ученые-медики и управленцы в социальной сфере стали собирать подробные картотеки «асоциальных» элементов, как теперь часто называли людей с отклонениями. Либеральные реформаторы системы наказаний утверждали, что, хотя некоторых обитателей государственных тюрем и можно вернуть в общество за счет правильного подбора образовательных программ, подавляющее их большинство совершенно неисправимы, в основном из-за наследственного вырождения их характера[374]. Полиция также играла свою роль, выделяя большое число «профессиональных преступников» и «обычных подозреваемых», которые попадали под пристальное наблюдение. Часто это становилось определяющим дальнейшую судьбу пророчеством, потому что постоянное наблюдение и клеймо преступника не давало освободившимся заключенным шанса заниматься честным делом. Только в Берлине массив отпечатков пальцев насчитывал более полумиллиона десятипальцевых карточек к 1930 г.[375]

    Распространение таких идей в профессиональном мире медицины, поддержания правопорядка, исполнения наказаний и социального обеспечения имело самые ощутимые последствия. Психологи, которых просили оценить психическое здоровье приговоренных преступников, стали использовать биологические критерии, как в случае с безработным бродягой Флорианом Хубером, осужденным за вооруженное ограбление и убийство в Баварии в 1922 г. В психологической характеристике молодого человека, получившего серьезные ранения в военных действиях и удостоенного за них Железного креста, было написано следующее:

    …хотя в других отношениях нельзя с уверенностью говорить о наличии у него наследственных пороков, налицо явные физические признаки деградации: форма лица асимметрична до такой степени, что правый глаз находится явно ниже левого, имеет склонность говорить громко, мочки ушей удлинены, более того, с самого детства заикается[376].

    Это было принято не как свидетельство того, что он не подходил для обычного суда, а как довод в пользу того, что он был неисправим и должен был быть казнен, что в конечном счете и произошло. Судебные чиновники во многих частях Германии теперь свободно употребляли такие термины, как «вредитель» или «паразит», для описания преступников, таким образом представляя социальный порядок в виде своего рода организма, из которого для его же пользы следует удалить вредных паразитов и чуждые микроорганизмы. В поисках новых более точных и общих методов определения и применения таких понятий медицинский эксперт Теодор Фирнштейн образовал Криминалистический биологический информационный центр в Баварии в 1923 г. для сбора данных обо всех известных преступниках, их семьях, истории и происхождении, чтобы определять наследственные цепочки отклонений. К концу десятилетия Фирнштейн с коллегами собрали большую картотеку дел и были на полпути к реализации своей мечты. Вскоре похожие центры были основаны в Тюрингии, Вюртемберге и Пруссии. Многие эксперты считали, что после составления таких карт «низших» человеческих существ единственным способом предотвратить их дальнейшее воспроизводство будет принудительная стерилизация[377].

    В 1920 г. два таких эксперта, адвокат Карл Биндинг и судебный психиатр Альфред Хохе, сделали важнейший шаг вперед, заявив в своей небольшой книге, открывшей миру такое понятие, как «жизнь, не стоящая жизни», что «человеческий балласт», людей, которые были лишь ненужным бременем для общества, следовало просто убивать. Они говорили, что неизлечимо больные и умственно отсталые люди обходились казне в миллионы марок и занимали тысячи крайне необходимых больничных мест. Поэтому врачам следовало разрешить умерщвлять их. Это был зловещий новый поворот в спорах по поводу того, что следовало делать с психически больными и покалеченными людьми, преступниками и людьми с психическими отклонениями. В Веймарской республике это было воспринято с резкой враждебностью со стороны большинства представителей медицины. Фундаментальный приоритет прав человека в республике не допускал какого-либо официального одобрения даже для доктрины обязательной стерилизации, и многие врачи и работники сферы соцобеспечения все еще сомневались в этической обоснованности или социальной эффективности такой политики. Весьма значительное влияние католической церкви и служб соцобеспечения также было направлено резко против такой политики. Пока экономическая ситуация позволяла представить, что социальные программы республики когда-нибудь могут реализоваться, продолжающиеся споры об обязательной стерилизации и принудительной эвтаназии оставались неразрешенными[378].

    II

    Немцы из среднего класса отреагировали на революцию 1918 г. и создание Веймарской республики по-разному. Наверное, самое подробное описание реакции одного человека — это дневник Виктора Клемперера, чьи воспоминания об инфляции мы уже цитировали. Клемперер во многих отношениях был типичным представителем немецкого среднего класса, который просто хотел устроить свою жизнь и отводил политике лишь относительно небольшую часть своего времени, хотя он и голосовал на выборах и всегда интересовался тем, что происходило в мире политики. Его карьера не была ни совершенно типичной, ни слишком успешной. После работы в качестве газетного автора Клемперер обратился к миру университетской науки, незадолго до войны защитив две обязательные диссертации, первую по немецкой и вторую по французской литературе. Будучи в некотором роде новичком и посторонним человеком, он должен был начать свою академическую карьеру в Университете Неаполя, где он с беспокойством наблюдал за ухудшением международной ситуации к 1914 г. Он поддерживал объявление Германией войны в 1914 г. и считал, что его страна имела на это право. Он вернулся в Германию и пошел на войну добровольцем, служил на западном фронте и ушел со службы по состоянию здоровья в 1916 г., перейдя в армейский отдел цензуры, где работал до конца войны.

    Как и другие немцы из среднего класса, Клемперер видел, как его надежды на стабильную работу и карьеру разбились вместе с поражением Германии. Такому человеку только возвращение порядка в политической жизни могло обеспечить стабильный доход и постоянную работу в немецком академическом институте[379]. События последних двух месяцев 1918 г. стали для него печальными во многих отношениях. Он писал в дневнике:

    В газетах теперь только стыд, разруха, крах и вещи, которые раньше казались невозможными, чувства переполняют меня, но я просто принимаю все как есть и уже практически ничего не читаю… После того, что я вижу и слышу, складывается мнение, что вся Германия отправится к черту, если этот солдатский и рабочий недосовет, эта диктатура бездумия и невежества не будет как можно скорее свергнута. Я возлагаю свои надежды на любого генерала армии, которая возвращается с фронта[380].

    Временно работая в Мюнхене, он был встревожен абсурдным революционным правительством начала 1919 г. («они с энтузиазмом говорят о свободе, а их тирания становится все хуже») и проводил многие часы в библиотеках, пытаясь заниматься своими академическими делами, когда пули захвативших город добровольческих бригад свистели за окном[381]. Клемперер желал стабильности и порядка, но застать их ему было не суждено. В 1920 г., как мы уже видели, ему удалось получить должность профессора в Дрезденском техническом университете, где он преподавал французскую литературу, занимался исследованиями, писал в журнал и занимался редакторской работой и все более раздражался, когда видел, как более молодые люди получали более высокие посты в лучших институтах. Во многих отношениях он был типичным умеренным консерватором своего времени, патриотически настроенным буржуа, немцем до мозга костей в своих культурных предпочтениях, верившим в понятие национального характера, который он в подробностях описал в своей исторической работе по французской литературе XVIII века.

    Однако в одном важном отношении он отличался от других. Потому что Виктор Клемперер был евреем. Сын проповедника в крайне либеральной реформистской синагоге в Берлине, он был крещен как протестант и стал одним из многих немецких евреев, ассимилировавшихся таким образом. Это было скорее социальное, а не религиозное решение, поскольку, по всей видимости, у него не было сильной веры. В 1906 г. он обеспечил себе еще одно свидетельство ассимиляции, женившись на немке, пианистке Еве Шлеммер, с которой он разделял многие интеллектуальные и культурные интересы, и в первую очередь любовь к кино. Эта пара не имела детей. И тем не менее во всех превратностях 1920-х именно этот брак обеспечивал стабильность его жизни, несмотря на все более частые болезни супругов, усиливавшиеся растущей ипохондрией[382]. В 1920-е гг. он вел стабильную, хотя и вполне удовлетворявшую его жизнь, в начале десятилетия он опасался гражданской войны, которая так и не разразилась, а после 1923 г. стала казаться гораздо менее вероятной[383]. Он заносил в свой дневник отчеты о работе, праздниках, развлечениях, отношениях с семьей, друзьями и коллегами и другие заметки о своей повседневной жизни. «Я часто спрашиваю себя, — писал он 10 сентября 1927 г., — почему я пишу такой развернутый дневник?» На этот вопрос у него не было определенного ответа: это было своего рода обязательством. «Я не могу его бросить»[384]. Публикация казалась маловероятной. Тогда какова же была его цель? «Просто описывать жизнь. Всегда описывать. Впечатления, знания, чтение, события, все. И не спрашивайте почему и зачем»[385].

    Иногда у Клемперера проскакивали слова о том, что его карьера не развивалась по той причине, что он был евреем. Несмотря на растущее число научных работ по истории французской литературы, он застрял в Дрезденском техническом университете без перспектив перехода на должность в более крупном университете. «Есть реакционные и либеральные университеты, — писал он 26 декабря 1926 г. — Реакционные не принимают евреев, в либеральных всегда уже есть два еврея, и им не нужен третий»[386]. Распространение антисемитизма в Веймарской республике также создавало проблемы в связи с политической позицией Клемперера. «Мне постепенно становится очевидным, — писал он в сентябре 1919 г., — каким новым и непреодолимым препятствием для меня является антисемитизм. А я пошел на войну добровольцем! Теперь я сижу, крещеный и с националистическими взглядами, сразу на всех стульях»[387]. Клемперер был довольно необычным представителем еврейских специалистов среднего класса со своими консервативными политическими взглядами. Все более яростный антисемитизм немецких националистов, общей политической линии которых он симпатизировал, делал для него невозможной их поддержку, несмотря на всю ностальгию по довоенным дням рейха Бисмарка и Вильгельма. Как и многие немцы, Клемперер чувствовал себя «апатичным и равнодушным», наблюдая за яростными политическими конфликтами между партиями в Веймарской республике[388]. Инстинктивно испытывая враждебность клевым, он тем не менее чувствовал себя обязанным записать в марте 1920 г., услышав новости о Капповском путче в Берлине:

    Мои симпатии к правым сильно остыли… из-за их постоянного антисемитизма. Я бы с удовольствием увидел, как этих путчистов поставят к стенке, я действительно не могу испытать никакого энтузиазма по отношению к армии, нарушившей присягу, и совсем никакого сочувствия по отношению к зеленым и необузданным студентам, но я также не могу симпатизировать «законному» правительству Эберта и еще меньше радикальным левым. По-моему, они все отвратительны.

    «Что за агонизирующая трагикомедия, — писал он, — когда 5000–80 000 солдат могут совершить переворот в Германском рейхе»[389].

    Наверное, это несколько странно для человека, посвятившего себя изучению французской литературы, но он решительно стоял за еще одну войну — против французов, возможно из-за своего опыта на западном фронте, а скорее всего из-за явного возмущения Версальским мирным договором. Но это было крайне маловероятно при Веймарской республике. 20 апреля 1921 г. он писал:

    Монархия — мой девиз, я мечтаю о прежней немецкой власти и все время хочу выступить еще раз против Франции. Но что за мерзкая компания образуется вместе с немецкими расистами! Она станет еще более отвратительной, если к нам присоединится Австрия. И все, что мы сейчас чувствуем, с большей или меньшей обоснованностью чувствовали французы после 70-го. И я бы не стал профессором при Вильгельме II, и все же…[390]

    Уже в 1915 г. он считал избрание Гинденбурга на пост президента потенциальной катастрофой, сравнимой с убийством эрцгерцога Франца Фердинанда в 1914 г. «Везде фашизм. Ужасы войны забыты, русский террор вызывает ответную реакцию в Европе»[391]. Со временем Клемперер начал уставать от постоянного политического возбуждения. В августе 1932 г., когда Веймарская республика вошла в свою последнюю беспокойную стадию, он писал:

    Более того, мне не нужно писать историю своего времени. Все, о чем я говорю, скучно, я наполовину чувствую отвращение и наполовину страх, которому не хочу сдаваться, нет никаких симпатий ни к одной партии. Ничто не имеет смысла, все недостойно, жалко — никто не играет свою собственную роль, все чьи-то куклы… У ворот стоит Гитлер или еще кто-нибудь? И что станет со мной, еврейским профессором?

    Вместо этого он предпочитал писать о черном котенке, который забрел в их дом и сразу же стал их домашним питомцем[392]. Под влиянием не только угрожающей политической ситуации, но и серьезной, клинической депрессии своей жены и частых болезней Клемперер писал все меньше и меньше и к концу 1932 г., казалось, был готов полностью бросить свой дневник.

    Политический пессимизм Клемперера в большой степени был спровоцирован личными неприятностями. Однако его позиция разделялась многими патриотичными либерально-консервативными евреями, которые чувствовали неуютно в конфликтной атмосфере Веймарской республики. Кроме того, отвращение Клемперера к политическому экстремизму и беспокойство из-за окружающего насилия и фанатизма было, совершенно точно, характерно для многих немцев среднего класса, независимо от происхождения. Его еврейские корни не только приводили к некоторому враждебному отношению и дискриминации со стороны других, но и давали ему возможность точно и сардонически оценивать политические изменения, которые, как он правильно догадался, в будущем могли привести к ужасным последствиям. Вместе с тем он не сильно страдал от антисемитизма, не подвергался насилию, в дневнике того времени нет ни одной записи, касающейся личных оскорблений. Формально говоря, евреи вроде Клемперера имели гораздо больше свободы и равенства при Веймарской республике, чем когда-либо раньше. Республика открыла новые возможности для евреев на государственной службе, в политике, профессиональной деятельности, а также в правительстве: так, при рейхе времен Вильгельма и подумать нельзя было о еврейском министре иностранных дел вроде Вальтера Ратенау. Пресса, контролируемая евреями, в особенности газеты двух либеральных еврейских фирм Моссе и Ульштейна, вместе публиковавшие более половины всех газет, продававшихся в Берлине в 1920-х гг., оказывали большую поддержку либеральным институтам республики. Новообретенная свобода искусства от цензуры и официального осуждения позволила получить известность многим еврейским писателям, художниками и музыкантам в роли сторонников модернистской культуры, где они легко смешались с неевреями, такими как композитор Пауль Хиндемит, поэт и драматург Бертольд Брехт или художники Макс Бекман и Георг Гросс. Евреи выражали свою поддержку республике, отдавая свои голоса демократам и в меньшей степени левым партиям[393].

    С другой стороны, частично в виде реакции на эти изменения, 1920-е стали свидетелями распространения и углубления антисемитизма в немецкой политике и обществе. Еще до войны пангерманисты и другие правые вели пропаганду, обвиняя евреев в разрушении немецкой нации. Эта расистская теория заговора была более чем близка военным лидерам вроде Людендорфа. Она получила печально известное выражение во время войны в виде так называемой еврейской переписи октября 1916 г., проводимой по инициативе высших армейских офицеров, которые надеялись, что она сможет дать им основание не допускать евреев в офицерский корпус после окончания войны. Ее задача состояла в том, чтобы выявить трусливую и предательскую натуру евреев, статистически доказав, что в армии их было крайне мало, а те, кто пошел на службу, в основном занимали штабные должности. На деле она дала противоположные результаты: многие немецкие евреи, как Виктор Клемперер, были до глубины души националистами и тесно связывали свою жизнь с рейхом. Немецких евреев в относительном выражении было скорее даже больше, а не меньше в войсках и на фронте. Результаты переписи, полностью разрушившие ожидания антисемитски настроенных офицеров, были преданы забвению. Однако известия о ее проведении вызывали большое возмущение среди немецких евреев, даже несмотря на то, что взгляды армейской верхушки не разделялись большинством рядовых солдат[394].

    Распространившееся после войны убеждение правых в том, что германская армия «получила удар в спину» от революционеров в 1918 г., трансформировалось в антисемитскую демагогию. Такие люди, как Людендорф, несомненно, верили, что евреи нанесли армии удар в спину, возглавили антиправительственные организации вроде коммунистической партии, приняли условия Версальского мирного договора и создали Веймарскую республику. Разумеется, на самом деле немецкая армия была побеждена в 1918 г. в результате военных действий. Как мы видели, не было никакого удара в спину. Ведущие политики, подписавшие мирный договор, такие как Маттиас Эрцбергер, не были евреями. И несмотря на то, что евреев было много в руководстве коммунистической партии и что многие из них принимали участие в революционных восстаниях в Мюнхене в начале 1919 г., они действовали не как евреи, а как революционеры, вместе со многими неевреями (такими, как Карл Либкнехт, которого многие правые радикалы инстинктивно полагали евреем из-за его ультралевых политических взглядов). Большинство немецких евреев поддерживали крепкие либеральные партии центра или в меньшей степени социал-демократов, а не левых революционеров, чей яростный активизм шокировал и ужасал уважаемых граждан вроде Клемперера. Тем не менее события 1918–19 гг. дали толчок антисемитизму правых, убедив многих колеблющихся, что в конечном счете расистские теории заговора в отношении евреев были правы[395].

    Вместе с правоэкстремистской пропагандой, сваливавшей на евреев вину за катастрофы 1918–19 гг., также появилась более популярная форма антисемитизма, направленная непосредственно на тех, кто получил выгоду от войны, и на небольшое число финансистов, которым удалось быстро разбогатеть в агонии инфляции. Антисемитизм всегда поднимал голову во времена экономических кризисов, а экономические кризисы Веймарской республики затмили все, что Германия видела раньше. Новый источник напряжения возник из-за возраставшей иммиграции обедневших еврейских беженцев, уезжавших от антисемитского насилия и гражданской войны в России. Таких «восточных евреев» в Германии до Первой мировой войны было около 80 000, и их приезд вместе с гораздо большим числом рабочих из Польши и других мест заставил правительство рейха в 1913 г. ввести действительно уникальный закон о гражданстве, который позволял называть себя немцами только тем, кто мог доказать свое немецкое происхождение[396]. После войны начался новый поток иммигрантов, когда по России пронеслась большевистская революция с антисемитскими погромами и массовыми убийствами, которые совершались монархически настроенными противниками революции. И хотя иммигранты быстро ассимилировались и были довольно немногочисленны, они тем не менее стали удобной мишенью для нападок. На пике гиперинфляции 6 ноября 1923 г. репортер одной газеты наблюдал серьезные беспорядки в районе Берлина с довольно большой долей еврейских иммигрантов с Востока:

    На всех боковых улицах воющая толпа. Под покровом ночи процветает мародерство. Обувной магазин на углу улицы Драгунов разграблен, осколки оконного стекла лежат рядом на дороге. Внезапно раздается свист. Большой человеческой цепью по всей ширине улицы приближается полицейский кордон. «Очистить улицу! — кричит офицер. — Возвращайтесь по домам!» Толпа начинает медленно двигаться. Повсюду слышатся одни и те же крики: «Забить евреев до смерти!» Демагоги манипулировали голодающими людьми так долго, что те напали на несчастных владельцев магазинов, которые вели мелкую торговлю товарами в подвалах улицы Драгунов… это разожженная расовая ненависть, а не голод заставляют их мародерствовать. Молодые парни сразу начинают преследовать любого прохожего еврейской внешности, чтобы напасть на него при первой возможности[397].

    Такое публичное проявление агрессии было характерно для новой позиции антисемитов, которые, как и многие другие радикальные политические группы, начали пропагандировать или активно применять насилие и террор для достижения своих целей, вместо того чтобы довольствоваться одними словами, как они в основном поступали до 1914 г. Результатом этого была волна все еще недостаточно документированных случаев насилия над евреями, уничтожения их собственности, нападений на синагоги и осквернений могил на еврейских кладбищах[398].

    Не только беспрецедентная готовность перевести неистовые предубеждения в насильственные действия так сильно отличала антисемитизм после 1918 г. от его довоенного варианта. Хотя подавляющее большинство немцев во время Веймарской республики все еще отрицали использование физической силы против евреев, язык антисемитизма укрепился в повседневном политическом дискурсе как никогда раньше. «Удар в спину», «ноябрьские предатели», «еврейская республика», «еврейско-большевистский заговор» по уничтожению Германии — эти и многие похожие демагогические лозунги можно было регулярно прочитать в газетах, где они либо выражали мнение редакции, либо просто использовались в репортажах о политических событиях, в речах и на судебных процессах. Их можно было слышать каждый день в законодательных собраниях, где выступления националистов, второй по размеру партии после социал-демократов в середине жизни Республики, были пронизаны антисемитскими фразами. Эти выражения были более резкими и использовались чаще, чем позволяли себе консерваторы до войны, их подхватывали разрозненные правые группы, которые в совокупности пользовались гораздо большей поддержкой населения, чем антисемитские партии Альвардта, Бёкеля и им подобных. Близкой ко многим из этих групп была немецкая протестантская церковь, крайне консервативная и националистическая по своим взглядам, также склонная к проявлениям антисемитизма. Однако католический антисемитизм также принял новые масштабы в 1920-х гг., взволнованный угрозой большевизма, который уже начал яростные атаки на христианство в Венгрии и России в конце войны. Справа и в центре политической сцены Германии находились большие группы электората, которые страстно желали возрождения немецкой национальной гордости и славы после 1918 г. В результате они в большей или меньшей степени были убеждены, что это должно было быть достигнуто победой над духом «еврейского» разложения, который якобы поставил Германию на колени в конце войны[399]. Чувства многих немцев были настолько притуплены этим потоком антисемитской риторики, что они не смогли увидеть ничего особенного в новом политическом движении, появившемся после окончания войны и поставившем антисемитизм в самый центр своих фанатических идей, — в нацистской партии.


    Примечания:



    1

    Michael Ruck, Bibliographie zum Nationalsozialismus (2 vols., Darmstadt, 2000 [1995]).



    2

    Norbert Frei, National Socialist Rule in Germany: The Fuhrer State 1933–1945 (Oxford, 1993 [1987]); Ludolf Herbst, Das nationalsozialistische Deutschland 1933–1945 (Frankfurt am Main, 1996). Среди многих кратких обзоров см. сводку в Hans-Ulrich Thamer, Verfuhrung und Gewalt: Deutschland 1933–1945 (Berlin, 1986); в Jost Dulffer, Nazi Germany 1933–1945: Faith and Annihilation (London, 1996 [1992]) и Bernd-Jurgen Wendt, Deutschland 1933–1945: Das Dritte Reich. Handbuch zur Geschichte (Hanover, 1995) имеются полезные и четкие описания.



    3

    Detlev J. К. Peukert, Volksgenossen und Gemeinschaftsfremde — Anpassung, Ausmerze, Aufbegehren unter dem Nationalsozialismus (Cologne, 1982); англ. издание, Inside Nazi Germany: Conformity, Opposition and Racism in Everyday Life (London, 1989).



    19

    Среди множества хороших работ по историографии нацизма и Третьего рейха см. краткий обзор: Jane Caplan, ‘The Historiography of National Socialism’, in Michael Bentley (ed.), Companion to Historiography (London, 1997), 545–90, и более емкое исследование Ian Kershaw, The Nazi Dictatorship: Problems and Perspectives of Interpretation (4th edn., London, 2000 [1985]).



    20

    Mark Mazower, Dark Continent: Europe's Twentieth Century (London, 1998).



    21

    Обзор марксистских интерпретаций в их современном политическом контексте см. в Pierre Aygoberry, The Nazi Question: An Essay on the Interpretations of National Socialism (1922–1975) (New York, 1981 [1979]).



    22

    См.: Andreas Dorpalen, German History in Marxist Perspective: The East German Approach (Detroit, 1988). Имеется представительная выборка с разумными комментариями в работе Georg G. Iggers (ed.), Marxist Historiography in Transformation: New Orientations in Recent East German History (Oxford, 1992). Одним из самых умных и тонких марксистских историков Третьего рейха был Тим Мейсон, см., в частности, его работу Nazism, Fascism and the Working Class: Essays by Tim Mason (ed. Jane Caplan, Cambridge, 1995) и Social Policy in the Third Reich: The Working Class and the ‘National Community’ (ed. Jane Caplan, Providence, RI, 1993 [1977]).



    23

    Shirer, The Rise and Fall; Alan J. P. Taylor, The Course of German History (London, 1945); Edmond Vermeil, Germany in the Twentieth Century (New York, 1956).



    24

    Aygoberry, The Nazi Question, 3-15.



    25

    Rohan d'Olier Butler, The Roots of National Socialism 1783–1933 (London, 1941) — классический пример такой военной пропаганды; другой см. в Fossey J. С. Hearnshaw, Germany the Aggressor throughout the Ages (London, 1940). Умный современный ответ см. в Harold Laski, The Germans — are they Human? (London, 1941).



    26

    Общий обзор этих вопросов см. в Richard J. Evans, Rethinking German History: Nineteenth — Century Germany and the Origins of the Third Reich (London, 1987), c. 1-54. Прекрасная краткая коллекция документов с комментариями имеется в работе John С. G. Rohl (ed.), From Bismarck to Hitler: The Problem of Continuity in German History (London, 1970). Когда я был студентом, с этими спорами я познакомился благодаря хорошей подборке отрывков в работе John L. Snell (ed.), The Nazi Revolution — Germany's Guilt or Germany's Fate? (Boston, 1959).



    27

    Это относится даже к относительно сложным сочинениям немцев, изгнанных при Третьем рейхе, см.: Hans Kohn, The Mind of Germany: The Education of a Nation (London, 1961) и Peter Viereck, Metapolitics: From the Romantics to Hitler (New York, 1941).



    28

    Keith Bullivant, ‘Thomas Mann and Politics in the Weimar Republic’, in idem (ed.), Culture and Society in the Weimar Republic (Manchester, 1977), 24–38; Taylor, The Course, 92-3.



    29

    Gerhard Ritter, ‘The Historical Foundations of the Rise of National Socialism’ в Maurice Beaumont, The Third Reich: A Study Published under the Auspices of the International Council for Philosophy and Humanistic Studies with the Assistance of UNESCO (New York, 1955), 381–416; idem, Europa und die deutsche Frage: Betrachtungen uber die geschichtliche Eigenart des deutschen Staatsgedankens (Munich, 1948); Christoph Cornelissen, Gerhard Ritter: Geschichtswissenschaft und Politik im 20. Jahrhundert (Dusseldorf, 2001); доводы Риттера можно отнести к 1937 г., когда он излагал их в гораздо менее негативных выражениях (ibid., 524-30). Различные другие мнения см. в Hans Kohn (ed.), German History: Some New German Views (Boston, 1954). Ранняя, но только частично успешная попытка немецкого историка оценить это по-другому была предпринята в работе Ludwig Dehio, Germany and World Politics (London, 1959 [1955]), где все равно основной упор делается на международных факторах.



    30

    См.: Karl Dietrich Bracher, Die totalitare Erfahrung (Munich, 1987) и Leonard Shapiro, Totalitarianism (London, 1972). Классическое, часто критикуемое описание основной теории см. в Саrі J. Friedrich и Zbigniew К. Brzezinski, Totalitarian Dictatorship and Autocracy (New York, 1963), также новаторский философский очерк Hannah Arendt, The Origins of Totalitarianism (New York, 1958).



    31

    Eckard Jesse (ed.), Totalitarismus im 20. Jahrhundert (Baden-Baden, 1996) и Alfons Sollner (ed.), Totalitarismus: Eine Ideengeschichte des 20. Jahrhunderts (Berlin, 1997).



    32

    См., в частности, сопоставление двух режимов в Ian Kershaw and Moshe Lewin (eds.), Stalinism and Nazism: Dictatorships in Comparison (Cambridge, 1997), а также полезное и хорошо документированное исследование: Kershaw, The Nazi Dictatorship, 20–46.



    33

    См. анализ этого довода в Jurgen Steinle, ‘Hitler als “Betriebsunfall in der Geschichte”’, Geschichte in Wissenschaft und Unterricht, 45 (1994), 288–302.



    34

    Karl Dietrich Bracher, Die Auflosung der Weimarer Republik: Eine Studie zum Problem des Machtverfalls in der Demokratie (3rd edn., Villingen, 1960 [1955]); idem, etal., Die nationalsozialistische Machtergreifung.



    35

    Broszat, Der Staat Hitlers; idem, et al. (eds.), Bayern in der NS-Zeit (6 vols., Munich, 1977-83); Peukert, Inside Nazi Germany; см. также комментарий к вопросу о новых исследованиях в последнем немецком издании краткой истории Норберта Фрая: Der Fuhrerstaat: Nationalsozialistische Herrschaft 1933 bis 1945 (Munich, 2001 [1987]), 281–304. Недавние попытки дискредитировать работу Бросцата на основании того, что, как и другие немецкие историки его поколения, он входил в состав гитлерюгенда в юности и вместе со многими другими был зачислен в ряды нацистской партии (хотя он об этом и не знал), не кажутся убедительными, не в последнюю очередь из-за того, что они не имеют никакого отношения к научной деятельности Бросцата как историка (Nicolas Berg, Der Holocaust und die westdeutschen Historiker: Erforschung und Erinnerung (Cologne, 2003), esp. 613-15).



    36

    См., например: Robert Gellately and Nathan Stoltzfus (eds.), Social Outsiders in Nazi Germany (Princeton, 2001); Michael Burleigh and Wolfgang Wippermann, The Racial State: Germany 1933–1945 (Cambridge, 1991); Henry Friedlander, The Origins of Nazi Genocide: From Euthanasia to the Final Solution (Chapel Hill, NC, 1995); Wolfgang Ayass, ‘Asoziale’ im Nationalsozialismus (Stuttgart, 1995); Peter Longerich, Politik der Vernichtung: Eine Gesamtdarstellung der nationalsozialistischen Judenverfolgung (Munich, 1998); Ulrich Herbert, Hitler's Foreign Workers: Enforced Foreign Labor in Germany under the Third Reich (Cambridge, 1997 [1985]).



    37

    Richard J. Evans, In Hitler's Shadow: West German Historians and the Attempt to Escape from the Nazi Past (New York, 1989); idem, Rituals.



    38

    Richard J. Evans, Telling Lies About Hitler: The Holocaust, History; and the David Irving Trial (London, 2002).



    39

    Peter Longerich, Der ungeschriebene Befehl: Hitler und der Weg zur ‘Endlosung’ (Munich, 2001), 9-20.



    199

    Цитируется в Winkler, Von der Revolution 39; см. также полезное исследование: Dieter Dowe and Peter-Christian Witt, Friedrich Ebert 1871–1925: Vom Arbeiterfuhrer zum Reichsprasidenten (Bonn, 1987), а также выставочный каталог Walter Muhlhausen, Friedrich Ebert: Sein Leben, sein Werk, seine Zeit (Heidelberg, 1999). Биография Georg Kotowski, Friedrich Ebert: Eine politische Biographie, I: Der Aufstieg eines deutschen Arbeiterfuhrers 1871 bis 1917 (Wiesbaden, 1963) до сих пор не завершена.



    200

    Anthony J. Nicholls, Weimar and the Rise of Hitler (4th edn., London, 2000 [1968]) — заслуживающий доверия краткий обзор этих событий. Среди последних общих работ по политической истории отдельно стоят Hans Mommsen, The Rise and Fall of Weimar Democracy (Chapel Hill, NC, 1996 [1989]) и Heinrich August Winkler, Weimar 1918–1933: Die Geschichte der ersten deutschen Demokratie (Munich, 1993).



    201

    См.: Theodor Eschenburg, Die improvisierte Demokratie (Munich, 1963). Другие классические работы, до сих пор заслуживающие прочтения: Erich Eyck, A History of the Weimar Republic (2 vols., Cambridge, 1962-4 [1953-6]) — богатое фактами изложение, написанное с либеральной точки зрения; два тома социалиста Артура Розенберга (Arthur Rosenberg): The Birth of the German Republic (Oxford, 1931 [1930]) и A History of the German Republic (London, 1936 [1935]), оба наполненные интересными и противоречивыми тезисами, в основном касающимися параллелей с вильгельмовским периодом.



    202

    Heinrich Hannover and Elisabeth Hannover-Druck, Politische Justiz 1918–1933 (Frankfurt am Main, 1966), 76-7, 89.



    203

    Разные точки зрения на статью 48 см. в Nicholls, Weimar; 36-7; Detlev J. К. Peukert, The Weimar Republic: The Crisis of Classical Modernity (London, 1991 [1987]), 37–40; и Harald Boldt, ‘Der Artikel 48 der Weimarer Reichsverfassung: Sein historischer Hintergrund und seine politische Funktion’ в Michael Sturmer (ed.), Die Weimarer Republik: Belagerte Civitas (Konigstein im Taunus, 1980), 288–309. Работа по Веймарской конституции — Ernst Rudolf Huber, Deutsche Verfassungsgeschichte seit 1789, V–VII (Stuttgart, 1978-84); см. также: Reinhard Rurup, ‘Entstehung und Grundlagen der Weimarer Verfassung’ в Eberhard Kolb (ed.), Vom Kaiserreich zur Weimarer Republik (Cologne, 1972), 218-43. Злоупотребление Эберта статьей 48 уже критиковалось современниками. См.: Schulz, ‘Artikel 48 in politischhistorischer Sicht’, в Ernst Fraenkel (ed.) Der Staatsnotstand (Berlin, 1965), 39–71. В Ludwig Richter, ‘Das prasidiale Notverordnungsrecht in den ersten Jahren der Weimarer Republik: Friedrich Ebert und die Anwendung des Artikels 48 der Weimarer Reichsverfassung’ в Eberhard Kolb (ed.) Friedrich Ebert als Reichsprasident: Amtsfuhrung und Amtsverstandnis (Munich, 1997), 207–58 делается попытка защиты.



    204

    Dowe and Witt, Friedrich Ebert, 155-7.



    205

    Werner Birkenfeld, ‘Der Rufmord am Reichsprasidenten: Zu Grenzformen des politischen Kampfes gegen die fruhe Weimarer Republik 1919–1925’, Archiv fur Sozialgeschichte, 15 (1965), 453–500.



    206

    Heinrich August Winkler, Der Schein der Normalitat: Arbeiter und Arbeiterbewegung in der Weimarer Republik 1924 bis 1930 (Bonn, 1985), 231-4.



    207

    Victor Klemperer, Leben sammeln, nicht fragen wozu und warum, II: Tagebucher 1925–1932 (Berlin, 1996), 56 (14 мая 1925).



    208

    John W. Wheeler-Bennett, Hindenburg: The Wooden Titan (London, 1936), 250-51. Удивительно резкая и точная характеристика, данная Уилером-Беннетом, основывается на продолжительных разговорах с людьми из свиты Гинденбурга и со многими ведущими современными консервативным немецкими политиками, с которыми у него были хорошие личные отношения, учитывая, что он был англичанином высокого происхождения, который занимался разведением лошадей на севере Германии. См. также: Walter Hubatsch, Hindenburg und der Staat: Aus den Papieren des Generalfeldmarschalls und Reichsprasidenten von 1878 bis 1934 (Gottingen, 1966).



    209

    В Andreas Dorpalen, Hindenburg and the Weimar Republic (Princeton, 1964) Гинденбург рассматривается как неполитический лидер, который неохотно пришел в политику, поддавшись силе мифа о самом себе.



    210

    Nicholls, Weimar, 39–40; Jurgen Falter, Hitlers Wahler (Munich, 1991), 130-35.



    211

    См. классическую статью: Gerhard A. Ritter, ‘Kontinuitt und Umformung des deutschen Parteiensystems 1918–1920’ in Eberhard Kolb (ed.), Vom Kaiserreich zur Weimarer Republic (Cologne, 1971), 21843.



    212

    Vernon L. Lidtke, The Alternative Culture: Socialist Labor in Imperial Germany (New York, 1985).



    213

    Horstwalter Heitzer, Der Volksverein fur das katholische Deutschland im Kaiserreich 1890–1918 (Mainz, 1979); Gotthard Klein, Der Volksverein fur das katholische Deutschland 1890–1933: Geschichte, Bedeutung, Untergang (Paderborn, 1996); Dirk Muller, Arbeiter, Katholizismus, Staat: Der Volksverein fur das katholische Deutschland und die katholischen Arbeiterorganisationen in der Weimarer Republik (Bonn, 1996); Doris Kaufmann, Katholisches Milieu in Munster 1928–1933 (Dusseldorf, 1984).



    214

    Wilhelm L. Guttsman, Workers' Culture in Weimar Germany: Between Tradition and Commitment (Oxford, 1990).



    215

    Lynn Abrams, Workers' Culture in Imperial Germany: Leisure and Recreation in the Rhinelandand Westphalia (London, 1991).



    216

    Bracher et al, Die nationalsozialistische Machtergreifung, 1.41, 58-9.



    217

    Bracher, Die Auflosung, 21-7, 64–95.



    218

    См.: Huber, Deutsche Verfassungsgeschichte, VI. 133, и обсуждение в Eberhard Kolb, The Weimar Republic (London, 1988), 150-51. Критику пропорционального представительства см. в Eberhard Schanbacher, Parlamentarische Wahlen und Wahlsystem in der Weimarer Republik: Wahlgesetzgebung und Wahlreform im Reich und in den Landern (Dusseldorf, 1982). В книге Falter, Hitlers Wahler, 126-35 строится обоснованная теория, которая в целом поддерживает негативную точку зрения.



    219

    Christoph Gusy, Die Weimarer Reichsverfassung (Tubingen, 1997), 97-8.



    220

    См. полезные списки на форзацах работы: Hagen Schulze, Weimar: Deutschland 1917–1933 (Berlin, 1982).



    221

    См., например: Klaus Reimer, Rheinlandfrage und Rheinlandbewegung (1918–1933): Ein Beitrag zur Geschichte der regionalistischen Bewegung in Deutschland (Frankfurt am Main, 1979).



    222

    В Nicholls, Weimar; 33-6, связанные с этим проблемы преувеличиваются. По Пруссии см. работы: Hagen Schulze, Otto Braun oder Preussens demokratische Sendung (Frankfurt am Main, 1977), Dietrich Orlow, Weimar Prussia 1918–1925: The Unlikely Rock of Democracy (Pittsburgh, 1986) и Hans-Peter Ehni, Bollwerk Preussen? Preussen— Regierung, Reich — Lander — Problem und Sozialdemokratie 1928–1932 (Bonn, 1975)



    223

    Подробности в Alfred Milatz, Wahler und Wahlen in der Weimarer Republik (Bonn, 1965) и Juigen Falter etal, Wahlen und Abstimmungen in der Weimarer Republik: Materialen zum Wahlverhalten 1919–1933 (Munich, 1986).



    224

    Schulze, Weimar; форзацы.



    225

    Winkler, Von der Revolution; idem, Der Schein; idem, Der Weg in die Katastrophe: Arbeiter und Arbeiterbewegung in der Weimarer Republik 1930 bis 1933 (Bonn, 1987). Bracher et al., Die nationalsozialistische Machtergreifung, I. 58-9; Richard N. Hunt, German Social Democracy 1918–1933 (New Haven, 1964), c. 141-59.



    226

    Larry Eugene Jones, German Liberalism and the Dissolution of the Weimar Party System, 1918–1933 (Chapel Hill, NC, 1988), 67–80.



    227

    Erich Matthias and Rudolf Morsey, ‘Die Deutsche Staatspartei’ в Matthias and Morsey (eds.), Das Ende der Parteien 1933: Darstellungen und Dokumente (Dusseldorf, 1960), 29–97, c. 31–54; Werner Schneider, Die Deutsche Demokratische Partei in der Weimarer Republik, 1924–1930 (Munich, 1978); Diehl, Paramilitary Politics, 269-76; Jones, German Liberalism, 369-74; Klaus Hornung, Der Jungdeutsche Orden (Dusseldorf, 1958).



    228

    Detlef Junker, Die Deutsche Zentrumspartei und Hitler: Ein Beitrag zur Problematik des politischen Katholizismus in Deutschland (Stuttgart, 1969); Rudolf Morsey, Der Untergang des politischen Katholizismus: Die Zentrumspartei zwischen christlichem Selbstverstandnis und ‘Nationaler Erhebung’ 1932/33 (Stuttgart, 1977); Karsten Ruppert, Im Dienst am Staat von Weimar: Das Zentrum als regierende Partei in der Weimarer Demokratie 1923–1930 (Dusseldorf, 1992.). О Баварской народной партии см.: Klaus Schonhoven, Die Bayerische Volkspartei 1924–1932 (Dusseldorf, 1972). Об общеевропейской ситуации см.: Eric Hobsbawm, Age of Extremes: The Short Twentieth Century 1914–1991 (London 1994), 114-15.



    229

    Цитируется в Rudolf Morsey, ‘Die Deutsche Zentrumspartei’ в Matthias and Morsey (eds.), Das Ende, 279–453, с. 290–91.



    230

    Max Miller, Eugen Bolz (Stuttgart, 1951), 357-8, цитируется в Morsey, ‘Die Deutsche Zentrumspartei’, 292; см. также: Joachim Sailer, Eugen Bolz und die Krise des politischen Katholizismus in der Weimarer Republik (Tubingen, 1994).



    231

    John Cornwell, Hitler's Pope: The Secret History of Pius XII (London, 1999), с. 96–7, 116-17, 120-51; с опорой на работу Klaus Scholder, The Churches and the Third Reich (2 vols., London, 1987-8 [1977, 1985]); Morsey, ‘Die Deutsche Zentrumspartei’, 301, — о давлении со стороны Ватикана.



    232

    Werner Angress, Stillborn Revolution: The Communist Bid for Power in Germany, 1921–1923 (Princeton, 1963); Ben Fowkes, Communism in Germany under the Weimar Republic (London, 1984), 148, 161; Eric D. Weitz, Creating German Communism, 1890–1990: From Popular Protests to Socialist State (Princeton, 1997), 100-31; и в первую очередь Hermann Weber, Die Wandlung des deutschen Kommunismus: Die Stalinisierung der KPD in der Weimarer Republik (2 vols., Frankfurt am Main, 1969).



    233

    Evans, Rituals, 507-9, 574 — один пример из многих.



    234

    Maximilian Muller-Jabusch (ed.), Handbuch des offentlichen Lebens (Leipzig, 1931), 442-5, выдержки в англ. пер. приводятся в книге: Kaes etal (eds.), The Weimar Republic Sourcebook, 348-52; более общее описание см. в Mommsen, The Rise and Fall, 253-60.



    235

    Bracher, Die Auflosung, 309-30; Friedrich Freiherr Hiller von Gaertringen, ‘Die Deutschnationale Volkspartei’, in Matthias and Morsey (eds.), Das Ende, 541–652, at 543-9.



    236

    Henry Ashby Turner, Jr., Gustav Stresemann and the Politics of the Weimar Republic (Princeton, 1965 [1963]), 250-51; Jonathan Wright, Gustav Stresemann: Weimar's Greatest Statesman (Oxford, 2002).



    237

    Broszat, Der Staat Hitlers, 19–20.



    238

    Diehl, Paramilitary Politics, 209-43; Berghahn, Der Stahlhelm, 103–30.



    239

    Francis L. Carsten, The Reichswehr and Politics 1918–1933 (Oxford, 1966), 3-48; Wolfram Wette, Gustav Noske: Eine politische Biographie (Dusseldorf, 1987), 399–459.



    240

    Carsten, The Reichswehr; 106-7; Johannes Erger, Der Kapp-Luttwitz Putsch: Ein Beitrag zur deutschen Innenpolitik 1919/20 (Dsseldorf, 1967); Erwin Konnemann et al. (eds.), Arbeiterklasse siegt uber Kapp und Luttwitz (2 vols., Berlin, 1971).



    241

    Цитируется в Carsten, The Reichswehr; 401.



    242

    Thilo Vogelsang (ed.), ‘Neue Dokumente zur Geschichte der Reichswehr, 1930–1933’, VfZ 2 (1954), 397–436.



    243

    Friedrich von Rabenau, Seeckt — aus seinem Leben 1918–1936 (Leipzig, 1940), 759-61 и Otto-Ernst Schiiddekopf, Das Heer und die Republik — Quellen zur Politik der Reichswehrfuhrung 1918 bis 1933 (Hanover, 1955), 179–81. См. также более поздние исследования: John W. Wheeler-Bennett, The Nemesis of Power: The German Army in Politics 1918–1945 (London, 1953), которые сегодня во многих отношениях устарели, с очень критическим взглядом на армию, а также работу Harold J. Gordon, The Reichswehrand the German Republic 1919–26 (Princeton, 1957), симпатизирующую Зекту. Основные подробности см. в Rainer Wohlfeil, ‘Heer und Republik’, in Hans Meier-Wfelckerand Wolfgang von Groote (eds.), Handbuch zur deutschen Militargeschichte 1648–1939, VI (Frankfurt am Main, 1970), 11-304.



    244

    Carsten, The Reichswehr; 276; Ernst Willi Hansen, Reichswehr und Industrie: Rustungswirtschaftliche Zusammenarbeit und wirtschaftliche Mobilmachungsvorbereitungen 1923–1932 (Boppard, 1978); Manfred Zeidler, Reichswehr und Rote Armee 1920–1933: Wege und Stationen einer ungewohnlichen Zusammenarbeit (Munich, 1993); более общее описание в Michael Geyer, Aufrustung oder Sicherheit: Reichswehr in der Krise der Machtpolitik, 1924–1936 (Wiesbaden, 1980), а также Karl Nuss, Militar und Wiederaufrustung in der Weimarer Republik: Zur politischen Rolle und Entwicklung der Reichswehr (Berlin, 1977).



    245

    Carsten, The Reichswehr; 159-60, 168-9, 226.



    246

    Michael Geyer, ‘Professionals and Junkers: German Rearmament and Politics in the Weimar Republic’ in Richard Bessel and Edgar Feuchtwanger (eds.), Social Change and Political Development in Weimar Germany (London, 1981), 77-133.



    247

    См. классическое исследование: Craig, The Politics of the Prussian Army, 382–467.



    248

    Eberhard Kolb, ‘Die Reichsbahn vom Dawes-Plan bis zum Ende der Weimarer Republik’ в Lothar Gall and Manfred Pohl (eds.), Die Eisenbahn in Deutschland: Von den Anfangen bis zur Gegenwart (Munich, 1999), 109-64, с. 149–50.



    249

    Jane Caplan, Government without Administration: State and Civil Service in Weimar and Nazi Germany (Oxford, 1988), 8-18, 60–61.



    250

    Gerhart Fieberg (ed.), Im Namen des deutschen Volkes: Justiz und Nationalsozialismus (Cologne, 1989), 8.



    251

    Bracher, Die Auflosung, 162-72.



    252

    Caplan, Government, 30–36.



    253

    Ibid., 33–57; Wolfgang Runge, Politik und Beamtentum im Parteienstaat: Die Demokratisierung der politischen Beamten in Preussen zwischen 1918 und 1933 (Stuttgart, 1965); Anthony J. Nicholls, ‘Die hohere Beamtenschaft in der Weimarer Zeit: Betrachtungen zu Problemen ihrer Haltung und ihrer Fortbildung’ в Lothar Albertin and Werner Link (eds.), Politische Parteien auf dem Weg zur parlamentarischen Demokratie in Deutschland: Entwicklungslinien bis zur Gegenwart (Dusseldorf, 1981), 195–207; Hans Fenske, ‘Monarchisches Beamtentum und demokratischer Rechtsstaat: Zum Problem der Burokratie in der Weimarer Republik’ в Demokratie und Verwaltung: 25 Jahre Hochschulefur Verwaltung Speyer(Ber\m, 1972), 117-36; RudolfMorsey, ‘Beamtenschaft und Verwaltung zwischen Republik und “Neuem Staat”’ в Karl Dietrich Erdmann and Hagen Schulze (eds.), Weimar: Selbstpreisgabe einer Demokratie (Dusseldorf, 1980), 151-68; Eberhard Pikart, ‘Preussische Beamtenpolitik 1918–1933’, (1958), 119-37.



    254

    Broszat, Der Staat Hitlers, 27-9.



    255

    AT 28, in Merkl, Political Violence, 513.



    256

    См.: Rainer Fattmann, Bildungsburgerin der Defensive: Die akademische Beamtenschaft und der ‘Reichsbund der hoheren Beamten’ in der Weimarer Republik (Gottingen, 2001).



    257

    Fischer, Germany's Aims.



    258

    Процесс инфляции во время и сразу после войны очень подробно рассматривается на первых 150 страницах монументального исторического труда Gerald D. Feldman, The Great Disorder: Politics, Economic, and Society in the German Inflation, 1914–1924 (New York, 1993). Курсы обмена за весь период приведены в таблице 1 на стр. 5. Работа Фельдмана замещает классические исследования Constantino Bresciani-Turroni, The Economics of Inflation: A Study of Currency Depreciation in Post-war Germany (London, 1937) и Karsten Laursen and Jurgen Pedersen, The German Inflation 1918–1923 (Amsterdam, 1964). Существует сжатый обзор Theo Balderston, Economics and Politics in the Weimar Republic (London, 2002), 34–60. В работе Stephen В. Webb, Hyperinflation and Stabilization in Weimar Germany (Oxford, 1989) проводится связь между процессом инфляции и проблемой репараций.



    259

    Feldman, The Great Disorder; 5 (table 1); см. также: Kent, The Spoils of Wan 45-6, 142-58.



    260

    Feldman, The Great Disorder; 837–9; более пессимистичное изложение в Niall Ferguson, Paperand Iron: Hamburg Business and German Politics in the Era of Inflation, 1897–1927 (Oxford, 1995), c. 408-19.



    261

    Feldman, The Great Disorder; 5 (table I). Об оккупации Рура см.: Conan Fischer, The Ruhr Crisis 1923–1924 (Oxford, 2003); Hermann J. Rupieper, The Cuno Government and Reparations 1922–1923: Politics and Economics (The Hague, 1979); а также Klaus Schwabe (ed.), Die Ruhrkrise 1923: Wendepunkt der internationalen Beziehungen nach dem Ersten Weltkrieg (Paderborn, 1985). Wendepunkt der internationalen Beziehungen nach dem Ersten Weltkrieg (Paderborn, 1985).



    262

    Berliner Morgenpost 251 (21 окт. 1923), ‘Zahlen-Wahnsinn, von Bruno H. Burgel’.



    263

    Norman Angell, The Story of Money (New York, 1930), 332; Haffner, Defying Hitler, 49–50.



    264

    Fritz Blaich, Der schwarze Freitag: Inflation und Wirtschaftskrise (Munich, 1985), 14,31.



    265

    Wirtschaftskurve, 2 (1923), I, 29 and 4 (1923), 21, приводятся расходы семьи служащего со средним доходом и одним ребенком, цитируется в Carl-Ludwig Holtfrerich, The German Inflation 1914–1923: Causes and Effects in International Perspective (New York, 1986 [1980]), 261.



    266

    Berliner Morgenpost, 220 (15сент. 1923 г), ‘Zuruckgehaltene Ware: Weil der “morgige Preis” noch nicht bekannt ist’.



    267

    Feldman, The Great Disorder, 704–6.



    268

    Holtfrerich, The German Inflation, 261-3.



    269

    Klemperer, Leben sammeln, I. 239 (26 февр. 1920).



    270

    Ibid., 257 (28 марта 1920).



    271

    Ibid., 262(1 anp. 1920).



    272

    Ibid., 697 (27 мая 1923), 700-1 (1 и 2 июня 1923). Умозрительные соображения см. в Haffner, Defying Hitler, 46-7.



    273

    Klemperer, Leben sammeln, I. 717 (24 июля 1923), 729 (3 авг. 1923).



    274

    Ibid., 740 (27/28 авг. 1923 г.).



    275

    Ibid., 752 (9 окт. 1923).



    276

    Ibid., 751 (9 окт. 1923).



    277

    Ibid., 757 (2 нояб. 1923).



    278

    Ibid., 758 (7 и 16 нояб. 1923).



    279

    Berliner Morgenpost, 213 (7 сент. 1923): ‘Nurnochdreissig Strassenbahn-Linien’.



    280

    Kent, The Spoils of War, 245-8.



    281

    Feldman, The Great Disorder; 741-7.



    282

    Ibid., 778-93.



    283

    Ibid., 754–835.



    284

    Derek H. Aldcroft, From Versailles to Wall Street 1919–1929 (London, 1977), 125-55.



    285

    Feldman, The Great Disorder, 854-88.



    286

    Klemperer, Leben sammeln, I. 761 (4 дек. 1923), 763 (20 дек. 1923).



    287

    Nikolaus Wachsmann, Hitler's Prisons: Legal Terror in Nazi Germany, chapter 2.



    288

    Michael Gruttner, ‘Working-Class Crime and the Labour Movement: Pilfering in the Hamburg Docks, 1888–1923’ в Richard J. Evans (ed.), The German Working Class 1888–1933: The Politics of Everyday Life (London, 1982), 54–79.



    289

    Hans Ostwald, Sittengeschichte der Inflation: Ein Kulturdokument aus den Jahren des Marksturzes (Berlin, 1931), c. 30–31.



    290

    Martin Geyer, Verkehrte Welt: Revolution, Inflation, und Moderne. Munchen 1914–1924 (Gottingen, 1998 passim.



    291

    Bernd Widdig, Culture and Inflation in Weimar Germany (Berkeley, 2001), 113-33.



    292

    Geyer, Verkehrte Welt, 243–318; Gerald D. Feldman (ed.), Die Nachwirkungen der Inflation auf die deutsche Geschichte 1924–1933 (Munich, 1985).



    293

    Удивительное исследование одного такого вмешательства см. в Charles Medalen, ‘State Monopoly Capitalism in Germany: The Hibernia Affair’, Past and Present, 78 (February 1978), 82-112.



    294

    Henry Ashby Turner, Jr., German Big Business and the Rise of Hitler (New York, 1985), 3-18; Gerald D. Feldman, Army, Industry and Labor in Germany, 1914–1918 {Princeton, 1966); idem, ‘The Origins of the Stinnes-Legien Agreement: A Documentation’, Internationale Wissenschaftliche Korrespondenz zur Geschichte der deutschen Arbeiterbewegung, 19/20 (1973), 45-104.



    295

    Итоги споров о природе и объеме инвестиций в бизнес во время инфляции см. в Harold James, The German Slump: Politics and Economics, 1924–1936 (Oxford, 1986), 125-30.



    296

    Peter Hayes, Industry and Ideology: I.G. Farben in the Nazi Era (Cambridge, 1987), 16–17; Gerald D. Feldman, Hugo Stinnes: Biographie eines Industriellen 1870–1924 (Munich, 1998).



    297

    Mary Nolan, Visions of Modernity: American Business and the Modernization of Germany (New York, 1994).



    298

    Peukert, The Weimar Republic, 112-17.



    299

    Robert Brady, The Rationalization Movement in Germany: A Study in the Evolution of Economic Planning (Berkeley, 1933); James, The German Slump, 146-61.



    300

    Feldman, The Great Disorder, 343-44; Harold James, ‘Economic Reasons for the Collapse of the Weimar Republic’ в Ian Kershaw (ed.), Weimar: Why did German Democracy Fail? (London, 1990), 30–57, c. 33–4; см. также: Dieter Hertz-Eichenrode, Wirtschaftskrise und Arbeitsbeschaffung: Konjunkturpolitik 1925/26 und die Grundlagen der Krisenpolitik Brunings (Frankfurt am Main, 1981); Fritz Blaich, Die Wirtschaftskrise 1925/26 und die Reichsregierung: Von der Erwerbslosenfursorge zur Konjunkturpolitik (Kallmunz, 1977); and Klaus-Dieter Krohn, Stabilisierung und okonomische Interessen: Die Finanzpolitik des deutschen Reiches 1923–1927 (Dusseldorf, 1974).



    301

    Bernd Weisbrod, Schwerindustie in der Weimarer Republik: Interessenpolitik Zivischen Stabilisierung und Krise (Wuppertal, 1978), 415–56; James, The German Slump, 162–223.



    302

    Richard Bessel, ‘Why did the Weimar Republic Collapse?’ in Kershaw (ed.), Weimar; 120-52, с 136; Bernd Weisbrod, ‘The Crisis of German Unemployment Insurance in 1928/29 and its Political Repercussions’ в Wolfgang J. Mommsen (ed.), The Emergence of the Welfare State in Britain and Germany, 1850–1950 (London, 1981), 188–204; Richard J. Evans, ‘Introduction: The Experience of Mass Unemployment in the Weimar Republic’ in Richard J. Evans and Dick Geary (eds.), The German Unemployed: Experiences and Consequences of Mass Unemployment from the Weimar Republic to the Third Reich (London, 1987), 1-22, at 5–6; Merith Niehuss, ‘From Welfare Provision to Social Insurance: The Unemployed in Augsburg 1918–27’ в Evans and Geary (eds.), The German Unemployed, 44–72.



    303

    Turner, German Big Business, 19–46; Weisbrod, Schwerindustrie; см. также краткий обзор: J. Adam Tooze, ‘Big Business and the Continuities of German History, 1900–1945’ в Panikos Panayi (ed.), Weimar and Nazi Germany: Continuities and Discontinuities (London, 2001), 173-98.



    304

    Подробности скандала с Барматом см. в Bernhard Fulda, ‘Press and Politics in Berlin, 1924–1930’ (Cambridge Ph.D. dissertation, 2003), 63–71, 87-117.



    305

    Karl Rohe, Wahlen und Wahlertraditionen in Deutschland (Frankfurt am Main, 1992), 124.



    306

    Falter, Hitlers Wahler, 327-8; Kurt Koszyk, Deutsche Presse 1914–1945: Geschichte der deutschen Presse, III (Berlin, 1972).



    307

    Babette Gross, Willi Munzenberg: Eine politische Biographie (Stuttgart, 1967).



    308

    Erich Schairer, ‘Alfred Hugenberg’, Mit anderen Augen: Jahrbuch der deutschen Sonntagszeitung (1929), 18–21, цитируется в англ. пер. в Kaes et al. (eds.), The Weimar Republic Sourcebook, 72–4; Dankwart Guratzsch, Macht durch Organisation: Die Grundlegung des Hugenbergschen Presseimperiums (Dusseldorf, 1974), 192-3, 244, 248.



    309

    Fulda, ‘Press and Polities’, table 1.



    310

    Modris Eksteins, The Limits of Reason: The German Democratic Press and the Collapse of Weimar Democracy (Oxford, 1975), 129-30, 249–50.



    311

    Fulda, ‘Press and Polities’, table 1.



    312

    Falter, Hitlers Wahler, 325-39.



    313

    Oswald Spengler, Der Untergang des Abendlandes: Umrisse einer Morphologie der Weltgeschichte, I: Gestalt und Wirklichkeit (Vienna, 1918), 73-5.



    314

    Arthur Moeller van den Bruck, Das Dritte Reich (3rd edn., Hamburg, 1931 [Berlin, 1923]), p. 300, 320; Gary D. Stark, Entrepreneurs of Ideology: Neo-Conservative Publishers in Germany, 1890–1933 (Chapel Hill, NC 1981); Agnes Stansfield, ‘Das Dritte Reich: A Contribution to the Study of the “Third Kingdom” in German Literature from Herder to Hegel’, Modern Language Review, 34 (1934), 156-72. Мёллер ван ден Брук изначально назвал свою консервативно-революционную утопию «Третий Путь»; см.: Mosse, The Crisis, 281.



    315

    EdgarJung, ‘Deutschland und die konservative Revolution’, in Deutsche uber Deutschland (Munich, 1932), 369-82, выдержки в англ. пер. в Kaes etal., (eds.), The Weimar Republic Sourcebook, 352–4.



    316

    Junger, In Stahlgewittern; see also Nikolaus Wachsmann, ‘Marching under the Swastika? Ernst Junger and National Socialism, 1918-33’, Journal of Contemporary History, 33 (1998), 573-89.



    317

    Theweleit, Male Fantasies.



    318

    См. классическое исследован ие этих и других схожих стилей мышления: Kurt Sontheimer, Antidemokratisches Denken in der Weimarer Republik (Munich, 1978 [1962]).



    319

    James M. Ritchie, German Literature under National Socialism (London, 1983), 10–11; см. также: Peter Zimmermann, ‘Literatur im Dritten Reich’ в Jan Berg et ai (eds.), Sozialgeschichte der deutschen Literatur von 1918 bis zur Gegenwart (Frankfurt am Main, 1981), 361–416; Jobl Hermand and Frank Trommler, Die Kultur der Weimarer Republik (Munich, 1978), 128-92.



    320

    См.: Nitschke et al. (eds.) Jahrhundertwende; о «моральной панике» в вильгельмовский период см.: Richard J. Evans, Tales from the German Underworld: Crime and Punishment in the Nineteenth Century (London, 1998), 166–212; Gary Stark, ‘Pornography, Society and the Law in Imperial Germany’, Central European History, 14 (1981), 200-20; Bram Dijkstra, Idols of Perversity: Fantasies of Female Evil in Fin — de — Siecle Culture (New York, 1986); Robin Lenman, ‘Art, Society and the Law in Wilhelmine Germany: The Lex Heinze’, Oxford German Studies, 8 (1973), 86-113; Matthew Jefferies, Imperial Culture in Germany, 1871–1918 (London, 2003); о веймарской культуре см.: Peukert, The Weimar Republic, 164-77.



    321

    Hermand and Trommler, Die Kultur, 193–260.



    322

    Karen Koehler, ‘The Bauhaus, 1919–1928: Gropius in Exile and the Museum of Modern Art, N. Y., 1938’ в Richard A. Etlin (ed.), Art, Cultureand Media under the Third Reich (Chicago, 2002), 287–315; Barbara Miller Lane, Architecture and Politics in Germany, 1918–1945 (Cambridge, Mass., 1968), 70–78; Shearer West, The Visual Arts in Germany 1890–1936: Utopia and Despair (Manchester, 2000), 143-55; Hans Wingler, The Bauhaus — Weimar, Dessau, Berlin, Chicago 1919–1944 (Cambridge, Mass., 1978); Frank Whitford, The Bauhaus (London, 1984).



    323

    Gerald D. Feldman, ‘Right-Wing Politics and the Film Industry: Emil Georg Strauss, Alfred Hugenberg, and the UFA, 1917–1933’ в Christian Jansen etal. (eds.), Von der Aufgabe der Freiheit: Politische Verantwortung und burgerliche Gesellschaft im 19. und 20. Jahrhundert: Festschrift fur HansMommsen zum 5. November 1995 (Berlin, 1995), 219-30; Siegfried Kracauer, From Caligari to Hitler: A Psychological History of the German Film (Princeton, 1947), 214-16.



    324

    Andrew Kelly, Filming All Quiet on the Western Front — ‘Brutal Cutting, Stupid Censors, Bigoted Politicos’ (London, 1998) переиздана в мягкой обложке под названием All Quiet on the Western Front: The Story of a Film (London, 2002). Более общее описание веймарской культуры см. в классическом очерке: Peter Gay, Weimar Culture: The Outsider as Insider (London, 1969). Walter Laqueur, Weimar: A Cultural History 1918–1933 (London, 1974) содержит хороший обзор как консервативного большинства, так и авангардного меньшинства; см. также: Hermand and Trommler, Die Kultur; 350–437 о визуальном искусстве.



    325

    Erik Levi, Music in the Third Reich (London, 1994), 1-13; Hermand and Trommler, Die Kultur, 279–350.



    326

    Michael H. Kater, Different Drummers: Jazz in the Culture of Nazi Germany (New York, 1992), 3-28; Peter Jelavich, Berlin Cabaret (Cambridge, Mass., 1993), 202.



    327

    Peukert, The Weimar Republic, 178-90.



    328

    AT 43, in Merkl, Political Violence, 173.



    329

    Abrams, Workers' Culture, в частности глава 7.



    330

    Richard J. Evans, The Feminist Movement in Germany 1894–1933 (London, 1976), 112, 141; Rudolph Binion, Frau Lou: Nietzsche's Wayward Disciple (Princeton, 1968), 447.



    331

    James D. Steakley, The Homosexual Emancipation Movement in Germany (New York, 1975); John C. Fout, ‘Sexual Politics in Wilhelmine Germany: The Male Gender Crisis, Moral Purity, and Homophobia’, Journal of the History of Sexuality, 2 (1992), 388–421.



    332

    См.: Renate Bridenthal and Claudia Koonz, ‘Beyond Kinder; Kuche, Kirche: Weimar Women in Politics and Work’ в Renate Bridenthal et al. (eds.), When Biology Became Destiny: Women in Weimar and Nazi Germany (New York, 1984), 33–65.



    333

    Planert, Antifeminismus.



    334

    Evans, The Feminist Movement, 145–201; Klaus Hohnig, Der Bund Deutscher Frauenvereineinder Weimarer Republik 1919–1923 (Egelsbach, 1995).



    335

    Atina Grossmann, Reforming Sex: The German Movement for Birth Control and Abortion Reform 1920–1950 (New York, 1995), 16; Steakley, The Homosexual Emancipation Movement; Fout, ‘Sexual Polities'; Charlotte Wolf’, Magnus Hirschfeld: A Portrait of a Pioneer in Sexology (London, 1986).



    336

    James Woycke, Birth Control in Germany 1871–1933 (London, 1988), 113-16, 121, 147-8; Grossmann, Reforming Sex; Cornelie Usborne,

    The Politics of the Body in Weimar Germany: Women's Reproductive Rights and Duties (London, 1991).



    337

    Clifford Kirkpatrick, Nazi Germany: Its Women and Family Life (New York, 1938), 36; Elizabeth Harvey, ‘Serving the Volk, Saving the Nation: Women in the Youth Movement and the Public Sphere in Weimar Germany’ в Larry Eugene Jones and James Retallack (eds.), Elections, Mass Politics, and Social Change in Modern Germany: New Perspectives (New York, 1992), 201-22; Irene Stoehr, ‘Neue Frau und alte Bewegung? Zum Generationskonflikt in der Frauenbewegung der Weimarer Republik’ в Jutta Dalhoff et al. (eds.), Frauenmacht in der Geschichte (Dusseldorf, 1986), 390–400; Atina Grossmann, ‘“Girlkultur” or Thoroughly Rationalized Female: A New Woman in Weimar Germany’ в Judith Friedlander et al. (eds.), Women in Culture and Politics: A Century of Change (Bloomington, Ind., 1986), 62–80.



    338

    Raffael Scheck, Mothers of the Nation: Right-Wing Women in German Politics, 1918–1923; Hohnig, Der Bund; Ute Planert (ed.), Nation, Politik und Geschlecht: Frauenbewegungen und Nationalismus in der Moderne (Frankfurt am Main, 2000).



    339

    Merkl, Political Violence, 230-89, частные свидетельства; см. также: Peter D. Stachura, The German Youth Movement, 1900–1945; An Interpretative and Documentary History (London, 1981), где отрицается протофашистский аспект молодежного движения, которому уделяется такое внимание в классических исследованиях: см., например: Laqueur, Young Germany, Howard Becker, German Youth: Bond or Free? (New York, 1946) и Mosse, The Crisis, 171-89. См. более поздние работы Jurgen Reulecke, ‘“Hat die Jugendbewegung den Nationalsozialismus vorbereitet?” Zum Umgang mit einer falschen Frage’, in Wolfgang R. Krabbe (ed.), Politische Jugend in der Weimarer Republik (Bochum, 1993), 222-43.



    340

    Klemperer, Leben sammeln, II. 56 (14 мая 1915).



    341

    AT 144, 173 в Merkl, Political Violence, 290–310, е… 303-4; также полезный обзор Margret Kraul, Das deutsche Gymnasium 1780–1980 (Frankfurt am Main, 1984), 127-56; в работе Folkert Meyer, Schule der Untertanen: Lehrer und Politik in Preussen 1848–1900 (Hamburg, 1976) показано крайне негативное политическое влияние школ; в работе Mosse, The Crisis, 149–70 подчеркивается националистическое влияние. Альтернативное мнение см. в Maijorie Lamberti, ‘Elementary School Teachers and the Struggle against Social Democracy in Wilhelmine Germany’, History of Education Quarterly, 12 (1991), 74–97; и у нее же State, Society and the Elementary School in Imperial Germany (New York, 1989).



    342

    Konrad Н. Jarausch, Deutsche Studenten 1800–1970 (Frankfurt am Main, 1984), esp. 117-22; Michael S. Steinberg, Sabers and Brown Shirts: The German Students' Path to National Socialism, 1918–1935 (Chicago, 1977); Geoffrey J. Giles, Students and National Socialism in Germany (Princeton, 1985), исследование Университета Гамбурга. В букв. пер. AStA (Allgemeiner Studenten-Ausschuss) звучит как «Генеральный студенческий комитет», функции этих организаций были сравнимы с функциями студенческих союзов в англоговорящем мире.



    343

    Michael Н. Kater, Studentenschaft und Rechtsradikalismus in Deutschland 1918–1933: Eine sozialgeschichtliche Studie zur Bildungskrise in der Weimarer Republik (Hamburg, 1975); idem, ‘The Work Student: A Socio-Economic Phenomenon of Early Weimar Germany’, Journal of Contemporary History; 10 (1975), 71–94; Wildt, Generation des Unbedingten, 72–80.



    344

    Ibid., 81-142.



    345

    Ulrich Herbert, Best: Biographische Studien uber Radikalismus, Weltanschauungund Vernunft 1903–1989 (Bonn, 1996), 42–68.



    346

    AT 96, in Merkl, Political Violence, 136 (в оригинале курсивом).



    347

    Maria Tatar, Lustmord: Sexual Murder in Weimar Germany (Princeton, 1995) (см. мою рецензию на эту во многом неубедительную книгу в журнале German History, 14 (1996), 414-15); более традиционная работа: Birgit Kreutzahler, Das Bild des Verbrechers in Romanen der Weimarer Republik: Eine Untersuchung vordem Hintergrund anderer gesellschaftlicher Verbrecherbilder und gesellschaftlicher Grundzuge der Weimarer Republik (Frankfurt am Main, 1987); Kracauer, FromCaligari; Evans, Rituals, 531-6.



    348

    Patrick Wagner, Volksgemeinschaft ohne Verbrecher: Konzeptionen und Praxis der Kriminalpolizei in der Zeit der Weimarer Republik und des Nationalsozialismus (Hamburg, 1996), 26–76, 153-79.



    349

    Evans, Rituals, 487–610.



    350

    Fieberg (ed.), Im Namen, 10–22.



    351

    Johannes Leeb в Deutsche Richterzeitung, 1921, ст. 1301, цитируется в Fieberg (ed.), Im Namen, 24-7.



    352

    Hans Hattenhauer, ‘Wandlungen des Richterleitbildes im 19. und 20. Jahrhundert’ в Ralf Dreier and Wolfgang Sellert (eds.), Recht und Justiz im ‘Dritten Reich’ (Frankfurt am Main, 1989), 9-33, at 13–16; Henning Grunwald, ‘Political Lawyers in the Weimar Republic’ (Ph. D. dissertation, Cambridge, 2002).



    353

    Fieberg (ed.), Im Namen, 24-7.



    354

    Emil J. Gumbel, Vier Jahre politischer Mord (Berlin, 1914), 73-5, выдержки и группировка в работе Fieberg (ed.), Im Namen, 29–35.



    355

    Недавние не слишком убедительные попытки показать веймарских судей в более благоприятном виде см. в Irmela Nahel, Fememorde und Fememordprozesse in der Weimarer Republik (Cologne, 1991) и Marcus Bottger, Der Hochverrat in der hochstrichterlichen Rechtsprechung der Weimarer Republik: Ein Fall politischer Instrumentalisierung von Strafgesetzen? (Frankfurt am Main, 1998).



    356

    Hannover and Hannover-Druck, Politische Justiz, 182-91; Kurt R. Grossmann, Ossietzky: Ein deutscher Patriot (Munich, 1963), 195–219; Elke Suhr, Carl von Ossietzky: Eine Biographie (Cologne, 1988), 162-8.



    357

    Hermann Schiller, Auf der Flucht erschossen: Felix Fechenbach 1894–1933. Eine Biographie (Cologne, 1981), 171-92.



    358

    Ilse Staff, Justiz im Dritten Reich: Eine Dokumentation (2nd edn., Frankfurt am Main, 1978 [1964]), 22-4.



    359

    Gotthard Jasper, Der Schutz der Republik (Tubingen, 1963).



    360

    Evans, Rituals, 503-6.



    361

    Ingo Muller, Hitler's Justice: The Courts of the Third Reich (London, 1991 [1987]), 10–24.



    362

    Hannover and Hannover-Druck, Politische Justiz, 77.



    363

    Ralph Angermund, Deutsche Richterschaft 1918–1945: Krisenerfahrung, Illusion, Politische Rechtsprechung (Frankfurt am Main, 1990), 33-4.



    364

    Wehler, Deutsche Gesellschaftsgeschichte, III. 907-15,1086-90; Thomas Nipperdey, Deutsche Geschichte 1866–1918,1: Arbeitswelt und Burgergeist (Munich, 1990), 335-73; к более специальным работам относится книга Volker Hentschel, Geschichte der deutschen Sozialpolitik (1880–1980) (Frankfurt am Main, 1983); Gerhard A. Ritter, Sozialversicherung in Deutschland und England: Entstehung und Grundzuge im Vergleich (Munich, 1983); а также одно из первых исследований Karl Erich Born, Staat und Sozialpolitik sett Bismarcks Sturz 1890–1914: Ein Beitrag zur Geschichte der innenpolitischen Entwicklung des deutschen Reiches 1880–1914 (Wiesbaden, 1957).



    365

    David F. Crew, Germans on Welfare: From Weimar to Hitler (New York, 1998), 16–31.



    366

    Статьи 119-22, 151-65 Веймарской конституции (в Huber, Deutsche Verfassungsgeschichte, V–VII).



    367

    Ludwig Preller, Sozialpolitik in der Weimarer Republik (Dusseldorf, 1978 [1949]) до сих пор остается незаменимым классическим трудом; недавние важные исследования: Detlev J. К. Peukert, Grenzen der Sozialdisziplinierung: Aufstieg und Krise der deutschen Jugendfursorge 1878 bis 1932 (Cologne, 1986); Young-Sun Hong, Welfare, Modernity, and the Weimar State, 1919–1933 (Princeton, 1998) и Crew, Germans on Welfare.



    368

    Otto Riebicke, Was brachte der Weltkrieg? Tatsachen und Zahlen aus dem deutschen Ringen 1914–18 (Berlin, 1936), 97-112.



    369

    Whalen, Bitter Wounds, 156, 168.



    370

    Caplan, Government, 51, 60; Bessel, ‘Why did the Weimar Republic Collapse?’, 120-34, с. 123–5.



    371

    Современные законы Германии о защите сведений запрещают использовать полные имена частных лиц.



    372

    Подробности в работе Crew, Germans on Welfare, 107–15.



    373

    Ibid., 204-8.



    374

    О том, как распространялись такие идеи, см.: Richard F. Wetzell, Inventing the Criminal: A History of German Criminology 1880–1945 (Chapel Hill, NC, 2000); с. 107–78; Wachsmann, Hitler's Prisons, часть I; Regina Schulte, Sperrbezirke: Tugendhaftigkeit und Prostitution in der burgerlichen Welt (Frankfurt am Main, 1979), 174–204; Schmuhl, Rassenhygiene, 31, 94; Evans, Rituals, 526—36.



    375

    Wagner, Volksgemeinschaft, 97–101.



    376

    Цитируется в Evans, Rituals, 526-7.



    377

    Nikolaus Wachsmann et al., ‘“Die soziale Prognose wird damit sehr tr — be…”: Theodor Viernstein und die Kriminalbiologische Sammelstelle in Bayern’ в Michael Farin (ed.), Polizeireport Munchen 1799–1999 (Munich, 1999), 250-87.



    378

    Karl Binding and Alfred Hoche, Die Freigabe der Vernichtung lebensunwerten Lebens: Ihr Mass und ihre Form (Leipzig, 1920); Michael Burleigh, Death and Deliverance: Euthanasiain Germany 1900–1945 (Cambridge, 1994), 11–42; Hong, Welfare, 29-276.



    379

    Victor Klemperer, Curriculum Vitae: Erinnerungen 1881–1918 (2 vols., Berlin, 1996 [1989]).



    380

    Klemperer, Leben sammeln, I. 8 (23 нояб. 1918) и 9 (24 нояб. 1918).



    381

    Ibid., 97 (12 апр. 1919), 109-10 (6 мая 1919).



    382

    См. полезный биографический очерк Мартина Чалмерса в Victor Klemperer, I Shall Bear Witness: The Diaries of Victor Klemperer 1933–1941 (London, 1998), ix-xxi.



    383

    Klemperer, Leben sammeln, I. 600 (29 июня 1921).



    384

    Ibid., 377 (10 сент. 1927).



    385

    Ibid., 571 (3 сент. 1929).



    386

    Ibid., 312 (26 дек. 1926).



    387

    Ibid., I. 187 (27 сент. 1919).



    388

    Ibid., I. 245 (14 марта 1920).



    389

    Ibid., 248 (14 марта 1920).



    390

    Ibid., 433-4 (20 anp. 1921).



    391

    Ibid., II. 49 (17 anp. 1925).



    392

    Ibid., 758 (7 авг. 1932).



    393

    Martin Liepach, Das Wahlverhalten der judischen Bevlkerung: Zur politischen Orientierung der Juden in der Weimarer Republik (T bingen, 1996) c. 211–310; более общее описание см. в Wolfgang Benz (ed.) Judisches Leben in der Weimarer Republik (Tubingen, 1998), 271-80; и Donald L. Niewyk, The Jews in Weimar Germany (Baton Rouge, La., 1980), 11–43.



    394

    Klaus Schwabe, ‘Die deutsche Politik und die Juden im Ersten Weltkrieg’ в Hans Otto Horch (ed.), Judentum, Antisemitismus und europaische Kultur (Tubingen, 1988), 255-66; EgmontZechlin, Diedeutsche Politik und die Juden im Ersten Weltkrieg (Gottingen, 1969), c. 527-41; Saul Friedlander, ‘Die politischen Veranderungen der Kriegszeit und ihre Auswirkungen auf die Judenfrage’ в Werner E. Mosse (ed.), Deutsches Judentum in Krieg und Revolution 1916–1923 (Tubingen, 1971), 27–65. Более общее описание см. в Jochmann, Gesellschaftskrise, 99-170 (‘Die Ausbreitung des Antisemitismus in Deutschland 1914–1923’) и 171-94 (‘Der Antisemitismus und seine Bedeutung fur den Untergang der Weimarer Republik’).



    395

    Stark, Entrepreneurs, 141, 208-9.



    396

    Jack Wertheimer, Unwelcome Strangers: East European Jews in Imperial Germany (New York, 1987), таблица IV; Wolfgang J. Mommsen, Burgerstolz und Weltmachtstreben: Deutschland unter Wilhelm IL 1890 bis 1918 (Berlin, 1995), 434-40; Steven Aschheim, Brothers and Strangers: The East European Jew in German and German Jewish Consciousness 1800–1923 (Madison, 1982).,



    397

    Vossische Zeitung, 6 нояб. 1923, выдержки в англ. пер. в Peukert, The Weimar Republic, 160; см. также: David Clay Large, ‘“Out with the Ostjuden”: The Scheunenviertel Riots in Berlin, November 1923’ в Werner Bergmann et al. (eds.), Exclusionary Violence: Antisemitic Riots in Modern Germany (Ann Arbor, 2002), 123–40 и Dirk Walter, Antisemitische Kriminalitat und Gewalt: Judenfeindschaft in der Weimarer Republik (Bonn, 1999), c. 151-4.



    398

    Peter Pulzer, ‘Der Anfang vom Ende’, in Arnold Paucker(ed.), Die Juden im nationalsozialistischen Deutschland 1933–1944 (Tubingen, 1986), 3-15; Trude Maurer, Ostjuden in Deutschland, 1918–1933 (Hamburg, 1986).



    399

    Kauders, German Politics, 182-91; о протестантстве см.: Kurt Nowak and Gerard Raulet (eds.), Protestantismus und Antisemitismus in der Weimarer Republik (Frankfurt am Main, 1994). Более общее описание см. в Heinrich August Winkler, ‘Die deutsche Gesellschaft der Weimarer Republik und der Antisemitismus’ в Bernd Martin and Ernst Schulin (eds.), Die Juden als Minderheit in der Geschichte (Munich, 1981), 271-89, и Jochmann, Gesellschaftskrise, 99-170. Локальное исследование см. в Stefanie Schuler — Springorum, Die judische Minderheit in Konigsberg, Preussen 1871–1945 (Gottingen, 1996).







     


    Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Другие сайты | Наверх