вернуться в состояние дикаря или животного», — писал Гершензон как раз тогда, к...

вернуться в состояние дикаря или животного», — писал Гершензон как раз тогда, когда задумывались и Вехи, и СГ1.

В анти-народническом контексте Лет давние метафоры культурного опрощения, мистического растворения, социального нисхождения звучали слишком контрастно; и уходя от нового их повторения, Гершензон заостряет тезис еше больше, перо нажимает слишком сильно. Начав Вехи призывом переоценить старые идеи русской интеллигенции, Гершензон в последовавшей за ними статье повторяет эти идеи едва ли не в увеличенном масштабе.

Есть коренное различие между отношением народа к имущим и образованным на Западе и этим отношением у нас. И там народ ненавидит барина и не понимает его языка, но там непонимание и ненависть коренятся в умопостигаемых чувствах. [...] Там нет той метафизической розни, как у нас, [...) нет глубокого качественного различия между душевным строем простолюдина и барина [...] Оттого на Западе мирный исход тяжбы между народом и господами психологически возможен: там борьба идет в области позитивных интересов3. Иными словами, отношения народа и высших классов на Западе имеют рациональный характер, и противоречия решаются позитивно; в России же эти отношения имеют природу «метафизической розни» и грозят гибелью если не народу - народ неуничтожим — то интеллигенции. Эта позиция зачеркивала усилия русских либералов, противопоставляя им смутные идеи «мистической ненависти» и «космического чувства». В этом был и смысл сентенции Гершензона, которую левые критики Sex прозвали «ужасной фразой»: «каковы мы есть, нам не только нельзя мечтать о слиянии с народом — бояться [...] мы должны [...] ярости народной». Автор очевидно мечтает об этом самом слиянии; но условием ставит собственное перерождение, смену идентичности, отказ от того каковы мы есть, сословное самоубийство.

Современники сразу почувствовали двойственность Гершензона и, в обоих лагерях, расценили ее как угрозу. Петр Струве спешил отмежеваться от своего соавтора по сборнику, указывая на родство его взглядов со славянофильством и толстовством. В новой религии Гершензона мистические силы «прикрепляются [..-1 к наименее твердой, наиболее зыбкой и текучей части космоса — "народу"», — писал Струве5. Иными словами, народ вновь подставляется на место Бога, только на этот раз не благостного и справедливого, как у славянофилов, а грозного и яростного, как у иудеев. Гершензон принимал вызов: «какой же я славянофил! Я, как вы знаете, еврей», — отвечал он Струве . Но оба они знали, что проблема глубже этих полемических приемов.

«Что такое народ?» — задавал Струве самый важный из вопросов. Гершензон определял народ как носителя «космического чувства». Это термин Уильяма Джемса, философия которого была, впрочем,

очень далека от популизма1. Для Струве это «наиболее темная из всех народопоклоннических характеристик»2. Народничество, считает редактор Русской мысли, опасно потому, что ведет к мистическому национализму или, как сказали бы немного позднее, фашизму: «наро-допоклонство неотвратимо [...] влечет за собою мистически-националистическую идею богоизбранного народа, народа — Богоносца». В ответ Гершензон утверждал подобно Толстому, что «космическое чувство» тем более доступно людям, чем меньше они знают, чем хуже образованны; и потому народ определяется не по национальной принадлежности, а исключительно по уровню образования. «В противоположность образованным, накопляющим ненужное им богатство безличных идей, русский простой народ, как, вероятно, и немецкий и всякий другой, живет хотя и бедной, но существенной духовной жизнью»3. Новая позиция Гершензона противоречила его собственной статье в Вехах, в которой постулировалось «коренное различие» между отношениями классов на Западе и в России. Обвиненный, по сути дела, в русском национализме, Гершензон находит выход в толстовской (и руссоистской) интерпретации популизма как культурного примитивизма. В результате он впадает точно в то состояние «простофильства», которое он и собранные им соавторы критиковали в Вехах. По Гершензону, интеллигенция должна опасаться народа; по Струве, интеллигенции опасен не народ, а собственные народнические идеи. Гершензон старается до предела углубить пропасть между народом и интеллигенцией; Струве же говорит, что она существует в основном в интеллигентских фантазиях. Обе полярные позиции были спрятаны в Вехах, а теперь они развиваются самостоятельно. Позднейшее творчество Гершензона и Струве показало, насколько отличны были друг от друга радикальный неоромантизм первого и умеренный либерализм второго. По своему эту дистанцию выявил отказ Струве публиковать Петербург Белого в Русской мысли в 19124. Позднее Струве писал, что русская литература «на разный лад [...] идеализировала народ, понимаемый как простонародье»: литературное народничество восходило от славянофилов к Блоку и Горькому, и только Тургенев, Чехов и Бунин имели иммунитет от этой болезни русской интеллигенции5. Это то самое «народничество, которое как-то входит в состав и большевизма, как исторической стихии»,— считал Струве6.

' Влияние Джемса играло первостепенную роль для авторов и читателей Вех. Перевод Разнообразия религиозного опыта появился в издании журнала Русская мысль в 1910, в разгар полемики вокруг Вех; вполне вероятно, что авторы, фуппировавшиеся вокруг Русской мысли, читали рукопись перевода в процессе ее подготовки к печати. Интерес Гершензона к Бень-яну, вероятно, тоже стимулирован Джемсом.







 


Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Другие сайты | Наверх