если не считать Дадона, образ роковой любви к раскольничьей красавице в русской...

если не считать Дадона, образ роковой любви к раскольничьей красавице в русской литературе: раннюю повесть Достоевского Хозяйка1. Бич в руках блоковской Фаины, страдальческое отношение к ней Германа, само имя последнего отсылают к знакомым романам Захер-Мазоха, в которых он фантазировал о нравах русских сект.

Сделав героя Песни Судьбы тезкой пушкинского Германна из Пиковой дамы, Блок поставил его в такую же безусловную — и безнадежную — зависимость от женского персонажа, приобщенного тайнам. Влюбчивый и смятенный Герман, очередной Слабый Человек Культуры, мало в чем изменился в сравнении с предшественником; зато героиня претерпела подлинную метаморфозу. Блок показал в Фаине хлыстовскую богородицу, какую знал или мог себе представить, и сделал из нее всеобъемлющий символ России. Пушкинский Германн в свое время заимствовал имя от графа Сен-Жермена2, знавшего или искавшего тайну воскрешения из мертвых. В отличие от своего тезки и предшественника, герой Песни Судьбы ищет секреты бытия внутри России; и в отличие от Пушкина, Блок не отправляет его в сумасшедший дом. Рассказав о происхождении Фаины и спроецировав ее в утопию «всемирной выставки», Блок указывал на прошлое и будущее русского хлыстовства. Судьба русского Германа с его западными корнями теперь зависит от отечественной Фаины.

Прочитав Песню Судьбы, Евгений Иванов почувствовал в драме «мучительную жажду воплощения: слова и действующие [лица] жаждут принять плоть и кровь, воплотиться». Для него было ясно, в каком направлении развивается поиск воплощения: «Повидимому, вся пьеса ищет этого бытия [...], напоминающего хлыстовщину, сектантское радение, только в плоскостях иных. И не только тут сходство с сектантством». Блок, не любивший обсуждать «несказанное» больше, чем он это делал, неохотно соглашался: «Критика твоя с точки зрения "мистики" исчерпывающая»3.

Константин Станиславский отказался ставить Песню Судьбы, откровенно написав Блоку: «Меня беспокоит то, что действие происходит в России. Зачем?»4 Этим Станиславский пригласил Блока к травести и, которую он предпринял в своей следующей драме Роза и Крест. Она была написана по заказу М. И. Терещенко, будущего министра иностранных дел Временного правительства; тогда он состоял чиновником Императорских театров и по причинам, о которых можно только догадываться, был особенно заинтересован в розенкрейцерстве. Приняв заказ, Блок попытался западными историческими символами рассказать о русском религиозно-политическом опыте и о своих

собственных надеждах. Вместо отечественной легенды о затонувшем граде Китеже он очень похоже рассказывает французскую легенду о затонувшем городе Кэр-Ис; вместо истории русских крестьянских восстаний — далекую готическую историю, во всем, однако, соответствующую политической современности:

Жестокий Монфор тем самым мечом, Которым неверньгх рубил, Братскую кровь проливает... [...] Лишь сам не участвую я В охотах на нищих крестьян... (4/201)

Бертран, сам сын ткача, сочувствует восставшим ткачам, но сражается против них, верный рыцарскому долгу; и умирает на своем посту, как символ высокой и гибнущей культуры. Записи Блока поясняют, что речь идет о восстании еретиков-альбигойцев; они еще характеризуются как «окрестные крестьяне, которых здесь зовут презрительно "ткачами"» (4/528, 521; интересен этот неохотный переход от крестьян к пролетариям). Анализируя источники Блока и его черновики, Жирмунский в деталях проследил, как удалялся Блок от заказанного ему изображения рыцарей розы и креста и, наоборот, вводил в действие демократических альбигойцев1. За этим восстанием ткачей-еретиков вновь чувствуется давний интерес к русским сектам, и еще недавнее знакомство с агрессивной публицистикой писателя-сектанта Пимена Карпова Говор зорь2, тщательно прочитанной Блоком. Роман Карпова Пламень, кровавая фантазия на темы сектантского восстания в России, писался параллельно с Розой и Крестом3. Предпринимая травестию в Розе и Кресте, Блок надеялся, что язык готического рыцарства окажется более понятен русским читателям вроде Терещенко, чем более привычный для самого Блока язык отечественной мистики. Для Художественного театра он специально оговаривал:

«Роза и Крест» — не историческая драма. Дело не в том, что действие происходит [...] в начале XIII столетия, а в том, что помещичья жизнь и помещичьи нравы любого века и любого народа ничем не отличаются один от другого (4/527).

Столь неисторичный подход породил стилизацию, удивлявшую даже современников. Гумилев писал, что действующие лица Розы и Креста представляются «какой-то колонией толстовцев»4. Но ни толстовская проповедь ненасилия, ни розенкрейцерский идеал мирного Просвещения не были близки Блоку. Его интересует кровавая жертва, которую принес своей любимой Бертран, и кровавый бунт еретиков. Его переживание крестьянской ненависти к помещику, аграрной нена-







 


Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Другие сайты | Наверх