• XXII. Где речь? Где язык?
  • 1
  • 2
  • 3
  • XXIII. Психоанализ и кибернетика,или о природе языка. Лекция
  • 1
  • 2
  • 3
  • 4
  • XXIV. A, m, a, S
  • 1
  • 2
  • 3
  • Окончание

    XXII. Где речь? Где язык?

    Притча о марсианине.

    Притча о трех заключенных.

    После лекции, запланированной на следующую пятницу в 10.30, семинара не будет. Неделей позже мы соберемся еще один, последний раз, на случай, если после лекции у вас возникнут вопросы, на которые вы захотите получить от меня обстоятельные ответы. Лекция будет прочитана перед более широкой аудиторией, и я не смогу использовать в ней термины, в которых изъясняюсь здесь, предполагающих знание о работе, предварительно нами проделанной.

    Сегодня я хотел бы поговорить с вами, чтобы создать какое-то представление о том, что вы на данный момент поняли. Мне хотелось бы, чтобы сейчас, как мы однажды уже делали, как можно большее число присутствующих задало бы мне вопросы, на данный момент так и оставшиеся без ответа. Я думаю, что такие вопросы у вас есть, потому что мы озабочены здесь, скорее, постановкой вопросов, чем их закрытием. Итак, какой вопрос остался для вас по окончании этого семинара открытым?

    Мадемуазель X: — Мне не вполне ясно, как соотносятся у Вас друг с другом Символическое и Воображаемое.

    Лакан: — Какое представление сложилось об этом у Вас после того, как Вы часть этого Семинара прослушали?

    Мадемуазель X: — Мне представляется, что Воображаемое тяготеет, скорее, к субъекту, к его способу заимствования, в то время как символический порядок гораздо безличнее.

    Лакан: — Это так, но в то же время не так.

    1

    Я тоже задам вам, в свою очередь, один вопрос. Исходя из того, что имеем мы на данный момент, ответьте мне: какая экономическая функция отводится, по-вашему, в моей схеме языку, с

    одной стороны, и речи, с другой? Каково их соотношение? В чем их различие? Вопрос очень простой, но заслуживающий ответа.

    Д-р Граноф: — Язык — это, по-видимому, кайма Воображаемого, а речь, речь наполненная, символическая мета — тот островок, исходя из которого может быть реконстурировано, а точнее, расшифровано все сообщение целиком.

    Маннони:Выражаясь кратко, я сказал бы, что язык — это чертеж в ортогональной проекции, речь — это перспектива, а точка схождения этой перспективы — это всегда другой. Язык — это реальность, ортогональный чертеж, и потому сам он ни в какую перспективу не вписывается, он ничей, в то время как речь является перспективой внутри этого чертежа, и центр ее, ее точка схождения — всегда я сам. В языке меня нет.

    Лакан: — Вы в этом уверены?

    Маннони: Язык — это универсум. Речь же — срез этого универсума, непосредственно связанный с ситуацией говорящего субъекта. Язык, возможно, наделен смыслом, но значением может обладать только речь. Мы понимаем смысл латыни, но латынь — это не речь.

    Лакан: — Понимая латынь, мы понимаем способ, которым организуются в ней различные лексические и грамматические элементы, понимаем то, как отсылают друг к другу различные значения, понимаем распределение ролей. Почему же Вы говорите, будто там, внутри нее, системы собственных Я не существует? Наоборот, система эта полностью включена туда.

    Маннони: Мне пришел на память анекдот про экзамен на бакалавра, анекдот уже с бородой, где за экзаменующегося принимают не того человека. Экзаменатор показывает ему листок и говорит: Но это же вы написали. Вот и заглавие — Письмо Сенеке. Но что тот отвечает: Помилуйте, сударь, да кто я такой, чтобы писать Сенеке? Человек воспринимает сказанное на уровне речи. Он мог бы, если бы надо было, сделать перевод, но вместо этого отвечает просто: Это не я, это слова не мои. Перед нами, разумеется, ситуация шуточная. Но смысл в ней, как мне кажется, именно этот. Читая письмо, ни отправитель, ни адресат которого мне не известны, я все же способен его понять, я нахожусь в мире языка.

    Лакан: — Когда Вам показывают письмо к Сенеке, то написали его, естественно, именно Вы. Приведенный Вами пример ведет в сторону прямо противоположную Вами указанной. Если мы сразу же занимаем в игре различных интерсубъективностей свое место, то говорит это лишь о том, что любое место в ней — наше. Мир языка и возможен как раз постольку, поскольку где бы мы ни находились в нем, мы всегда находимся на своем месте. Маннони: Когда налицо речь.

    Лакан: — Разумеется, в том-то и заключается весь вопрос — достаточно ли этого, чтобы явилась речь? Психоаналитический опыт как раз на том и основан, что далеко не любой способ включиться в язык одинаково эффективен, в одинаковой степени является тем телом бытия, corpseofbeing, благодаря которому психоанализ и существует, благодаря которому далеко не каждый заимствованный у языка фрагмент имеет для субъекта одну и ту же ценность.

    Д-р Граноф: — Язык ни от кого не исходит и никому не адресован, речь же всегда обращена кем-то одним к кому-то другому. Ибо речь представляет собой образующее начало (constituante), а язык — готовое образование (constitue).

    Д-р Перье: — В настоящее время речь идет о том, чтобы ввести проблему экономики языка в речь. И я полагаю — не знаю, может быть, я ошибаюсь, — что экономическая проблема будет исчезать по мере того, как значащая ситуация субъекта будет все более полно формулируема — во всех своих измерениях, а особенно визмерениях с тремя координатами — с помощью речи. Если язык станет полной, как бы трехмерной речью, экономический фактор более не будет заявлять о себе в плоскости задействованных в анализе аффектов или инстинктов в количественном их выражении, а станет просто субстратом, двигателем того, что включится в ситуацию совершенно естественно по мере того, как она окажется во всех своих измерениях осознана.

    Лакан: — Я обращаю Ваше внимание на слово, которое Вы только что неоднократно в различных формах произнесли, — измерение.

    Д-р Леклер: Ответ, который мне пришел в голову, состоит в следующем. Он звучит как формула: язык выполняет функцию коммуникации, передачи, а речь — функцию основания, откровения.

    Аренсбург: — Выходит, что именно посредством речи может язык выполнять определенную экономическую роль. Вы это хотели сказать?

    Д-р Перье: — Нет, я говорю о включении экономики в символический порядок посредством речи.

    Лакан: — Ключевое слово кибернетики — это слово message, сообщение. Язык для этого и предназначен. И тем не менее язык — это не код, он носит характер принципиально двусмысленный, его семантемы всегда имеют по несколько значений, порою чрезвычайно между собою несходных. Что же касается фразы, то смысл ее уникален. Я хочу сказать, что лексикализации он не поддается — словарь для слов, их употреблений и фразеологических оборотов составить можно, но словаря фраз не бывает. Некоторые из присущих семантическому элементу двусмысленностей разрешаются в контексте использования фразы и ее произнесения. Теория коммуникации, ставя себе задачу формализовать эту тему и выделить определенные единицы, опирается скорее на коды, которые, в отличие от языка, двусмысленности избегают — невозможно спутать один знак кода с другим, разве что по ошибке. Мы, таким образом, имеем дело с языком — категорией, чья функция по отношению к сообщению далеко не проста. Но эти предварительные замечания оставляют покуда вопрос о сообщении в тени. Скажите мне прямо сейчас, экспромтом, не задумываясь — как по-вашему, что такое сообщение?

    Маршан: — Передача информации.

    Лакан: — Что такое информация?

    Маршан: — Некое указание.

    Г-жа Одри: — Что-то, исходящее от какого-то лица и адресованное кому-то другому.

    Маршан: — Это общение, а не сообщение.

    Г-жа Одри: — Мне кажется, в этом суть сообщения и есть — это переданное извещение.

    Маршан: — Сообщение и общение — это не одно и то же. Г-жа Одри: — Сообщение в прямом смысле слова — это нечто, кому-то переданное, с целью дать ему о чем-то знать.

    Маршан: — Сообщение однонаправлено. Общение не однонаправлено, в нем есть прямой и обратный ход.

    Г-жа Одри: — Я сказала, что сообщение делается кем-то одним кому-то другому.

    Маршан: — Сообщение посылается кем-то кому-то другому. Общение — это то, что устанавливается, когда обмен сообщениями произошел.

    Д-р Граноф: — Сообщение — это программа, которую запускают в некую универсальную машину, которая по истечении некоторого времени выдает на выходе то, что смогла с ней сделать.

    Лакан: — Неплохо сказано.

    Лефорт: — Но это расширение символического мира. Маршан: — Нет, это сужение символического мира. На базе языка речь будет делать выбор.

    Лакан: — Госпожа Колетт Одри говорит о том, что там, где есть сообщение, необходимы субъекты.

    Г-жа Одри: — Сообщение, оно не просто идет в одном направлении. Оно может быть передано через вестника, который не имеет к нему отношения. Вестник может понятия не иметь о том, что в сообщении говорится.

    Маршан: — Оно может передаваться и от машины к машине. Г-жа Одри: — Но что имеется в любом случае, так это пункт отправления и пункт назначения.

    Лакан: — Порою вестник смешивает себя с известием, с сообщением. Если у него на черепе под отросшими волосами что-то записать, он не сможет прочесть это даже с помощью зеркала — чтобы прочесть послание, надо выбрить ему тонзуру. Нельзя ли сказать, что перед нами в этом случае образец своего рода сообщения-в-себе? Не является ли вестник, чья весть записана под волосами на его черепе, вестью сам по себе? Маршан: — Полагаю, что да.

    Г-жа Одри: — Это явно послание.

    Маннони:Нет нужды, чтобы оно было получено.

    Маршан: — Сообщения, как правило, отправляют и получают. Но между тем и другим оно существует как сообщение.

    Г-жа Одри: — Бутылка, брошенная в море, — это сообщение. Оно адресовано, по назначению оно может и не придти, но оно адресовано.

    Маршан: — Это значение в движении.

    Лакан: — Это не значение в движении, это знак в движении. Остается узнать, что же такое знак.

    Маршан: — Это что-то, что обменивают.

    Д-р Леклер:Сообщение — это объективная речь.

    Лакан: — Вовсе нет!

    2

    Расскажу вам притчу, которая, надеюсь, даст нам какие-то ориентиры.

    Писатель по имени Уэллс пользуется репутацией мыслителя неглубокого. Между тем он, напротив, был человеком очень искусным, прекрасно знавшим, что он в идейных и сюжетных своих построениях делал, что отвергал и что выбирал.

    В одном из произведений его — не помню, в каком точно — рассказывается о том, как два или три ученых попали на планету Марс. Там, на Марсе, они оказываются в присутствии существ, которые используют свои собственные, особые способы общения и, к великому удивлению своему, прекрасно понимают, что те им сообщают. Пораженные этим фактом, они начинают это обсуждать. Он мне сказал, что занимается исследованиями в области электронной физики, — говорит один. Он сказал, что исследует строение твердых тел, — молвит другой. А мне он сказал, что занимается поэтическими размерами и функцией рифмы, — возражает третий.

    Всякий раз, когда мы отдаемся на милость речи — независимо от того, носит ли она личный или публичный характер — происходит нечто подобное. Это маленькая история, что она, по-вашему, иллюстрирует — язык или речь?

    Г-жа Одри: — И то, и другое.

    Д-р Граноф: — Универсальных машин существует, насколько я знаю, немного. Предположим, что мы в нее закладываем программу. Нужно иметь в виду, что задействована в этом не только сама машина, но и операторы. Итак, закладывается программа — это сообщение. Получив на выходе результат, мы говорим: "Это чепуха!" или говорим: 'Это похоже на правду!" В том смысле, что начиная с того момента, когда машина сообщение возвращает, начиная с момента, когда оно может считаться принятым (а оно не принято, если оператор его не понял), сообщение — при условии, что оператор нашел его приемлемым, понял его, принял в расчет и сомнений в исправности машины у него не возникло, — стало общением.

    Маршан: — В данном случае поняли все трое, но поняли-то они по-разному!

    Маннони:Вовсе не по-разному. Когда математик пишет на доске уравнения, один скажет, что это уравнения магнитного поля, а другой — чего-нибудь еще. Уравнения могут описывать и то, и другое.

    Лакан: — Но это совсем не тот случай.

    Д-р Леклер:Мне кажется, что дискуссия пошла в направлении, заданном вашими размышлениями о кибернетике.

    Лакан: — Для меня это прекрасный случай узнать, как именно Вы их поняли.

    Д-р Леклер: Если язык нам удается разместить в этой перспективе сравнительно просто, гораздо труднее, по-моему — во всяком случае на данный момент — найти в ней место для речи. Говоря сейчас о речи, я говорил о ней в определенном смысле — когда я говорю о речи, я всегда имею в виду именно речь. Я хотел бы, чтобы вы сказали о полюсе речи несколько слов, это позволило бы нам определить по крайней мере, плоскость нашей дискуссии.

    Маршан: — Можно ли вообще отделить речь от языка в процессе их проявления?

    Лакан: — А что Вы об этом думаете, отец Бернерт?

    Отец Бернерт: — Я думал, как и Риге, что это язык, но теперь оказывается, что я ничего не понял.

    Риге: — Каждый понял по-своему.

    Г-жа Одри: — Все это гораздо сложнее. Хорошо бы вначале узнать, что марсианин хотел сказать.

    Лакан: — Мы никогда не узнаем, что марсианин хотел сказать. Если мы занимаем место по ту сторону, где слова определенного ответа не получают, сказать, будто речь и язык совпадают между собой, мы не можем.

    Маннони:Выходит, поначалу Вы делаете так, что язык исчезает, а потом ставите нас этим самым в тупик.

    Лакан: — Согласен, эта притча требует разъяснения. Место языка занимает в ней присущая трем персонажам способность ее понимания. На фоне этого языка и функционирует воспринимаемая ими речь. Проблема же состоит в том, что нет кода.

    Притча эта говорит о том, что именно в мире языка должен каждый человек расслышать тот зов, то призвание, откровение о котором оказывается ему предназначено. Кто-то из вас только что говорил сейчас об откровении и основании — именно об этом здесь и идет речь. Мы стоим с вами лицом к лицу с мифом языка, который время от времени оставляет у нас впечатление чего-то в принципе неясного, обезличивающего. Вы не найдете ни одного философа, который не настаивал бы совершенно справедливо на том факте, что сама возможность ошибки связана не с чем иным, как с существованием языка. Каждый субъект призван не просто познать мир, как если бы все происходило в собственно поэтической плоскости, он призван найти в этом мире свое место. И если психоанализ что-то вообще значит, то лишь потому, что он уже включен в нечто такое, что, будучи связано с языком, не идентично ему и в чем психоанализу как раз и предстоит найти свое место, — во всеобщую речь (discours).

    Всеобщая речь, речь конкретная, не прекращающаяся от начала времен, — это все то, что в действительности было сказано, реально сказано (чтобы зафиксировать нашу мысль, можно даже выразиться и так). Именно по отношению к этому определяет себе место субъект как таковой, именно сюда он вписан, именно этим он уже заранее определен, причем определенность эта принадлежит к совсем другому разряду, нежели тот, к которому принадлежат определенности реального плана, материальные метаболизмы, обусловившие возникновение его в особом обличье существования, именуемом жизнью. Функция его, по мере того, как он эту речь продолжает, состоит в том, чтобы найти в ней свое место, не просто в качестве оратора, но и в качестве того, кто с самого начала получил от этой речи свою определенность.

    Я часто подчеркивал, что с самого рождения своего субъект чувствует, что ему уже предназначено определенное место — не только в качестве того, кто сам ведет речь, но и в качестве атома конкретной речи. Двигаясь в кругу образуемого этой речью танца, он сам, если хотите, является сообщением. Сообщение это записали на его бритом черепе, и сам он, весь без остатка, вписан в последовательность сообщений. Каждый выбор, им совершаемый, есть не что иное, как слово.

    Призвав на помощь отца Бернерта, я сделал это ради inprincipioeratverbum. Вы сказали как-то, что понятие речи (parole) лучше всего передается по-латыни словом fides. Интересно, что религиозная традиция не утверждает: inprincipioeratfides. Verbum— значит по-латыни "язык", даже просто "слово"! Греческий логос — это тоже язык, а не речь. Уже после Бог пользуется речью, говоря: Да будет свет!

    Попробуем поближе присмотреться к тому, какова заинтересованность (в смысле латинского inter-esse)человека в речи. Мы чувствуем, разумеется, необходимость отличать то, что является сообщением (в смысле того, что является знаком, блуждающим знаком), от того способа, которым посвящается в него человек Если этот последний и включен во всеобщую речь, то вовсе не таким образом, каким включены в нее сообщения, блуждающие по миру в бутылках или на черепах. Может, глядя с Сириуса, и не грех то и другое спутать, но мы себе этого позволить не можем. В любом случае, что нас интересует, так это как раз понять, в чем тут разница.

    Риге: — Могу я позволить себе написать кое-что на доске? Я просто хотел бы попробовать вкратце объяснить для начала, что подразумевают под языком математики.

    Рассмотрим множество всех слов, которые можно составить из букв: ab, ас сa, ad, abdd, bb и т. д. Я расставляю буквы одни за другими в любом порядке; повторения тоже допускаются. Слова эти я могу образовывать до бесконечности. Выделим в этой совокупности подгруппу WF (wellformed, правильно образованных) — подмножество слов, образованных из этих символов по определенным правилам. Любая математическая теория состоит в том, что дано бывает определенное подмножество (это называется аксиомами) и некоторое множество правил вывода — например, синтаксического характера. Допустим, что если в слове имеется символ ab, я имею право заменить его символом р. В результате я смогу, исходя из слова abсd, образовать слово pcdЭто и называется теоремой — множество всех слов, которые я могу образовать, исходя из аксиом с помощью синтаксических операций. Это подмножество WFи называем мы языком.

    Выбор символов а, b, с и d, разумеется, чисто условный. Я мог бы выбрать и другие символы — u, v, x, y — создав с их помощью теорию, изоморфную первой. По сути дела, для математиков понятие языка определяется таким образом, что изоморфизм и, больше того, способ кодирования не имеют для него значения. Так, взяв множество символов, образованных с помощью нуля и единицы, я могу условиться, что а = 00, b = 01, с = 10, d = 11, и перевести затем все аксиомы и все продукты синтаксических операций на язык символов 0 u 1. Осторожность понадобится здесь лишь в том случае, если я захочу перекодировать новую теорию обратно в старую, ибо если какое-то слово закодировано у меня, например, в виде 00010111001, результат декодирования может оказаться двусмысленным. Так, если е = 000, то неясно, начинается ли это слово с а или с е, и т. д.

    Мне представляется, что Ваше определение символов с этим определением не совпадает. Для Вас символы связаны с другим языком. У Вас имеется своего рода базовый язык общения, всеобщий язык, а символы, о которых Вы говорите, всегда закодированы, исходя из этого базового языка.

    Лакан: — В сказанном Вами, если я Вас правильно понял, — а мне кажется, я вас понял — меня поражает вот что: когда феномен языка иллюстрируют на примере чего-нибудь всецело формализованного, вроде символов математики (и это одна из причин, по которым небезынтересно будет привлечь к нашему вопросу кибернетику), когда глагол, verbum, выступает в математической записи, как на ладони становится ясен тот факт, что язык существует от нас совершенно не зависимо. Число обладает свойствами, которые носят абсолютный характер. Они таковы, независимо от того, есть мы тут или нас тут нет. Число 1729 было и останется суммой двух кубов, наименьшим числом, представляющим собой сумму кубов двух последовательных чисел различной разрядности.

    Все это прекрасно может циркулировать в универсальной машине, более универсальной, чем вы можете вообразить. Можно представить себе бесконечное число уровней, где все это находится в непрерывном круговращении. Мир знаков функционирует, не имея при этом ни тени значения. Значение ему дает лишь момент, когда мы эту машину останавливаем, когда мы создаем в этом потоке временные паузы. Если мы делаем это ошибочно, возникает порою трудноразрешимые недоразумения, которым, однако, рано или поздно какое-то значение все равно приписывается.

    Риге: — Я так не думаю, потому что паузы эти могут возникнуть в результате вмешательства другой машины, и вовсе не факт, что человек сумеет расшифровать, что именно эта новая машина выдаст.

    Лакан: — Совершенно верно. Но все же именно временной элемент, именно членение процесса на такты позволяет ввести в него нечто такое, что может получить для субъекта смысл.

    Риге: — Да, но мне кажется, что существует наряду с этим и тот универсум символов, который является для людей общим достоянием.

    Лакан: — Мы ведь только что сказали, что он ни в коем случае не является для них достоянием исключительным.

    Риге: — Строго говоря, у машин такого общего для них символического универсума нет.

    Лакан: — Это очень тонкий вопрос, потому что машины-то эти делаем мы. Достаточно сказать, что с помощью Ваших нуля и единицы, то есть простейшей символической записи присутствия и отсутствия мы способны выразить все то, что мы видим вокруг нас, — все, что было выработано в ходе определенного

    исторического процесса, все результаты, полученные математическими науками. Да, мы совершенно согласны: все свойства чисел заключены здесь, в этих числах, записанных двоичными символами. Но открывают эти свойства, разумеется, совершенно иным путем. Для этого понадобилось изобретение таких символов, как, например, (— в день, когда он впервые появился записанным на бумаге, человечество сделало в науке гигантский шаг. Люди целые века смотрели разинув рот на уравнение второй степени, понятия не имея, что с ним делать дальше, и лишь научившись записывать его, сдвинулись, наконец, с места.

    Мы оказываемся, таким образом, перед проблематической ситуацией, которая сводится к тому, что имеется знаковая реальность, внутри которой существует мир истин, какой бы то ни было субъективности начисто лишенных, а наряду с ней налицо историческое развитие субъективности, явно направленное на открытие истин, принадлежащих порядку символическому. Что, ничего не понятно?

    Маршан: — Я не согласен. Вы сами определили язык — и я думаю, что это лучшее его определение, — как мир знаков, которым мы чужды.

    Лакан: — Речь шла о том языке.

    Маршан: — По-моему, определение это годится для языка вообще.

    Лакан: — Да нет же. Ведь язык наш несет на себе отпечаток истории, он так же случаен, как символ V, и отмечен к тому же двусмысленностью.

    Маршан: — На мой взгляд, к языку, определяемому таким образом, понятие ошибки неприменимо.

    Лакан: — В мире нулей никаких ошибок нет.

    Маршан: — Но в мире языка это, очевидно, ничего больше не значит. Есть вещи истинные и ложные. Вы говорите о том, что проводится исследование. В этот момент заблуждение и истина получают определенность. Но это ведь уже некий частный язык, мир математических символов.

    Лакан: — В системе языка в существующем ее виде установить ошибку как таковую — дело возможное. Если Вы скажете мне, что

    слоны обитают в воде, то с помощью ряда силлогизмов я смогу Ваше заблуждение опровергнуть.

    Маршан: — Да, но это уже фраза, сообщение, посылка, которая может оказаться и ложной. Если мы определим весь язык как мир знаков, существующий независимо от нас, то понятие ошибки будет располагаться не на этом уровне, а на уровне более высоком, где имеют место сообщения. Общение и речь расположены на разных уровнях. Я помещаю язык на тот низший уровень, на основе которого и возникают уже общение, сообщение и речь. На мой взгляд, язык следует сохранять на уровне, где дифференциация едва ли не полностью отсутствует Как только Вы захотите расшифровать смысл языка, это уже будет не язык. Смысл, который можно расшифровать, есть только у речи. Их может у нее быть даже несколько — такая уж у нее роль.

    Лакан: — Именно к этому я и веду. Я показываю вам, что вопрос о смысле возникает лишь с речью.

    Маршан: — Конечно. Но вовсе не с языком. Язык создает условия, в которых смысл может установиться, а речь — сказаться.

    Лакан: — Есть две разные вещи. С одной стороны, язык, получивший историческое воплощение и принадлежащий определенной общности, французский, например; с другой — язык, о котором говорите вы. И важно отдать себе отчет в том, что есть нечто такое, что мы можем получить в чистом виде и где уже находят свое проявление законы — законы, которые остаются полностью не расшифрованными до тех пор, пока наше вмешательство не придаст им какой-то смысл. Какой же именно смысл? Маршан: — Нет, не так, совсем не так!

    Лакан: — Смысл чего-то, в чем мы всецело участвуем. Именно таким образом включаемся мы во временную последовательность. Все дело в том, чтобы узнать, о каком времени идет речь.

    Г-жа X: — Мне кажется, что у Пиаже есть понятия, которыми здесь как раз уместно воспользоваться. Суть мысли с точки зрения ее формы он определяет в терминах не столько Реального, сколько Возможного. Однако в самом понятии возможностей он проводит различие между тем, что он называет

    структурно возможным, то есть тем, что отвечает объективным структурам мышления, и тем, что он называет материально возможным, то есть тем, что должно получить функцию сознания субъекта.

    Лакан: — Но циркуляция бинарных знаков внутри машины, позволяющая нам, при условии, что мы обеспечили ее хорошей программой, обнаружить первое, неизвестное дотоле число, вовсе не обязательно должна стать содержанием мышления. Это первое, циркулирующее в работающей машине число, не имеет с мышлением ровно ничего общего.

    Г-жа X: — Пиаже говорит не о мысли, а об объективной структуре, которая обеспечивает решение проблемы, о структуре машины внутри существа; то есть, в случае человеческого существа — о структуре мозга.

    Лакан: — Эти проблемы лежат не на том уровне, который нас сейчас занимает.

    Г-жа X: — Может быть, правильно будет сказать, что речь включается как элемент откровения между всеобщим дискурсом, с одной стороны, и языком, с другой.

    Лефевр-Понталис: — Я не уверен, что прав, но у меня создалось впечатление, что мы проводим между языком и речью различие слишком радикальное, которое мне мало что говорит, поскольку, в конечном счете, не будь речи, не было бы и языка. В прозвучавшей сейчас притче язык, насколько мне показалось, выступает как нечто по определению двусмысленное, и из нее вовсе не следует, что он представляет собой относительно завершенный замкнутый цикл, к которому обращаются, чтобы почерпнуть в нем то или иное значение. Тот, кто речь выслушивает, демонстрирует перед лицом этой двусмысленности свои предпочтения.

    Лакан: — С тех пор, как язык существует, вопрос лишь в том, каково минимально необходимое для образования языка число знаков — он представляет собой конкретный универсум. Все значения должны найти в нем свое место. Вы не найдете примера языка, где существовали бы целые зоны, не поддающиеся переводу. Все, что нам известно в качестве значения, обязательно находит воплощение в системе, представляющей собой языковой универсум. С того момента, как существует язык, существует и универсум, вселенная.

    Лефевр-Понталис: — Но результат этот можно обернуть, сказав, что даже самый бедный язык позволяет сообщить абсолютно все. Что вовсе не означает, однако, будто все значения заложены в языке заранее.

    Лакан: — Именно поэтому я и провел различие между языком и значениями. Язык — это система знаков, и в качестве таковой это система полная. С ней можно сделать абсолютно все.

    Лефевр-Понталис: — При условии, что имеются говорящие субъекты.

    Лакан: — Разумеется. Вопрос в том, какова их роль во всем этом.

    3

    Я воспользуюсь другой притчей, которая, возможно, окажется яснее, чем рассказанная Уэллсом, так как придумана она специально, чтобы проиллюстрировать различие между Символическим и Воображаемым. А придумал ее я.

    Это притча о трех заключенных, которых подвергают следующему испытанию. Одного из них позволено освободить, но поскольку заслуживают этого все трое, кого именно помиловать, непонятно. И тогда им говорят так: Вот три белых диска и два черных. Каждому из вас один из этих дисков укрепят на спине, и вы сами должны будете без посторонней помощи догадаться, какой именно у вас диск. О зеркале, разумеется, речи нет, а общаться друг с другом не в ваших интересах, так как стоит рассказать одному из вас, что у него на спине, как именно он этим немедленно и воспользуется.

    Итак, у каждого на спине укреплен диск. Каждый видит лишь то, каким образом помечены этими дисками двое других.

    Каждому из них помещают на спину белый диск. Как каждый из субъектов будет теперь рассуждать?

    История эта позволяет продемонстрировать различные ярусы или, как только что говорил Перье, измерения времени. Существует три таких временных измерения, и отметить это вовсе

    нелишне, так как различие между ними никогда толком не проводилось. Вполне вероятно, что все трое быстро догадаются, что диски у них у всех белые. Но если попробовать их рассуждения сформулировать, ход их непременно окажется следующим. Существует простейшее соображение из разряда операций с нулями и единицами: если бы один из них увидел на спинах двух других черные диски, сомнений у него не было бы, так как черных дисков только два, и он, можно считать, был бы уже на свободе. Это вывод логики, которая вечна, и делается он моментально — стоит только взглянуть. Беда лишь в том, что двух черных дисков никто из них не видит. Каждый видит только два белых.

    Тем не менее как раз то, что эти персонажи не видят, и играет решающую роль в размышлениях, которые способны будут дать им свободу.

    Видя два белых диска, каждый субъект должен сказать себе, что один из двух других видит либо два белых диска, либо один черный и один белый. Все дело здесь в том, что каждый из субъектов думает о том, что должны думать два других, и все это совершенно взаимно. Для всех субъектов в любом случае ясно: каждый из двух других видит одно и то же, то есть один белый диск и другой диск, его собственный, цвета которого он не знает.

    Тогда субъект говорит себе, что если у него самого диск черный, то каждый из двух других, видя один белый диск и один черный, может рассуждать так если мой диск черный, то обладатель белого уже направился бы к выходу, но поскольку он с места не трогается, выходит, что диску меня белый и к выходу иду я.

    Итак, поскольку наш третий субъект видит, что двое других не выходят, он, заключив отсюда, что его цвет белый, идет к выходу сам. Именно неподвижность других подсказывает ему, что сам он находится в точно такой же ситуации, как и они, то есть что его собственный цвет тоже белый. Таким образом, лишь в третьем временном такте, если начинать отсчет с первого соображения о полном взаимном соответствии между субъектами, появляется у него чувство, что он находится в точно таком же положении, что и двое других.

    Но обратите внимание: как только он это понял, ему необходимо спешить. Ведь не успел он это понять, как ясно стало ему и то, что к такому же выводу может прийти и каждый из двух других. А это значит, что стоит ему хоть немного дать им себя опередить, как он немедленно вернется к неуверенности предыдущего временного такта. От самой спешки его зависит, таким образом, его правота.

    Он должен рассуждать так: если я не поспешу прийти к этому выводу, то тем самым, учитывая исходные мои посылки, я впадаю не просто в двусмысленность, но в заблуждение. Если я дам им себя опередить, то это докажет, что мой цвет — черный.

    Вы конечно, понимаете, что это софизм и что довод возвращает нас в третий возможный такт. Все определяется чем-то неуловимым. Субъект ощущает здесь в своей руке то звено, благодаря которому обнаруживаемая им истина неотделима от того самого действия, которое о ней свидетельствует. Стоит этому действию на мгновение запоздать, как он тут же понимает, что впадет в заблуждение. Ну что, понятно?

    Маршан: — Либо не двигается никто, либо все трое вместе. Лапланш: — Его может постичь неудача. Лакан: — Речь идет о субъекте, поскольку он проговаривает то, что делает. То, что он делает, — это одно; то, как он это проговаривает, — совсем другое. Проговаривая это, он рассуждает так: Если действие, необходимость которого я только что понял, другие совершают раньше меня, то из моих собственных рассуждений выходит, что они белые, а я черный.

    Маршан: — Но в примере-то никакого "раньше" как раз и нет. Лапланш: — Они выходят, потому что я белый, и… Лакан: — Начиная с момента, когда он позволил другим опередить себя, никакого способа выйти на свободу у него уже нет. Он может рассуждать и тем и другим способом, но выбрать между ними он бессилен. Он находится в присутствии двух живых членов этого силлогизма — членов, имеющих свойства субъектов и таких же мыслящих, как и он сам. Истина для него, с той точки зрения, на которой он путем логических выводов оказался, зависит теперь от поспешности, с которой сделает он шаг по направлению к двери, после чего ему придется еще объяснить, почему он подумал именно так.

    Сама быстрота, поспешность действия выступает здесь как взаимосвязанная с явлением истины.

    Маршан: — Лично я с этим не согласен, потому что Вы вводите понятия спешки и запоздания.

    Лакан: — Я это как раз для того и делаю, чтобы показать их логическую значимость.

    Маршан: — Но понятия эти имеют смысл только по отношению к чему-то. Здесь же ни о каком отношении не может быть речи. Именно поэтому все три субъекта и не могут сдвинуться с места. Отношений не возникает, потому что каждый из троих рассуждает так же, как и другие, при этом ожидая чего-то…

    Лакан: — Давайте предположим, что они идут все трое.

    Маршан: — Всем троим отрубят голову.

    Лакан: — Что произойдет, прежде чем они достигнут двери?

    Маршан: — Это невозможно, все трое находятся в ожидании.

    Лакан: — Но ведь действие каждого из них обусловлено не наличием каких-то признаков, а отсутствием их. Именно потому, что другие этих признаков не подают, каждый из троих получает возможность подать их сам. А это значит, что в принципе они сделают одни и те же выводы — при условии, что время для понимания, этот реальный элемент, лежащий в основе всех психологических тестов, у них одно и то же. Мы предполагаем, что это так.

    Маршан: — Но тогда никакого выхода нет. Если мы хотим проблему решить, придется предположить, что время для понимания у всех разное.

    Лакан: — Да, но проблема только в том случае интересна, если Вы предполагаете его одинаковым. Если время для понимания у каждого свое, то проблема не только теряет интерес, но Вы сами увидите, до какой степени она запутывается.

    Маршан: — Одно из двух: либо их умственные способности различны, либо они не трогаются с места.

    Лапланш: — Если А не видит, что В выходит, то это озадачивает его, но в заблуждение вовсе не вводит.

    Лакан: — С того момента, как он пришел к истине, это уже заблуждение.

    Маршан: — Он к ней прийти не может.

    Лакан: — А если предположить, что время для понимания все-таки фиксировано?

    Маршан: — Одно для всех?

    Лакан: — Да. Тогда по истечении этого времени все трое придут к убеждению, что они белые. Они выступят все вместе и, в принципе, объяснят, почему они так решили. Если Вы вновь допустите с их стороны хоть малейшее колебание, если каждый из них скажет себе: но, может быть, другие не выходят как раз потому, что увидели у меня черный диск, — что в этом случае произойдет? Они остановятся. Но не думайте, будто ситуация после остановки останется той же. Когда они вновь тронутся с места, это действительно будет прогресс. Я опущу детали анализа — вы сами его проделаете и увидите, как это все складывается, — но знайте: они могут остановиться и во второй раз, но ни в коем случае не в третий. Другими словами, по прошествии двух тактов все станет ясно.

    Итак, где же здесь речь? И где язык?

    Что касается языка, то он состоит в исходных данных: имеется два черных диска, и т. д. Это базовые данные языка, и по отношению к реальности они совершенно посторонние. Речь выходит на сцену начиная с того момента, когда субъект совершает действие, посредством которого он прямо заявляет: я белый. Конечно, утверждение это не является, как говорят, логически обоснованным. И тем не менее поведение субъекта вполне осмысленно, лишь бы он рассуждал так, как я только что говорил: если я не заявлю, что я белый, теперь же, в момент, когда я это понял, то на законном основании я этого никогда больше утверждать не смогу.

    Я предлагаю вам эту притчу не в качестве модели логического вывода, а в качестве софизма, призванного проиллюстрировать разницу между языком в применении к воображаемому, с одной стороны (ведь два других субъекта являются для третьего чисто воображаемыми, он рисует их в воображении, они являются для него просто-напросто структурой, такой же, какой он

    служит для них), и символическим моментом языка, то есть моментом утверждения, с другой. Здесь есть, как видите, нечто такое, что нельзя полностью отождествить с временной паузой, о которой вы только что говорили. Риге: — Совершенно согласен.

    Лакан: — Вот где предел могущества, продемонстрированного нам необычными машинами, появившимися недавно в нашем распоряжении. Существует третье измерение времени — измерение, которое им, безусловно, неведомо и которое я попытался помочь вам ныне вообразить, воспользовавшись тем элементом, который является вовсе не опережением или опозданием, а поспешностью — тем, что связывает человеческое существо с временем, с той колесницей времени, что вечно подталкивает его сзади. Именно в этом измерении располагается речь, в отличие от языка, которому места в нем нет, потому что спешить ему некуда. Вот почему, кстати, с одним языком далеко не уедешь.

    Д-р Леклер:Есть во всем этом одна вещь, которая меня смущает. Вы только что заявили: в начале был язык, и я слышу подобное в первый раз. На что Вы опираетесь? Или это перевод, который Вы предлагаете сами?

    Лакан:Inprincipioeratverbum — здесь безусловно имеется в виду язык, а не речь.

    Д-р Леклер:Но тогда нет никакого начала.

    Лакан: — Позвольте, не я же написал Евангелие от Иоанна.

    Д-р Леклер: - Я впервые такое слышу. Обычно пишут "слово", но "язык" — никогда.

    Лакан: — Я уже писал однажды на доске двустишие, объяснения которому так никто у меня и не попросил. Indem er alles scha?, was schaftet der Hochste — Sich. Was schaft er aber vor er alles schaftet — Mich.

    Что делал Всевышний, когда создавал творение? — Он творил Sich, Себя Самого. А чем был он прежде, чем что-либо сделать? — Mich, мною. Утверждение, конечно, рискованное.

    Д-р Леклер:Я не понимаю, почему вы переводите "в начале", а не "до начала", "искони".

    Лакан: — Я не готов Вам доказывать, что у св. Иоанна все написано правильно. Я говорю лишь, что текст Евангелия по-латыни гласит: inprincipioeratverbum. И когда мы переводили De significatione, Вы сами могли убедиться, что verbum означает "слово", "означающее", а вовсе не "речь".

    Г-н X: — Verbum — это перевод еврейского dabar, которое означает как раз "речь", а не "язык".

    Лакан: — К истории еврейского надо бы еще вернуться. Пока естественнонаучный факультет не заставят учредить у себя кафедру теологии, ни богословам, ни естественникам в этом деле будет не разобраться. Но в данным момент вопрос для нас состоит вовсе не в том, чтобы установить, было в начале слово или же речь. В перспективе, которая сегодня перед нами открылась и которую я вам только что двустишием Даниэля фон Чепко проиллюстрировал, возникает иллюзия, будто язык, то есть все эти маленькие единички и нолики, существует от века, совершенно независимо от нас. Вы спросите меня: Где? Я затруднюсь вам ответить. Но при этом, как справедливо сказал недавно Маннони, ясно одно: в определенной перспективе мы не в силах рассматривать их иначе, как существовавшие всегда.

    В этом, кстати, состоит одно из отличий платоновской теории от теории Фрейда. Теория Платона — это теория припоминания. Все, что мы воспринимаем, все, что мы узнаем, должно было быть здесь, налицо, уже от века. Почему? Однажды у меня был уже случай продемонстрировать вам взаимосвязанность этой теории с основополагающей мифологемой диады — Платон не мог представить себе воплощение идей иначе, нежели в череде бесконечных отражений. В себе существующий образ есть, в свою очередь, лишь отображение в себе существующей идеи, представляя собой, следовательно, лишь образ другого образа. Существует лишь припоминание; как говорили мы вчера вечером, даже вагина с зубами не что иное, как образ среди многих других.

    Зато когда мы говорим о символическом порядке, здесь налицо абсолютное начало, налицо творение. Вот почему in principioeratverbumзвучит так двусмысленно. Не случайно по-гречески это называлось логосом. И потому у истоков этого понятия рассматривать его можно и в той перспективе неопределенной однородности, с которой сталкиваемся мы всякий раз, когда оказываемся в области Воображаемого.

    Достаточно подумать о себе — и я вечен. С того момента, как я о себе подумал, никакое разрушение этого себя уже невозможно. Но стоит мне сказать: я, как не просто становится возможным разрушение, а наоборот, каждое мгновение происходит творение. Оно, разумеется, не абсолютно, но если будущее для нас возможно, то лишь потому, что эта возможность творения у нас есть. И если будущее это не является, в свою очередь, чисто воображаемым, то лишь потому, что я наше опирается на весь дискурс, ему предшествовавший. Если Цезарь, переходя Рубикон, не был смешон, то лишь потому, что за ним стояло все его прошлое — его супружеская измена, его средиземноморская политика, его кампании против Помпея. Только благодаря всему этому и мог он совершить нечто такое, что имело значение чисто символическое — ведь Рубикон был не шире, чем расстояние между моими расставленными ногами. Этот символический акт влечет за собой целую череду символических последствий. Именно это и приводит к тому, что в символическом регистре, поскольку он человеком себе усвоен, первенство принадлежит будущему творения.

    Все является функцией прошлого, в котором нам нельзя не признать последовательность предшествовавших актов творения. Но даже если мы их в нем признать не желаем, прошлое это, в виде маленьких ноликов и маленьких единичек, пребывает от века с нами.

    Я не собирался заявлять вам, будто верю, что в начале был именно язык, — лично мне о началах ничего не известно. Я лишь хотел, воспользовавшись этим двусмысленным термином, поставить под вопрос то, с чем Вы в какой-то момент все согласились, — что маленькие нолики и единички образуют мир, законы которого незыблемы, то есть что числа были от века первыми.

    Остановимся пока на этом — день был сегодня нелегкий.

    15 июня 1955 года.

    XXIII. Психоанализ и кибернетика,или о природе языка. Лекция

    Господин профессор, дамы и господа.

    Обращаясь к вам, я хотел бы особо просить тех, кто является постоянным посетителем моего семинара по пятницам, засвидетельствовать вместе со мной признательность по отношению к тому, кого я здесь приветствовал первым, г-ну Жану Делоне, учредителю этой серии лекций, который оказал нам честь своим присутствием на сегодняшнем заседании.

    От себя лично я хотел бы поблагодарить его также за то, что он предоставил семинару, который я веду вот уже два года, возможность проходить в этих стенах, где речь моя вторит речи

    его собственной.

    Сегодня я буду говорить с вами о психоанализе и кибернетике. Учитывая необходимость сближения психоанализа с различными гуманитарными науками, я счел этот предмет достойным внимания.

    Сразу хочу сказать, что не собираюсь говорить здесь ни о различных, более или менее сенсационных достижениях кибернетики, ни о кибернетических машинах, больших и маленьких. Я не буду ни называть эти машины по именам, ни рассказывать о чудесах, на которые они способны. К чему нам сейчас все

    это?

    Однако из самого факта, что психоанализ и кибернетика, эти две техники, два поприща науки и мышления, оказались друг другу относительно современны, мне показалось возможным сделать кое-какие выводы. Не ждите от меня ничего, что могло бы претендовать на характер вполне исчерпывающий. Речь пойдет лишь о том, чтобы наметить ось, которая бы прояснила бы в какой-то степени значение того и другого. Осью этой является не что иное, как язык. Именно на некоторые черты языка я и хотел бы, пусть мельком, обратить ваше внимание.

    1

    Вопрос, который послужит для нас исходным, возник на нашем семинаре, когда мы по ходу дела заинтересовались тем, как может выглядеть азартная игра, где партнером выступает машина.

    В качестве азартной игры мы выбрали игру в чет и нечет. Может показаться удивительным, что подобные предметы интересуют участников психоаналитического семинара. Говорили мы несколько раз и о Ньютоне. Такие вещи — я уверяю вас — случайно не происходят. Именно благодаря тому, что на семинаре нашем говорят об игре в чет и нечет и о Ньютоне тоже, есть у техники психоанализа некоторые шансы не встать на путь деградации и не сделать ее жертвой других.

    Игра в чет и нечет призвана была напомнить нам, аналитикам, что ничего не происходит случайно, обнаружив одновременно нечто такое, что на первый взгляд граничит со случаем в самом чистейшем виде.

    Результат оказался удивительным. Среди психоаналитиков мысль о том, что я, мол, как кто-то сказал мне, хотел бы упразднить случай, была встречена с подлинным негодованием. На самом деле человек, который мне об этом сказал, стоит по своим убеждениям на позициях строгого детерминизма. Именно это, тем не менее, его пугало. И он был прав — между существованием случая и основаниями детерминизма, действительно, имеется тесная связь.

    Давайте поразмышляем немного, что же такое случай. Что хотим мы сказать, когда утверждаем, что то или иное событие происходит случайно? А хотим мы сказать одно из двух — либо, что отсутствовало намерение, либо что налицо был закон. А это две вещи порой очень разные.

    Само понятие детерминизма предполагает, что закон действует ненамеренно. Вот почему возникновение того, что складывается в Реальном и функционирует сообразно закону, детерминизм всегда стремится вывести из чего-то первоначально недифференцированного — случая, понятого как отсутствие намерения. Да, ничто без причины не совершается, говорит нам детерминизм, но причина эта непроизвольна.

    Наши показательные игровые эксперименты могли внушить моему собеседнику (вопросы эти, Бог свидетель, оказываются

    очень скользкими) опасение, что я пытаюсь ввести детерминизм в игру орел или решка, которая, более или менее интуитивно, отождествлялась в его сознании с игрой в чет и нечет. Если детерминизм прослеживается даже в игре в орла или решку, куда это нас приведет? Никакой подлинный детерминизм не будет возможен.

    Вопрос этот влечет за собой другой: что же тогда представляет собой детерминизм, который мы, аналитики, считаем лежащим в основе нашей собственной техники? Ведь мы пытаемся добиться от пациента того, чтобы он ненамеренно выдал нам свои, как мы говорим, мысли — другими словами, чтобы в речах и рассуждениях своих он без всякого намерения со своей стороны как можно ближе подошел к случаю. Именно на такой вот субъект анализа и может кибернетика пролить, как мне представляется, некоторый свет.

    Границы кибернетики исключительно неопределенны. Чтобы составить о ней представление как о целом, нам придется пробежать взглядом самые различные и разрозненные сферы рационализации — от политики и теории игр до теорий коммуникации и некоторых определений понятия информации.

    Считается, что толчком к созданию кибернетики послужили инженерные проекты, связанные с экономной передачей информации по проводникам, с задачей свести форму, в которой сообщение передается, к простейшим и существенным ее элементам. С подобно точки зрения науке этой можно дать от силы десяток лет. Сам термин принадлежит выдающемуся инженеру Норберту Винеру. На мой взгляд, однако, подобное понятия кибернетики слишком узко, а истоки ее следует искать в прошлом более отдаленном.

    Чтобы лучше понять, о чем в кибернетике идет речь, необходимо увидеть связь ее происхождения со жгуче актуальной для нас темой значения случайности. Прошлое кибернетики как раз и состоит, по сути своей, в рациональном оформлении того, что мы назовем, в противоположность точным наукам, науками, построенными на предположении.

    Науки, построенные на предположении, — вот, мне кажется, то имя, которое следует присвоить отныне определенной группе наук, именуемых обыкновенно науками гуманитарными. Не

    то чтобы этот последний термин им решительно не соответствовал — ведь предметом их, действительно, в результате стечения обстоятельств, оказались человеческие поступки — просто он, на мой взгляд, настолько неясен, настолько размыт всякого рода смутными отголосками псевдо-сакральных, уподобляющихся посвятительным ритуалам дисциплин, что это не может не привести к ослаблению их, к снижению их научного статуса. Определив их строже и точнее как науки, построенные на предположении, мы только выиграем.

    Поместив кибернетику в этот контекст, мы без труда обнаружим его предшественников, например, в Кондорсе с его теорией голосов и коалиций или, как он выражается, партий, а еще раньше в Паскале, который и является ее отцом, у которого берет она свое подлинное начало.

    Начну я, однако, с рассмотрения основополагающих понятий другой сферы наук, так называемых наук точных, начало нынешнего расцвета которых восходит к эпохе лишь немногим более ранней, нежели возникновение наук, построенных на предположении. Первые несколько затмили собой вторые, отодвинули их в тень, хотя на самом деле обе эти группы друг от друга неотделимы.

    2

    Каково определение точных наук? Можно ли сказать, что они, в отличие от наук, построенных на предположении, имеют своим предметом Реальное? Но тогда что такое Реальное?

    Я не думаю, что мнения людей в этом отношении сильно расходились, — не думаю, вопреки всему тому, в чем старается убедить нас та психологизирующая генеалогия человеческой мысли, которая представляет себе первых людей грезившими наяву и утверждает, что желания детей принимают у них обыкновено характер галлюцинации. Удивительные представления, всем наблюдениям настолько противоречащие, что их нельзя охарактеризовать иначе как миф — миф, над происхождением которого следовало бы поразмыслить.

    Смысл, который человек испокон веку придавал слову Реальное, следующий: это нечто такое, что вы всегда находите на одном и том же месте — независимо от того, были ли вы там раньше, или же вас там не было. Может быть, оно, это Реальное, чуть-чуть и подвинулось, но если оно подвинулось, его ищут в другом месте, стараясь понять, что его потревожило, и уверяя себя, что ему порою случалось двигаться и по собственной инициативе. В любом случае, оно всегда на своем месте, там ли мы или нас там нет. Наши собственные перемещения не имеют в принципе, за редким исключением, никакого сколь-нибудь действенного влияния на перемену места с его стороны.

    Точные науки стоят, разумеется, с этой функцией Реального в самой прямой связи. Значит ли это, что в период, их развитию предшествовавший, в понимании этой функции человеку было отказано, что он слепо верил в то пресловутое всемогущество мысли, которое с пресловутой архаической стадией анимизма неизменно связывается? Дело не в том, что человек жил некогда в антропоморфном мире, от которого ожидал человеческих по характеру своему ответов. На мой взгляд, подобное представление совершенно наивно и понятие детства человечества ничему историческому не соответствуют. Человек не дожидался возникновения точных наук, чтобы считать, как и мы, что Реальное — это то, что всегда можно найти на одном и том же определенном месте. Так, в определенный час ночи та или иная звезда всегда находится над определенным меридианом и туда вновь вернется — она всегда там, всегда та же. Я не случайно привожу в пример небесный ориентир прежде ориентира земного — ведь карты звездного неба появились прежде карт географических.

    Человек думал, то существуют места, которые сохраняются неизменными, но он верил также, что сохранность эта обеспечивается в какой-то мере и действиями его собственными. Долгое время люди придерживались того убеждения, что их ритуалы и церемонии — прокладка императором первой весенней борозды, гарантирующие плодородие весенние танцы, — его упорядоченные и значимые действия — действия в подлинном смысле этого слова, то есть речевые, словесные, — необходимы для удержания вещей на их привычных местах. Они не думали, конечно, будто Реальное исчезнет, если они не примут в поддержании порядка вещей своего участия, они боялись, что оно окажется потревожено. Они не претендовали на роль законодателей, но считали себя необходимыми, чтобы обеспечивать закону его постоянство. Оговорка очень важная, ибо сохраняет за существованием Реального строгую безусловность.

    Решающий шаг был сделан, когда человек заметил, что его ритуалы, танцы и заклинания абсолютно ничего в ходе вещей не меняли. Прав он был или нет? Этого мы не знаем. Ясно одно: в наши дни мы этого первоначального убеждения больше не разделяем. Именно это и открыло для нас перспективу точных наук.

    С того момента, когда человек приходит к убеждению, что великие часы природы ходят сами и продолжают показывать час даже когда нас тут нет, рождается новый, научный порядок. Научный порядок определяется тем, что из служителя природы человек становится ее прислужником. Он не может ею править, ей одновременно не повинуясь. Раб, он пытается ставить господина в зависимость от себя, прислуживая ему на совесть.

    Он знает, что на свидание, которое он природе назначил, она придет вовремя. Но что, собственно, эта пунктуальность собой представляет? Это не что иное, как встреча в природе двух разных времен.

    Существуют огромные часы — наша солнечная система, те естественные часы, которые людям надлежало расшифровать, что и стало одним из решающих шагов в создании точной науки. Но у человека должны быть еще и свои часы, механические. Кто из них точнее, кто пунктуальнее — природа или же человек?

    Далеко не очевидно, что природа является на любое свидание. Можно, конечно, договориться считать естественным именно то, что время свидания соблюдает. Когда Вольтер сказал по поводу естественной истории Бюффона, что она вовсе не так уж естественна, как раз что-то в этом роде он и имел в виду. Это вопрос лишь определения: Моя нареченная приходит на свидания всегда, потому что когда она на них не приходит, я ее больше своей нареченной не называю. Может быть, это человеку свойственна точность? Где же искать источник точности, как не в согласовании одних часов с другими?

    Обратите внимание на тот факт, что часы, точные часы, существуют лишь с того времени, как Гюйгенсу удалось в 1659 г. изготовить первый абсолютно изохронный маятник. Событие это положило начало тому, по выражению Александра Койре,

    универсуму точности, без которого никакие действительно точные науки не были бы возможны.

    Но где же она, эта точность? В основе ее лежит нечто такое, что мы в этот маятник и в эти часы ввели, некий заимствованный у некоторого естественного времени фактор — фактор g. Он знаком вам — это ускорение под действием гравитационного поля, то есть, по сути дела, выражение связи между пространством и временем. Выведен он с помощью определенного, говоря словами Галилея, ментального опыта и представляет собой не что иное, как гипотезу, воплощенную в инструменте. А если инструмент сделан для подтверждения гипотезы, проделывать опыт, который им подтверждался бы, нужды нет, ибо самим фактом работы инструмента гипотеза уже оказывается подтвержденной.

    Но инструмент этот требуется еще и настроить на определенную единицу времени. А единица времени всегда заимствуется, всегда отсылает нас к Реальному, то есть к тому факту, что оно всегда возвращается где-то на одно и то же самое место. Единицей времени служит для нас звездный день. Если вы спросите физика — г-на Бореля, например, — он подтвердит вам, что если бы во вращении Земли, которым определяется продолжительность нашего звездного дня, обнаружилось бы незаметное, но по истечении некоторого времени вполне поддающееся оценке замедление, мы были бы абсолютно неспособны в настоящее время дать себе в этом отчет, так как временные деления, которые мы используем, именно исходя из этого звездного дня и реализуются, не позволяя нам, таким образом, контролировать его продолжительность.

    Замечанием этим я хотел обратить ваше внимание на то, что если пространство измеряют с помощью эталона твердого тела, то время измеряют временем же, а это совсем другое дело.

    Совершенно неудивительно в этих условиях, что определенная часть нашей точной науки может быть подытожена очень небольшим количеством символов. Именно к этому и ведет наше требование, чтобы все было выражено в терминах материи и движения, то есть материи и времени, так как движение-то, как нечто заложенное в самом Реальном, мы как раз и научились из наших расчетов путем сокращения исключать.

    В конечном счете, маленькая символическая игра, к которой системы Ньютона и Эйнштейна сводятся, имеет к Реальному весьма слабое отношение. Наука, сводящая Реальное к нескольким маленьким буковкам, к небольшому набору формул, покажется, безусловно, нашим отдаленным потомкам блестящим предприятием, хотя не исключено, что блеску в ней к тому времени поубавится, ибо выводы ее окажутся несколько скороспелыми.

    Усмотрев, таким образом, основание точности точных наук, каковым является инструмент, не пора ли нам задаться и другим вопросом — что это, собственно, за места? Другими словами, давайте займемся местами, рассматривая их как пустые.

    Именно в связи с постановкой этого вопроса и возникло, в качестве коррелята к рождению точных наук, то исчисление, которое было, скорее, неверно, нежели правильно понято и которое получило название исчисления вероятностей. В научной форме оно впервые явилось на свет в 1654 г. в трактате Паскаля, посвященном арифметическому треугольнику, где оно выступает как расчет не случая, а шансов, возможности встречи как таковой.

    Своей первой машиной, представляющей собой арифметический треугольник, Паскаль предложил вниманию ученого мира способ, позволяющий немедленно определить, на что может игрок надеяться в тот или иной конкретный момент, когда прерывается последовательность составляющих партию ходов. Последовательность ходов есть простейшая форма, в которой может выступить идея встречи. Пока условленное число ходов не исчерпано, кое-что оценке поддается — это возможность встречи как таковой. Речь идет о месте и о том, что на это место является или же не является, о чем-то таком, следовательно, что строго эквивалентно собственному небытию. Наука о том, что находится на том же месте, сменяется наукой о комбинации мест как таковых. Все это происходит в определенным образом упорядоченном регистре, предполагающем, разумеется, понятие хода, то есть деления на такты.

    Все то, что было до сих пор наукой о числах, становится наукой комбинаторной. Продвижение, более или менее наощупь и наугад, в мире символов организуется вокруг соотношения отсутствия и присутствия. Поиск же законов присутствия и отсутствия как раз и

    ведет постепенно к установлению того бинарного порядка, плодом которого становится то, что называем мы кибернетикой.

    И вот теперь, подойдя к границам того самобытного, что вошло в наш мир в форме кибернетики, я связываю ее с человеческим ожиданием. Если наука о комбинациях разбитой на такты встречи вошла в поле человеческого ожидания, то это значит, что она глубоко затрагивает какие-то человеческие интересы. Не случайно истоки ее лежат в опыте азартных игр. Не случайно затрагивает теория игр все функции нашей экономической жизни, теорию коалиций, теорию монополий, теорию войны — да, даже войны, если рассматривать ее в отвлечении от всего реального, в ее чисто игровых истоках. Не случайно одно и то же слово объединяет все эти столь различные меж собою области с азартными играми. Так вот, в первых играх, о которых я веду речь, дело идет об отношениях межсубъектной координации. Разве не ищет человек, разве не взыскует он в азартных играх — а также в расчетах, которые он им посвящает, — чего-то такого, что, как сама эта семантическая омофония о том свидетельствует, обязательно должно быть с межсубъектными отношениями как-то связано, хотя и создается впечатление, будто таковые из азартных игр полностью исключены. Мы вплотную подошли здесь к центральному вопросу, послужившему для меня отправным пунктом, — что представляет собой та случайность бессознательного, которая стоит у каждого из нас за спиной?

    Да, в азартной игре человек испытывает свои шансы, но он и читает в ней свою судьбу. У него создается впечатление, что ему открывается в ней нечто связанное с ним самим, — впечатление тем более сильное, что больше перед ним никого нет:

    Я уже говорил вам, что все линии развития теории сходятся к бинарному символу, к тому факту, что, пользуясь символами нуля и единицы, можно записать что угодно. Что же еще необходимо для появления в мире того, что называем мы кибернетикой?

    А необходимо, чтобы функционировало это в Реальном и от любой субъективности вполне независимо. Необходимо, чтобы наука пустых мест, встреч как таковых, осуществляла свои подсчеты и комбинации самостоятельно, сама по себе.

    Что для этого нужно? Нужно найти в Реальном что-то такое, что могло бы этому послужить опорой. Связать игру символов с

    Реальным человек пытался всегда. Он делал надписи на стенах, он даже придумал историю, где надписи Мене, Текел, Фарес — появлялись на стене сами, он помечал цифрами положение солнечной тени от часа к часу. Но в конечном итоге символы всегда оставались на том месте, которое было предназначено им при их появлении. Они были с реальным так плотно склеены, что их можно было принять за вехи, помогающие в нем ориентироваться.

    Новое заключалось в том, что им позволили летать на своих собственных крыльях. А сделать это удалось с помощью простого, обычного, находящегося у вас под рукой приспособления, и вам достаточно нажать этой рукой на ручку, чтобы пустить его в ход. Приспособление это — дверь.

    3

    Дверь, если подумать, вовсе не является чем-то вполне реальным. Стоит вам за таковое ее принять, и с вами будут происходить странные недоразумения. Так, если, понаблюдав за дверью, вы придете к выводу, что она создает сквозняки, то, направляясь в пустыню, вы прихватите ее с собой для прохлады.

    Я долго рылся в словарях, пытаясь узнать, что же это такое — дверь. У Литтре двери (porte) посвящено две страницы, и там есть все — от двери как отверстия до двери как более или менее подвижного затвора, от Блистательной Порты до двери, которую захлопывают перед носом или "надевают маской на нос" (если вы придете снова, маска будет вам готова, si vous revenez je vous en fais un masque sur le nez, — пишет Ренар). После чего, без какого-либо комментария, Литтре добавляет, что дверь должна быть либо открыта, либо закрыта. Все это, несмотря на обилие литературных реминисценций, меня не вполне удовлетворило, так как к народной мудрости я испытываю врожденное недоверие — она вбирает в себя множество вещей, но в форме всегда несколько путаной, так что отчасти именно поэтому психоанализ и существует. Дверь действительно должна быть либо открыта, либо закрыта. Но состояния эти не равнозначные.

    Мы можем здесь довериться самому языку. Да, дверь открывается в сад, но нельзя сказать, что она закрывается в овчарню или в ограду. Я понимаю, что смешиваю здесь porta и fores, ворота, но

    мы в такие детали входить не будем. Итак, продолжим наши размышления о двери.

    Из моего упоминания овчарни и ограды можно было заключить, будто речь идет о пространстве внутреннем и наружном. Думаю, это ошибочно — мы живем в эпоху масштабов достаточно грандиозных, чтобы представить себе стену, опоясывающую весь земной шар, и если вы проделаете в ней дверь, где будет внутреннее пространство, а где наружное?

    Открытая дверь не становится от этого щедрее. Говоря по-французски, окно выходит в поле (fenetre donne sur la campagne), мы употребляем глагол donne, дает. Забавно, что когда мы употребляем тот же глагол в отношении двери, мы подразумеваем, как правило, что она закрыта, или даже заперта.

    Дверь порою "высаживают", и это всегда поступок довольно решительный. От двери же, как и от ворот, чаще, чем от чего-либо другого, "дают поворот".

    По обе стороны двери вполне могут стоять два человека, друг друга подстерегающие, в то время как с окном такой ситуации вообразить невозможно. В дверь иногда ломятся — даже в открытую. И это, разумеется, как говорил Альфонс Аллэ, жестоко и глупо. Войти через окно всегда считалось поступком несколько развязным, и уж во всяком случае сознательным, в то время как через дверь можно войти порою даже этого не заметив. Таким образом, дверь, в первом приближении, не несет той же функциональной нагрузки, что и окно.

    Дверь, по самой природе своей, принадлежит символическому порядку, и, открываясь, она ведет в нечто такое, о чем мы точно не знаем, Символическое это или Реальное, но наверняка знаем, что это одно из двух. Между открытием двери и закрытием ее отношения асимметричны — если, открываясь, дверь регулирует доступ, то, закрываясь, она прерывает цепь. Дверь — это подлинный символ, символ по преимуществу, и крест, знаменуемый в нем пересечением прохода и преграды, всегда будет верным признаком того, что здесь где-то прошел человек.

    Но лишь с тех пор, как появилась возможность свести эти две черты воедино, создать замкнутый контур, цепь, нечто такое, где в закрытом состоянии проход есть, а в открытом его нет, смогла наука о предположениях перейти к воплощению кибернетических идей на практике. Существованием машин, способных совершенно самостоятельно считать, складывать, суммировать, одним словом, совершать все те чудеса, которые человек до сих пор считал исключительной привилегией собственной мысли, обязаны мы фее электричества — ведь это она позволила нам установить контуры, которые замыкаются и размыкаются, прерываются и восстанавливаются с помощью тех "дверец", что придумала кибернетика.

    Посмотрите внимательно, о чем идет речь — речь идет об отношении как таковом, о доступе и затворе. Как только дверца открывается, она затворяется. Не успела она затвориться, как она открывается. Вовсе не нужно, чтобы дверца была открыта или закрыта — нужно, чтобы она была открыта, а потом закрыта, а потом открыта, а потом снова закрыта. Благодаря электрическому контуру и замкнутой на себя индуктивной цепи, то есть тому, что называют в технике feed-back, достаточно дверце закрыться, как электромагнит немедленно возвратит ее снова в открытое состояние, в результате чего она вновь закроется и вновь откроется. Вы порождаете тем самым то, что называется колебаниями. Эти колебания и есть скандирование, деление на такты. Именно это скандирование, эти такты и являются той основой, в которую можно будет до бесконечности вписывать заданные серией комбинаций действия, которые детской забавой уже не будут.

    Вот последовательность четырех позиций для одной дверцы: в двух первых она закрыта, в двух других — открыта.

    0

    0

    1

    1

    Для другой дверцы мы можем установить иной порядок: она будет открыта и закрыта попеременно.

    0

    1

    0

    1

    Для третьей дверцы вы можете, по вашему желанию, установить правило, по которому она будет открываться и закрываться в зависимости от положения двух предыдущих дверец.

    Формула 1

    00:0

    01:1

    10:1

    11:1

    В данном случае, чтобы третья дверца была открыта, достаточно, чтобы была открыта по крайней мере одна из двух предыдущих.

    Возможны и другие формулы. Вы можете, к примеру, сделать так, чтобы третья дверца открывалась лишь при условии, что открыты обе предыдущие.

    Формула 2

    00:0

    01:0

    10:0

    1 1:1

    А вот и третья формула, которая тоже небезынтересна:

    Формула 3

    00:0

    01:1

    10:1

    11:0

    Здесь третья дверца открыта лишь в том случае, если из предыдущих двух открыта только одна.

    Что это все означает? Да что хотите. Формула 1 может, с точки зрения логики, именоваться объединением или конъюнкцией. Формула 2 тоже допускает логическую интерпретацию, и поскольку закон ее совпадает с законом математического умножения, ее и называют часто логическим умножением. Что касается формулы 3, то это сложение. Когда вы складываете две единицы, то в мире двоичной записи это дает 0, а единицы переходит в другой разряд.

    Как только мы получаем возможность воплощать эти нули и единицы, эти записи присутствия и отсутствия, в Реальное, в ритм, в последовательность тактов, в Реальном происходит нечто такое, что позволяет нам задаться вопросом — и умы выдающиеся, пусть недавно, этот вопрос уже начали себе задавать, — не оказалась ли в нашем распоряжении мыслящая машина.

    Мы прекрасно знаем, конечно, что машина эта не думает. Это мы ее сделали, и думает она только то, что ей скажут. Но если не думает машина, то ясно, что проделывая мысленно ту или иную операцию, не думаем и мы сами. Ведь мы пользуемся для мышления точно теми же механизмами, что и машина.

    Здесь важно усвоить, что цепочка возможных комбинаций встречи может изучаться как таковая, как строго сохраняющийся порядок, который ни от какой субъективности не зависит.

    Благодаря кибернетике символ воплощается в аппарате — хотя и не совпадает с ним: аппарат является лишь его носителем. И воплощается он в этом аппарате способом в буквальном смысле транссубъективным.

    Мне пришлось следовать путем, который вам, наверное, кратчайшим не показался. Но иметь его в виду вам нужно, если вы хотите понять то новое, что кибернетика нам дала, и в особенности — понятие сообщения.

    4

    Понятие сообщения, которым пользуются в кибернетике, с тем, что именуем мы сообщением в повседневной жизни, ничего общего не имеет. Это последнее всегда имеет какой-то смысл. Сообщение же кибернетическое — это последовательность знаков. А последовательность знаков всегда сводится к последовательности нулей и единиц. Вот почему то, что именуется единицей информации, то есть то, что служит мерой действенности тех или иных знаков, всегда соотносится с тем первичным устройством, которое именуется клавиатурой и которое воплощает собой не что иное, как чередование, альтернативу.

    Послание включено внутри системы символов в простейшую сеть, состоящую из комбинаций встреч на основе унифицированного такта, то есть единицы, которая этот такт и есть.

    Понятие информации, со своей стороны, ничуть не сложнее одной из табличек, которые я вам представлял.

    00:0

    01:0

    10:0

    11:1

    Будем же исходить из этой таблички, прочесть которую можно следующим образом: для выигрыша два броска, или хода, должны иметь положительный результат. Это значит, что ожидание выигрыша равно для меня поначалу 1/4. Предположим, что я один бросок сделал. Если результат отрицательный, шансов у меня больше нет. Если он положительный, то у меня теперь один шанс из двух, 1/2. Это значит, что в ходе игры уровень моих шансов изменился в направлении возрастания.

    Явления энергетические и природные всегда протекают в направлении выравнивания уровней. В то время как в мире сообщений и счисления вероятностей по мере роста информации разница уровней дифференцируется. Я не утверждаю, что она непременно увеличивается, потому что бывают случаи, когда она не увеличивается, но она, во всяком случае, не обязательно понижается и стремится, скорее, к увеличению.

    Именно вокруг этого базового элемента и может организоваться все то, что именуем мы языком. Чтобы явился на свет язык нужны еще, правда, всякие маленькие штучки, вроде синтаксиса и орфографии. Но они даны нам с самого начала, ибо таблицы эти как раз и представляют собой такой синтаксис — именно поэтому и можем мы доверить машинам логические операции.

    Другими словами, синтаксис предшествует в этой перспективе семантике. Кибернетика — это наука синтаксиса, именно она лучшее доказательство тому, что точные науки только и делают, что увязывают Реальное с синтаксисом.

    Но тогда семантика, то есть все находящиеся в нашем распоряжении конкретные языки с их многозначностью, с их эмоциональным содержанием, с их человеческим смыслом — что они собой представляют? Не придется ли нам сказать, что семантика населена и обставлена человеческими желаниями?

    Совершенно ясно, что смысл (sens) привносим в вещи именно мы. По крайней мере, для большинства вещей это так. Но справедливо ли будет утверждать, что все, циркулирующее в машине, смысла лишено вовсе? Конечно, для любого смысла слова смысл это справедливо не будет, так как чтобы сообщение было сообщением, оно должно быть не просто последовательностью знаков, а последовательностью знаков так или иначе ориентированных. Чтобы оно функционировало в соответствии с синтаксисом, необходимо, чтобы машина эта работала осмысленно в смысле целенаправленно. И когда я говорю машина, вы прекрасно понимаете, что не просто о маленькой коробочке идет речь — ведь когда я пишу на листке бумаги, когда проделываю преобразования над нулями и единицами, продукция эта тоже всегда ориентирована, к чему-то направлена.

    Поэтому суждение, согласно которому человеческое желание, и только оно одно, вводит внутрь первоначального языка какой-то смысл, не является вполне справедливым. Доказательством служит то, что машина не выдает нам абсолютно ничего, кроме того, что мы от нее ожидаем. То есть не столько то, что нас интересует, сколько то, что мы заранее предвидели. И останавливается она ровно в том месте, где мы заранее решили, что она должна остановиться и где будет считан с нее определенный результат.

    Принципы этой системы заложены уже в игре. Как могла бы игра возникнуть и продолжаться, не опирайся она на понятие шанса, то есть на своего рода чистое ожидание, что уже само по себе есть некоторый смысл?

    Вот он, символ в чистейшей свой форме. Но уже в этой форме может, однако, встретиться нечто большее, чем просто ошибки синтаксиса. Ошибки синтаксиса способны породить лишь ошибки, они всего-навсего случайности. А вот неправильное программирование дает результаты ложные. Уже на этом уровне, таким образом, затронуты оказываются истинное и ложное как таковые. Что значит это для нас, аналитиков? С чем имеем мы дело в лице человеческого субъекта, который к нам обращается?

    Речь (discours) его нечиста. Нечиста в смысле просто ошибок синтаксиса? Конечно, нет. Весь психоанализ как раз на том

    по справедливости и основан, что извлечение из речей человека чего-то ценного — это вовсе не вопрос логики. По ту сторону этих речей — имеющих, конечно, свой смысл — ищем мы их другой, в другом смысле этого слова смысл — смысл, заложенный в символической функции, которая посредством этих речей сказывается. Одновременно иной, новый смысл получает при этом и само слово символ.

    Вот здесь-то и выясняется бесценный факт, который преподносит нам кибернетика: существует нечто такое, что из символической функции человеческой речи исключить нельзя, — это роль, которая принадлежит в ней Воображаемому.

    Первоначальные символы, символы естественные, происходят из небольшого числа получающих преимущественное значение образов — образа человеческого тела, образов таких бросающихся в глаза объектов, как солнце, луна и некоторые другие. Именно это и сообщает человеческому языку его весомость, его энергию, его эмоциональную вибрацию. Гомогенно ли это Воображаемое Символическому? Нет. И сводить психоанализ к этим воображаемым темам, к приспособлению субъекта под избранный, привилегированный и получивший преимущественное значение объект, служащий мерилом того, что называют модным нынче термином "объектное отношение", значит полностью извращать его смысл.

    Что кибернетика действительно позволяет оценить, так это радикальное отличие символического порядка от порядка воображаемого. Совсем недавно один кибернетик признавался мне в том, насколько трудным оказывается, что бы об этом ни говорили, перевод на язык кибернетики функций гештальта, то есть согласования так называемых "хороших форм". То, что является "хорошей формой" в живой природе, в Символическом становится "формой плохой".

    Человек, как часто говорят, изобрел колесо. Колесо в природе не встречается, но у него "хорошая" форма, форма круга. Нет, однако, в природе колеса, которое регистрировало бы оборот за оборотом траекторию одной из точек своей окружности. В Воображаемом циклоиды не существует. Циклоида — это открытие, сделанное Символическим. Но в то время как открытие это кибернетическая машина сделать вполне способна, заставить ее

    воспроизвести в диалоге с другой машиной заданный тою круг оказалось задачей, выполнить которую можно лишь средствами крайне искусственными.

    Вот что делает очевидным принципиальное различие между двумя планами — планом Символического и планом Воображаемого.

    В Воображаемом существует некая косность, которая на наших глазах вмешивается в речь субъекта, ее запутывает, — именно из-за нее не отдаю я себе порою отчета в том, что, желая кому-то добра, я желаю ему зла, что любя его, люблю я на самом деле себя самого, а полагая, будто люблю себя самого, люблю в этот самый момент кого-то совсем другого. Рассеять эти обусловленные Воображаемым заблуждения, вернуть речи свойственный ей в качестве речи смысл — вот на что диалектическое применение анализа должно быть направлено.

    При этом важно понять, существует ли Символическое как таковое вообще или оно представляет собой лишь возведенный во вторую степень фантазм воображаемых согласований. Именно здесь приходится сделать выбор между двумя возможными в психоанализе ориентациями.

    Все возможные смыслы давно уже скопились в ходе исторических перипетий в балласте семантики. Значит ли это, что психоаналитик должен отслеживать тот смысл, который субъект, зная, что он проходит психоанализ и что психоанализ сформулировал определенные нормы, отныне своим речам придал? Должен ли он поощрять субъекта к тому, чтобы тот хорошо вел себя и, выйдя из стадий, где господствует образ того или иного отверстия, стал бы полноценной, со зрелыми инстинктами личностью? О чем, в конце концов, в анализе идет речь — о согласовании с фундаментальными образами, об исправлении, о нормализации в терминах Воображаемого или же о высвобождении смысла речи, того универсального дискурса, в который субъект заранее вовлечен? Вот где лежит расхождение между двумя школами.

    Этим смысловым чутьем, чутьем смысла (sens du sens) Фрейд обладал в высочайшей степени. Именно поэтому некоторые из его работ, Три ларца, например, читаются так, словно написаны они прорицателем, ведомым тем смысловым чутьем, что сродни

    поэтическому вдохновению. Речь идет о том, должен ли анализ и дальше двигаться во фрейдовском направлении, — в поисках не чего-то неизреченного, а именно смысла?

    Что это слово, смысл, означает? А означает оно, что человеческое существо не является над этим первоначальным, исконным языком полновластным господином. Оно заброшено в него, вовлечено, затянуто в его зубчатый механизм.

    Как это началось, мы не знаем. Нам говорят, например, что количественные числительные появились в языках раньше порядковых. На первый взгляд, это странно. Казалось бы, человек должен вступать в мир числа порядковым путем, через танец, через гражданские и религиозные ритуалы, через порядок старшинства, организацию космоса, то есть через все то, что связано с порядком и иерархией. Однако ж нет, лингвисты уверяют, что количественное число появилось первым.

    Перед нами удивительный парадокс! Человек здесь не распоряжается. Существует нечто такое, во что он включается и что определяет все своими комбинациями заранее. Переход человека от природного порядка к порядку культурному повинуется тем же математическим комбинациям, что служат нам для классификации и объяснения. Клод Леви-Стросс называет их элементарными структурами родства. Но в каждом первобытном человеке нельзя предположить Паскаля. В операции над числами, в отличный от воображаемых представлений исконный символизм человек включен всем своим существом. Есть в человеке что-то такое, что именно в этом регистре должно получить признание. Но то, что должно получить признание, — оно, как учит нас Фрейд, не выражено, а вытеснено.

    Если в машине какая-то операция не происходит вовремя, то операция эта просто-напросто сама собой отпадает и ни на что в дальнейшем не претендует. Иное дело у человека — все его такты живые, и то, что вовремя не является, остается зависшим в неопределенности. Именно в этом и состоит вытеснение.

    Конечно, если что-то никак не выражено, оно просто не существует. Но вытесненное всегда здесь, налицо, оно требует бытия, настаивает на нем. По сути своей связь человека с символическим порядком — это та самая связь, на которой сам символический порядок как раз и утверждается, это связь небытия с бытием.

    То, что настаивает на получении удовлетворения, может быть удовлетворено лишь признанием. Конечная цель символического процесса состоит в том, чтобы небытие явилось в бытие, чтобы оно стало, потому что сказалось.

    22 июня 1955 года.

    XXIV. A, m, a, S

    Verbum u dabar.

    Машина и интуиция.

    Схема аналитического пользования.

    Либидинальное и Символическое.

    В ходе нашей предпоследней встречи я с переменным успехом задавал вам вопросы, и заседание это произвело на тех, кто принимал в нем участие, впечатления самые разноречивые. Для меня это было способом настроить свой инструмент на то, что мне предстояло впоследствии сказать вам на своей посвященной психоанализу и кибернетике лекции. Я надеюсь, что и для вас встреча эта прошла не без пользы.

    1

    В прошлый раз на этом моменте не задерживаясь, так как, судя по обстановке, это лишь усилило бы чувство всеобщего замешательства, я все же запомнил Ваше выступление по поводу еврейского языка. Что Вы хотели сказать, когда утверждали, что слово verbum в первом стихе Евангелия от Иоанна является переводом еврейского dabar? На что Вы при этом опираетесь?

    Не подумайте, что это ловушка. Я вновь обдумал это всего час назад и подкован в этом вопросе не больше, а даже, наверняка, меньше Вас.

    Г-н X: — Что ж, во-первых, я должен сказать, что существует факт, который априори заставляет нас думать именно так.

    Лакан: — Из того обстоятельства, что Св. Иоанн писал по-гречески, вовсе не следует, что он обязательно думал по-гречески и что логос его был, к примеру, логосом вавилонским. Вы утверждаете, что он имел ввиду еврейское dabar. Объясните мне, почему? Ведь это не единственный способ выразить по-еврейски то, что словом dabar подразумевается.

    Г-н X: — Не вдаваясь в детали, укажу лишь на то, что у Иоанна не находят следов ни одной действительно платоновской концепции. Это факт, и я мог бы его доказать. Что интересно, это то, что в принципе logos…

    Лакан: — Кто Вам говорит о платоновских концепциях? Я остановился на этом verbum, чтобы указать на близость его в данном случае тому латинскому словоупотреблению, о котором ясно свидетельствует нам использование этого слова в трактате De Signifiatione Блаженного Августина — том самом, который мы в прошлом году комментировали. Теперь, прослушав последнюю мою лекцию, Вы должны были лучше почувствовать все импликации, которые это слово может нести. Я высказал предположение, что verbum, возможно, всякой речи и дажеfiatкниги Бытия, предшествовал — предшествовал в качестве своего рода предваряющей verbumи fiatаксиоматики. А Вы возразили мне на это, что в начале был еврейский dabar.

    Г-н X: — Дело в том, что Вы сказали: в начале был язык На что Леклер возразил Вам: нет, не язык, а речь. И я с его мнением согласился.

    Лакан: — Существует два вопроса. Во-первых, почему за логосом Св. Иоанна скрывается dabar. И во-вторых, действительно ли dabarозначает именно речь, а не что-нибудь другое. Ответьте на оба вопроса. Итак, почему именно dabar?

    Г-н X: — По двум причинам. Во-первых, совершенно ясно, что это скрытая цитата из книги Бытия.

    Лакан: — В начале Бытия, в третьем стихе, стоитfiatlux, собственно — va'omer. Вовсе не dabar, ava'omer. Это нечто даже прямо противоположное.

    Г-н X: — Да нет же! Совсем не противоположное! Лакан: — Объясните мне, в чем.

    Г-н X: — Существует раввиническая традиция, которая этот третий стих Бытия субстантивировала, сделала из него некую сущность, выступающую в роли посредника между Творцом и тварью. Сущность эта и есть Речь, по аналогии с другой, именуемой Премудростью. Но что совершенно бесспорно, так это то, что во всей библейской традиции начисто

    отсутствует концепция ratio, то есть логоса в греческом смысле. Именно это показал Бультман, который очень глубоко этот вопрос проанализировал. Концепции вселенной в библейской традиции не существует. В ней начисто отсутствует представление о неизменном, раз и навсегда определенном законе, который связывал бы все воедино, — а ведь это и есть смысл греческого логоса, рациональности мира — мира, который рассматривается как целое, в котором все взаимосвязано, все совершается по законам логики. Для евреев есть совокупность вещей, небо и земля, и тому подобное. Но они никогда не мыслят в концепциях статических, эссенциалистских.

    Лакан: — Неужели, прослушав мою лекцию, Вы полагаете, что, говоря о радикальном символическом порядке, я имею в виду некий розыгрыш мест, некое исконное предположение, некое первоначальное гадание, что всякому детерминизму, всякому рациональному понятию о вселенной предшествовало? Это ведь, если можно так выразиться, Рациональное прежде всякого соединения его с Реальным. Вы полагаете, что я имею в виду именно это? Четыре причины, принцип достаточного основания и тому подобное барахло?

    Г-н Х:- Но когда Вы говорите: в начале был язык, то звучит это как проекция в прошлое нашей сегодняшней рациональности.

    Лакан: — Дело не в том, что я говорю. Это не я, это евангелист Иоанн.

    Г-н X: — Но он этого не говорит.

    Лакан: — На помощь, отец Бернерт, — мы сейчас попробуем освидетельствовать филологическое образование г-на X. Что представления о вселенной замкнутой, как буква О, — представления, в систематическом виде развиваемого Аристотелем, — у семитов не было, — да, с этим я согласен.

    Г-н X: — Существенно то, что у них все находится в движении и никакому рациональному закону не подчиняется. Все, что происходит в природе, — это отголоски Божественной речи. Эта вселенная не детерминирована, не рациональна; она, если хотите, исторична, в ней все происходит по чьей-то личной инициативе.

    Лакан: — Да, но это не значит, что она рациональна, ведь модулируется она все-таки речью.

    Г-н X: — Я сказал бы, что она не знает категории сущности.

    Лакан: — А Вы, отец Бернерт?

    О. Бернерт: — Я изучал когда-то Писание, как и все.

    Лакан: — Знаете ли вы, что пишет некий Бернет?

    Г-н X: — Да.

    Лакан: — Он изучил первый стих Евангелия от Иоанна очень тщательно. Я не успел, с тех пор, как Вы мне сделали это возражение, найти его текст, но вывод, по крайней мере, я помню. Он пишет, что за логосом Св. Иоанна кроется, по-видимому, арамейское теттrа.

    Г-н X: — Это то же, что dabarпо-еврейски. Это тот же dabar, но несколько субстантивированный, раввинический, о чем я уже говорил.

    Лакан: — Вопрос состоит не в том.

    Г-н X: — Дело в том, что в этом первом стихе сходится многое. Здесь и традиция книги Бытия, и традиция раввинской мысли.

    Лакан: — В любом случае, теттrа значительно ближе к va'omerпервого стиха книги Бытия, это тот же корень. Я заглянул час назад в Genesius, чтобы посмотреть, что такое dabar. Это воплощенное волеизъявление, вроде duxitили locutus est; можно даже передать его глаголом insidiatus est—склонить, соблазнить. Здесь присутствует в скрытом виде то извращение, искажение, та порча, которая постигает речь, когда она нисходит к истокам времени. В любом случае, dabar всегда подразумевает обман, ловушку, "обольщение"; по сравнению с ammara это речь в наиболее дряхлом, бессильном ее аспекте.

    Г-н X: — Не всегда. Гром, например, — это речь Бога, и никакого бессилия здесь не подразумевается. То, о чем Вы говорите, — это смысл производный, основной же смысл совсем иной.

    Лакан: — Но ясно зато, в каком направлении этот смысл развивается.

    Г-н X: — Он может развиваться; разумеется, может.

    Лакан: — Это ясно засвидетельствовано.

    Г-н X: — Конечно, но это ничего не доказывает.

    Лакан: — Но это показывает, во всяком случае, что у нас нет оснований отождествлять это dabar со значением (заметим, тоже проблематичным, потому что исследуют его достаточно пристрастно), в котором употреблено в греческом тексте Евангелия от Иоанна слово логос.

    Г-н X: — Ясно, в любом случае, одно: платоновский смысл слова логос необходимо исключить, так как во всех остальных случаях он бесследно отсутствует.

    Лакан: — Но это совсем не то, о чем собирался говорить я.

    Г-н X: — Так или иначе, слово язык для перевода здесь не годится.

    Лакан: — Но в отношении логоса, о котором тут идет речь, не следует пренебрегать и теми оттенками, которыми обогащает его латинское verbum. В нем можно расслышать не только разумную причину вещей, но и нечто совершенно иное — ту игру присутствия и отсутствия, что заранее ставит fiatв определенные рамки. Ибо в конце концов fiatявляется на фоне non-fiat, которое ему предшествует. Другими словами, не исключено, по-моему, что дажеfiat, эта первая законодательная речь, была, на самом деле, чем-то вторичным.

    Г-н X: — Да. Но я бы сказал, что мы оказываемся здесь у истоков исторического, временного порядка, и не выходим в область потустороннюю, как пытаетесь нам внушить Вы.

    Лакан: — Говоря о речи: в начале, inprincipio, мы создаем своего рода мираж.

    Г-н Х:- Я не совсем хорошо понимаю, что Вы сейчас хотите сказать.

    Лакан: — Стоит вещам выстроиться в некоторой воображаемой наглядности, как создается впечатление, будто они расположены так от века. Но это, разумеется, мираж чистой воды. Ваше возражение состояло в том, что сложившийся таким образом мир порождает задним числом модель или архетип, в соответствии с которым он, якобы, и складывался. Но это вовсе не обязательно архетип. Порождение задним числом архетипа, который содержал бы все в свернутом виде, совершенно исключается тем, что внушаю Вам я. Платоновский логос, предвечные идеи — все это совершенно не то.

    Г-н X: — Язык, в отличие от речи, я как раз и считал всегда такой сущностью, в свернутом виде содержащую все существующее.

    Лакан: — Но я-то хотел, чтобы вы расслышали в слове язык другой смысл.

    Г-н X: — Вот оно что!

    Лакан: — Речь идет о чередовании отсутствия и присутствия, скорее даже о присутствии на фоне отсутствия, об отсутствии, образовавшемся благодаря тому факту, что может существовать присутствие. В Реальном отсутствия нет. Его нет до тех пор, пока вы не предположите, что там, где в действительности присутствия нет, оно может быть. Я предлагаю поместить в начало, inprincipio, слово, то есть нечто такое, что создает контраст, противопоставление. Изначальную противоположность нуля и единицы.

    Г-н X: — Но в чем же тогда оно противоположно речи?

    Лакан: — Оно составляет ее коренное условие.

    Г-н X: — Да, ноя думаю, что условие это Вы с равным успехом можете передать как словом речь, так и словом язык, так как лежит оно всецело по ту сторону их противоположности.

    Лакан: — Совершенно верно. Но именно на это я Ваше внимание и хотел обратить. Главенствующее, начальственное слово — вот что нам в некотором роде здесь нужно, а вовсе не смысловой регистр, связанный со словом dabar, с его в какой то степени законнической ориентацией.

    Г-н Х: — Ах вот как/

    Лакан: — Загляните в Genesius, когда вернетесь домой.

    Г-н X: — Но я все эти тексты изучал. Есть большая статья Гидо, где собраны все возможные варианты, но в этом направлении он мыслить не пытается. Genesius, где нюансов гораздо больше, указанное вами значение — коварный, лукавый — действительно называет…

    Лакан: — Тот факт, что dabarможет быть понято как insidiatusest, показывает, насколько смысл его отклоняется от первоначального.

    Г-н X: — Конечно, отклоняться он может, как может слово речи означать болтовню.

    О. Бернерт: — То же самое происходит со словом речь и во французском — он речист подразумевает порою, что он бездельник.

    Лакан: — Это не совсем то, так как dabar не имеет смыслового оттенка лишенности (vide).

    Г-н X: — Существует текст — Исайя, глава 53 — где речь Бога нисходит на землю и восходит от нее как бы оплодотворенной. Это речь творческая, а не лукавая, что и соответствует арамейскому, несколько субстанционированному, memmra, — это речь, наделенная жизненной силой.

    Лакан: — Вы полагаете, что арамейское memmra имеет именно такой смысл? Вы полагаете, что в этой речи есть какой-то, хоть малейший, компромисс с жизнью? Но ведь мы находимся здесь на уровне инстинкта смерти.

    Г-н X: — Это идет от стремления понять то, что служит посредником между говорящим и тем, что им созидается. Оплотняясь, это опосредующее начало ложится, если хотите, в основу целого спекулятивного направления еврейской мысли.

    Лакан: — Что, dabar?

    Г-н X: — Нет, memmra.

    Лакан: — Вы уверены?

    Г-н X: — Да, это раввиническая традиция.

    О. Бернерт: — К какому времени относится memmra?

    Г-н X: — Где-то к IIIвеку.

    Лакан: — Бернет, о чьей статье я вам говорил, путем разного рода сопоставлений доказывает, что Св. Иоанн думал по-арамейски.

    Г-н Х и О.Бернерт: — Это несомненно.

    Лакан: — То, что вы называете раввинической традицией, это ее гностический уклон.

    Г-н X: — Да, она, безусловно, позаимствовала что-то у гностической мысли, но сама по себе вовсе не носит гностического характера. Это мышление, по сути своей, законническое, оно все пытается кодифицировать.

    Лакан: — Вам не кажется, что ближе всему этому именно dabar?

    Г-н X: — Нет, memmra.

    2

    Я не провозглашаю здесь учение excathedra. Мне кажется, что сам предмет занятий, каковым являются язык и речь, не позволяет мне аподиктически сообщать вам нечто такое, что вам оставалось бы только записать и сунуть в карман. Конечно, по ходу дела языка в наших карманах становится все больше, и даже головы наши уже от него вот-вот лопнут, но это не так уж и важно — в случае чего голову всегда можно прикрыть носовым платком.

    Если за нашими разговорами и имеет место какая-то истинная речь, то она, дорогие мои слушатели, в большей степени ваша, нежели моя.

    В прошлый раз я попросил вас задавать мне вопросы. И поскольку вопросов, как всегда, было не густо, я предложил вам тему — как поняли вы то, к чему я попытался прийти в своих рассуждениях о речи и языке? Я действительно услышал от вас на эту тему несколько ценных возражений, и тот факт, что мы не успевали объясниться до конца, что возражения эти могли возбудить порою кое-какие недоумения, никого ни в малой степени не обескуражил. Это означает, что анализ идет полным ходом.

    Поскольку прочитанную мною лекцию можно считать диалектической вершиной всего того, чему проделанная нами за год работа положила начало, сегодня я вновь обращаюсь к вам с просьбой задавать мне вопросы. Я снова прошу вас сделать сегодня рискованный шаг в ту неизведанную область, о которой в аналитическом опыте мы никогда — и это наша принципиальная позиция — забывать не должны.

    Некоторые из вас думают про себя, что когда речь идет о создании аналитической теории, то это я ее выстраиваю, я вам свои

    готовые построения предлагаю, а вы затем ими благополучно пользуетесь. Я этого не хочу. Не только перед лицом платоновского архетипического порядка, отношение к которому у меня, как вы знаете, более чем прохладное, но и перед лицом той исконной речи, что наглядно являет нам возникновение Символического, мы находимся в ситуации, где призваны в полном смысле этого слова conceptare — не только постигать, замышлять, но и зачинать.

    Мы ни минуты не думали, будто все записано уже заранее. Как заметил однажды Лефевр-Понталис, не будь говорящего субъекта, не было бы и ничего вообще. Именно поэтому, то есть для того, чтобы могло явиться на свет нечто новое, и необходимо, чтобы существовало незнание. Именно в этом положении мы и находимся. Именно поэтому и призваны мы conceptareв полном смысле этого слова. Когда мы что-то знаем, мы на это более не способны.

    Итак, кто берет слово? Дух, кажется, снизошел на Маршана?

    Маршан: — Если на меня и снизошел сейчас дух. то это, похоже, дух противоречия. Какая нам польза в этих вопросах?

    Лакан: — Не исключено, что во время последней лекции какая-то моя мысль ускользнула от вашего внимания, была позабыта или показалась изложенной слишком кратко и отрывочно, и все это мешает вам увязать ее с целым.

    Маршан: — Мой вопрос относится к уровню, если можно так выразиться, более высокому. Вот уже несколько месяцев все мы посещаем этот семинар, из которого каждый извлек для себя то, что он мог. Задавая же вопросы, мы станем невольно стремиться к тому, чтобы свести все эти вещи на какой-то более солидный, так сказать, уровень, со всеми неприятными последствиями, которые это за собой повлечет.

    Лакан: — Все, что мы делаем, должно, в конечном итоге, послужить нашей практике, и не забывайте, что практика эта насквозь концептуализирована.

    Валабрега.· — У меня есть вопрос, касающийся вашей лекции. Вы говорили о треугольности, которая кибернетической машины может быть или не быть распознана. Принадлежит ли это понятие в таком случае к порядку воображаемому или к

    порядку символическому? Когда вы упомянули сейчас о незнании, это напомнило мне о Николае Кузанском. Вся первая часть его Ученого незнания посвящена понятию треугольности, которое он связывает, если не ошибаюсь, с символом.

    Лакан: — Вы имеете в виду то, что я говорил об особых трудностях, связанных с формализацией, в символическом смысле слова, некоторых гештальтов. В качестве примера я приводил не треугольник, а круг, и это совсем другое дело.

    Валабрега: — Задавая вопрос, я имел в виду тот факт, что кибернетическая машина может узнать форму или же не узнать, в зависимости от положения этой формы в пространстве. И вот тут-то у меня, и у других тоже, возникло недоумение — мы перестали понимать, относите ли вы круглость и треугольность к символическому порядку или же к порядку Воображаемого.

    Лакан: — Все интуитивное гораздо ближе Воображаемому, нежели Символическому. Недаром так актуально сегодня для математической мысли стремление исключить интуитивные элементы возможно более радикальным образом. Интуитивный элемент рассматривается в развитии математической символики как порок. Это вовсе не значит, что математики считают свою партию выигранной. Некоторые из них придерживаются мнения, что исключить интуитивное усмотрение невозможно. Но стремление свести все к аксиоматике у них остается.

    Что касается машины, то я не думаю, конечно, что она способна этот вопрос отрегулировать. Посмотрите, однако, что происходит всякий раз, когда мы пытаемся заставить машину узнать, невзирая на перспективные искажения, "хорошую" форму. Для нас в наглядном усмотрении, в воображении узнать "хорошую" форму — это, если верить гештальтистской теории, дело самое простое. Но чтобы аналогичного результата с такой же легкостью достигала машина — этого нам не добиться: лишь головоломными, искусственными комбинациями, сплошным исследованием пространства, так называемым сканированием и применением соответствующих сложнейших формул удается настроить то, что можно назвать чувствительностью машины, на определенную форму. Другими словами, "хорошие" формы

    отнюдь не описываются для машины самыми простыми формулами. Что и является достаточным опытным подтверждением противоположности Воображаемого и Символического.

    Валабрега: — Я плохо сформулировал свой вопрос. Спор, который Вы имеете в виду, спор между интуиционистами и их противниками об основаниях математики, разумеется, интересен, но спор это давний и имеет лишь косвенное отношение к вопросу, который задаю я и который касается понятия треугольника или круга, а не восприятия их. Я имею в виду то, к чему сводится само понятие, например, треугольника.

    Лакан: — Можно было бы обратиться к тексту, на который Вы ссылаетесь. Я частично перечитывал его в этом году на предмет максимумов и минимумов, но подход Николая Кузанского к вопросу о треугольнике мне не вполне ясен. По-моему, треугольник является для него скорее троицей, чем треугольником.

    Валабрега: — Я не имею в виду именно его. Мне просто кажется, что понятие треугольности, независимо от того, придерживаются математики интуиционистских установок или же нет, может быть исключительно символическим.

    Лакан: — Без всякого сомнения.

    Валабрега: — Но тогда кибернетическая машина должна бы была, по идее, эту треугольность распознать, чего она не делает. Поэтому и создается впечатление, будто Вы склонны думать, что треугольность относится на самом деле к порядку Воображаемого.

    Лакан: — Ни в коем случае.

    То, что машина что-то распознает, имеет на самом деле смысл куда более проблематичный. Треугольность, о которой вы говорите, является в некотором роде самой структурой машины. Это то самое, из чего машина, как таковая, и возникает, Если у нас имеется 0 и 1, то за ними что-то обязательно следует. Этой-то последовательностью и обусловливается независимость нулей и единиц, символическое порождение коннотаций присутствия-отсутствия. Я уже обращал ваше внимание на то, что логический результат, логическое сложение, предполагает всегда три столбца. В поле одной строки 0 и 1 дают 1, в поле

    другой 0 и 1 дают 0. Другими словами, троичность принадлежит к структуре машины по существу. И я, разумеется, отдаю троичности предпочтение перед треугольностью, которая дает повод, скорее, для образа.

    Валабрега: — Но я говорил именно о треугольности, а не о троичности. Я говорил о самом треугольнике, о понятии треугольности треугольника, а не о троичности.

    Лакан: — Вы хотите сказать, о треугольности как форме?

    Валабрега: — Если понятия эти, как я и думаю, принадлежат к порядку символическому, то непонятно, почему не удается создать кибернетическую машину, которая распознавала бы форму треугольника.

    Лакан: — Не удается это ровно постольку, поскольку мы имеем здесь дело с порядком воображаемым.

    Валабрега: — Выходит, это не относится к символическому порядку.

    Лакан: — Именно функция 3 является в машине действительно минимальной.

    Риге: — Да, это так. Можно обобщить немного эту проблему, спросив, может ли машина распознать в другой машине определенное троичное соотношение. Ответ будет положительный. Распознать треугольник во всех случаях не является, на мой взгляд, для машины задачей невыполнимой, хотя в настоящее время она и не разрешена. Но в царстве форм треугольник является формой чрезвычайно символической по характеру — в природе треугольников нет.

    Валабрега: — Если проблема неразрешима, следовало бы предположить, что пресловутое понятие треугольности не относится целиком к порядку Символического, но причастно к порядку Воображаемого.

    Лакан: — Да.

    Валабрега: — Если существуют лишь конкретные развитые представления, то мы входим в противоречие с аксиоматическими исследованиями. В аксиоматике конкретные интуитивные представления — по большей части, во всяком случае —

    исключаются, остаются лишь их рудименты, а некоторые утверждают, что их не остается вовсе. В этом-то и вопрос.

    Лакан: — Вы хотите сказать, что на самом деле на полях аксиоматики открывается простор сколь угодно широкий. Проблема остается открытой.

    Валабрега: — Да, в том смысле, в котором Вы сами сказали, что треугольника в природе не существует. Что же тогда представляет собой это интуитивное усмотрение? Это не конкретное представление, не построение, исходящее из существующих форм. Это понятие, это нечто символическое.

    Риге: — В последних аксиоматических исследованиях треугольник предстает как нечто символическое, ибо треугольник представляет собой известное отношение.

    Лакан: — Да, треугольник можно свести к известному отношению.

    Риге — К отношению встречи между точкой и прямой линией.

    Лакай: — Следовательно, в конечном итоге это должно быть машиной признано?

    Риге: — Да. Но для этого необходимо четко определить универсум всех форм, которые мы можем рассматривать. В нем-то и можем мы потребовать у машины различить ту или иную ясно определенную форму.

    Лакан: — Лишь на базе уже осуществленной символической редукции форм, фактически уже на базе работы машины, можно потребовать от реальной, конкретной машины, чтобы она действовала.

    Маршан: — Речь идет об описании.

    Лакан: — Нет, не думаю.

    Риге: — Это описание, которое Вы применяете к отношению между точкой и прямой линией с точки зрения ряда его свойств, этих свойств, однако, не перечисляя. Описание это не носит характер перечисления, так как Вы не составляете списка всех тех прямых и точек, что Вы рассматриваете, Вы составляете список всех точек, прямых и т. д., которые есть в природе. Вот здесь-то и проникает сюда Воображаемое.

    Маршан: — Куда Вы это понятие помещаете, ? какую область?

    Риге: — Все это мало что дает, если не находится ? рамках определенной аксиоматики. Я говорил о встрече прямой и точки, но можно аксиоматизировать элементарную геометрию и другим способом.

    Маршан: — На самом деле треугольник можно построить схематически, даже не зная при этом, что речь идет именно о треугольнике. Как можно убедиться в том, что изображаемый треугольник — это действительно треугольник? Перед нами снова вопрос, затрагивающий взаимоотношения Воображаемого и Символического, и вопрос очень темный.

    Лакан: — Да. И я бы сказал, рассматриваемый не с того конца. Маннони:Да, как раз с обратного.

    Риге: — Рассуждая о треугольнике, нарисованном на листе бумаги, Вы набираете определенное число свойств, которым отвечает та аксиоматическая модель, которую Вы рассматриваете.

    Маннони:Получается, что Вы говорите на двух языках, допускающих взаимный перевод?

    Лакан: — Без всякого сомнения.

    Маннони:Но тогда Воображаемое уже представляет собой язык, оно уже символично.

    Лакан: — Язык, воплощенный в конкретном человеческом языке, построен, без всякого сомнения, из неких избранных образов, каждый из которых связан так или иначе с существованием человека как живого существа, с довольно узким сегментом его биологической реальности, с образом ему подобного. Этот воображаемый опыт нагружает всякий конкретный язык и одновременно всякий словесный обмен балластом того, что, собственно, и делает его человеческим языком — в самом приземленном и самом обычном смысле слова человеческий, в смысле английского human.

    Но именно поэтому и может этот опыт послужить препятствием на пути реализации субъекта в символическом порядке, чья независимая функция, функция, соозначаемая в терминах

    присутствия и отсутствия, бытия и небытия, заявляет о себе в человеческой жизни тысячью различных способов.

    Вот почему мы всегда имеем дело с каким-то сопротивлением, мешающим восстановлению полного текста символического обмена. Все мы облечены плотью и кровью, и мысль наша постоянно прибегает к уловкам Воображаемого, которые стопорят, останавливают, затемняют символическое опосредование. В результате это последнее всегда оказывается усеченным, отрывочным.

    Маннони:Меня смущает другое: у меня такое чувство, что эта воображаемая подкладка не только создает символическому языку помехи, но и подпитывает его, и что язык, если мы лишим его этого питания полностью, становится машиной, то есть чем-то уже больше не человеческим.

    Лакан: — Не надо сантиментов. Надеюсь, Вы не собираетесь говорить, что машина — это зло и что она портит нам существование. Речь идет не об этом. Машина — это просто чередование ноликов и единичек, и потому вопрос о том, человечна она или нет, решен раз и навсегда — конечно, нет. Только вот хорошо бы проверить сначала, является ли само человечное, в том смысле, в каком вы о нем говорите, таким уж человечным.

    Маннони: - Это очень серьезный вопрос.

    Лакан: — Как бы то ни было, понятие "гуманизм", специального семинара которому я посвящать не собираюсь, обременено историей уже настолько, что мы вправе, наверное, видеть в нем лишь частную позицию, реализованную в той весьма ограниченной области, которую мы продолжаем неосторожно называть человечеством. И не стоит удивляться, если символический порядок совершенно не сводим оказывается к тому, что обычно называют человеческим опытом. Вы говорите, что ничего не было бы, если бы все это не облекалось плотью воображения. Мы в этом не сомневаемся, но неужели все корни лежат именно в нем? Ничто не дает нам оснований так думать. Эмпирическая дедукция целых чисел так и не была сделана — более того, похоже, удалось уже доказать, что она невозможна.

    3

    Я попытаюсь свести все эти соображения к маленькой итоговой схеме, которую я уже рисовал вам раньше.

    В начале третьей главы работы По ту сторону принципа удовольствия Фрейд рассказывает об этапах анализа. Это текст, который на многое проливает свет, — копию его не мешало бы носить с собою в кармане, чтобы постоянно с нею сверяться.

    Поначалу, говорит Фрейд, мы стремимся разрешить симптом, высказав его значение. Идя этим путем, удалось кое-что прояснить и даже достичь кое-каких результатов.

    О. Бернерт: — Почему?

    Лакан: — Все, о чем рассказываю здесь я, сводится к объяснению того единственного условия, при котором то, о чем говорит Фрейд, оказывается возможным. Почему, спрашиваете вы? Потому что сам по себе симптом от начала и до конца является не чем иным, как значением, то есть истиной — истиной, которой придана определенная форма. От естественного признака он отличается тем, что с самого начала выступает организованным в терминах означаемого и означающего, со всей той игрой означающих, которая отсюда следует. Непосредственно внутри конкретных данных симптома с самого начала имеется осадок означающего материала. Симптом — это изнанка дискурса.

    О. Бернерт: — Но почему прямое сообщение, сделанное больному, оказывается действенным?

    Лакан: — Сообщение больному значения исцеляет его постольку, поскольку порождает у него Uberzeugung, то есть убеждение. Субъект включает в совокупность значений, уже им принятых, объяснение, которое даете вы, и в анализе, который проводится "диким", неорганизованным способом, это может на краткое время свои плоды принести. Но это не правило.

    Вот почему мы переходим ко второму этапу, где признание получает необходимость включения в Воображаемое. Возникнуть должно не просто понимание значения, а в собственном смысле слова припоминание, то есть переход в Воображаемое. Больной должен признать своей собственной, вписать в свою биографию, вновь включить в воображаемый континуум, который именуется собственным Я, последовательность значений, в которой прежде, как правило, он себе отчета не отдавал. Мы находимся в данный момент в начале третьей главы Очерков психоанализа.

    На третьем этапе становится ясно, что этого недостаточно, то есть что существует некоторая инерция, свойственная тому, что с самого начала выступает внутри Воображаемого как готовая структура.

    В результате определенных усилий, — продолжает текст, — удается, наконец, коснуться сопротивлений больного. С этого момента все искусство состоит в том, чтобы как можно быстрее открыть эти сопротивления, продемонстрировать их больному и подвигнуть, по-человечески побудить его от этих сопротивлений отказаться. Переход к сознанию, становление бессознательного сознательным даже на этом пути не всегда достигается полностью. Все это припоминание не имеет, строго говоря, серьезного значения, если не приходит вместе с ним Uberzeugung,убеждение.

    Текст этот нужно читать, как читаю его я, то есть по-немецки, так как французский перевод — все дело тут в искусстве переводчика — несколько смазывает, скрадывает выразительную рельефность оригинала.

    Фрейд настаивает на том, что после устранения сопротивлений сохраняется какой-то остаток, который, быть может, и есть самое существенное. И здесь Фрейд вводит понятие повторения, Wiederholung. Состоит оно, по сути дела, в том, что со стороны вытесненного, со стороны бессознательного, никакого сопротивления нет, а есть лишь стремление повторять себя снова и снова.

    В этом же тексте Фрейд обращает внимание на оригинальность своей новой техники. Простое качественное соозначение бессознательное/сознательное здесь несущественно. Линия раздела проходит не между сознательным и бессознательным, а между тем, что вытеснено и стремится лишь к самоповторению, настаивающей на себе речи, то есть той модуляции бессознательного, о которой говорю вам я, с одной стороны, и тем, что организовано совсем иным образом, то есть собственным Я, с другой. Если вы прочтете теперь этот текст всвете тех понятий, навык к которым вы успели, надеюсь, приобрести, вы убедитесь,

    что место, которое в них отведено Я, не оставляет сомнений в исключительной принадлежности его к порядку Воображаемого. И Фрейд подчеркивает, что любое сопротивление именно в этом порядке берет начало.

    Поскольку мне необходимо сегодня окончательно расставить акценты, поставить ту финальную точку, которая послужит вам в дальнейшем схемой ориентирования, то я вернусь к тем четырем полюсам, которые не раз изображал для вас на этой доске.

    Начну с А. А — это Другой (Autre) в радикальном смысле, Другой из восьмой или девятой гипотезы Парменида. Он же — реальный полюс субъективного отношения, то самое, с чем связывает Фрейд отношение к инстинкту смерти.

    Далее, перед вами m (moi), собственное Я, и а, другой (autre), который на самом деле не другой вовсе, поскольку природа его такова, что он всегда выступает в паре с собственным Я, поддерживая с ним зеркальные отношения взаимозаменяемости: ego — это всегда alter-ego.

    А здесь перед вами S, который является одновременно субъектом, символом, и еще фрейдовским Es. Символическая реализация субъекта, всегда представляющего собой создание символическое, — это связь, идущая в направлении от А к S. Связь эта присуща любой субъективной ситуации и носит характер скрытый и бессознательный.

    В основу этой схемы не кладется субъект отрешенный, изолированный. С тех пор, как в мире есть люди и они говорят, все в нем увязано с порядком символическим. То, что передается и стремится обрести конкретные черты, представляет собой огромное сообщение, где все Реальное предстает мало-помалу на новом месте, в переделанном, пересозданном виде. Символизация Реального стремится стать равноценной вселенной, и субъекты являются в ней лишь ретрансляторами, опорами. Наша роль в ней сводится к роли разрыва в одном из соединений цепи.

    Что-то понять можно только исходя из этого, и каждая работа Фрейда напоминает нам именно это, дает нам именно этот урок. Возьмите схему психического аппарата, фигурирующего в небольших рукописях, адресованных Фрейдом Флиссу, возьмите также последнюю часть Толкования сновидений. Можно подумать, что он просто пытался формализовать то, что называется научной символикой, — ничего подобного. Острие мысли Фрейда, идея, которую не найти больше ни у кого, состоит в том, на чем он в особенности настаивал в главе VII- функция сознательная и функция бессознательная прямо противоположны друг другу. Это исходное положение (оправдано оно или нет, не имеет значения, так мы здесь просто комментируем Фрейда) кажется ему принципиально важным для объяснения того, что конкретно с субъектами его анализа происходит, для понимания областей психической жизни. То, что происходит на уровне чистого сознания, на уровне коры головного мозга, где то отражение мира, которое мы называем сознанием, помещается, стирается впоследствии, не оставляя следов. Следы переходят в другое место.

    Именно отсюда берут начало абсурдные представления, пищу которым дает термин "глубина" — термин, которого он мог бы избежать и которым воспользовался так плохо. Это означает, что в конечном счете живое существо может принять и зарегистрировать лишь то, принять что ему записано на роду — точнее, функции его приданы ему не столько для того, чтобы принимать, сколько для того, чтобы не принимать. Оно не видит и не слышит всего того, что не нужно для его биологического выживания. И только человек, он один, выходит за пределы того Реального, которое составляет его биологическую природу. Именно здесь-то проблемы и возникают.

    Все одушевленные машины строго привязаны к условиям внешней среды. Если они изменяются, то, как объясняют нам, лишь по мере того, как изменяется эта внешняя среда. Само собой разумеется, что свойство большинства животных видов состоит в нежелании ничего знать о том, что их беспокоит, — лучше уж вымереть. Отчего они, кстати сказать, и вымирают, а мы сильны. Фрейд не черпает вдохновение в мистике. Он не верит в существование в природе формопорождающей силы как таковой. Тип и форма связаны для животного с выбором во внешней среде, связаны как лицо и изнанка. Почему же у людей происходит все по-другому?

    Существует достаточно лабораторных экспериментов — между прочим, крайне изнурительных — которые показывают, что

    если осьминога или любое другое животное настойчиво помещать перед треугольником, то оно начинает в конце концов его узнавать, то есть делает некое обобщение. Именно это отвечает, в общем плане, на вопрос, который задавал здесь Валабрега. Новизна же у человека заключается в том, что в этом воображаемом согласовании что-то незаметно оказывается потревожено и возникает зияние достаточно широкое, чтобы дать место символическому использованию образа.

    Итак, следует предположить наличие у него некоего биологического пробела, которому я как раз и пытался дать определение, когда говорил с вами о стадии зеркала. Тотальное пленение желания и внимания уже само по себе предполагает какую-то нехватку. И когда я говорю вам о желании человеческого субъекта, связанном с его образом, о том в высшей степени обобщенном воображаемом отношении, которое именуется нарциссизмом, нехватка эта уже налицо.

    Живые одушевленные субъекты чувствительны к образу, который принадлежит к их собственному типу. Это момент принципиально важный, без него животное царство слилось бы в одной колоссальной оргии. Но у человеческого существа устанавливаются со своим образом совершенно особые отношения — отношения зияния, отчуждающей напряженности. В этом-то зиянии и становится возможным возникновение порядка присутствия и отсутствия. То есть порядка символического. Напряжение между Символическим и Реальным является здесь скрытой основой. Используя слово субстанция в этимологическом его значении, можно сказать, что оно субстанционально. Оно не что иное, как upokeimenon.

    Для всех существующих человеческих субъектов связь между А иS всегда осуществляется посредством Я и другого — двух воображаемых субстратов, которые и образуют воображаемые основания объекта. Итак: Л, m, a, S.

    Попробуем сконструировать своего рода волшебный фонарь. Воспользовавшись примером из технической, враждебной человеку области, представим себе, что в пункт пересечения между направлением символической связи и каналом Воображаемого установлена триодная лампа. Предположим, что на контур подано напряжение. В вакууме лампы происходит бомбардировка анода катодными электронами, в результате чего в цепи идет ток. Кроме катода и анода имеется еще один электрод, поперечный. На него вы можете подавать по желанию либо положительное напряжение, при котором бомбардировка анода электронами будет иметь место, либо отрицательное, при котором этот процесс прекратится, так как отрицательно заряженные электроны будут отталкиваться введенным вами отрицательным полюсом.

    Это лишь еще одна, новая иллюстрация истории двери, которую, ввиду разношерстного характера аудитории, я вам недавно рассказывал. Назовем ее дверью двери, дверью во второй степени, дверью внутри двери. Воображаемое занимает здесь положение, позволяющее ему прерывать, кромсать, делить на такты то, что происходит на уровне контура.

    Обратите внимание на то, что происходящее между А и S само носит внутренне конфликтный характер. Даже в лучшем случае цепь неизбежно противоречит сама себе, неизбежно прерывает, кромсает, купирует саму себя. Я говорю даже в лучшем случае, потому что универсальный дискурс символичен, он приходит издалека, его придумали не мы. Это не мы придумали небытие, мы сами оказались заброшены в уголок этого небытия. Что же касается передачи воображаемого, то и с ним у нас свои счеты — вспомним грешки наших родителей, дедушек, бабушек и все те скандальные истории, в которых вся соль психоанализа и заключается.

    Исходя из этого, нетрудно понять, в чем язык и человеческое общение нуждаются. Вам прекрасно знакомы сообщения, высказываемые субъектом в форме, которая строит их грамматически как исходящие от другого, но в обращенном виде. Когда субъект говорит другому: ты мой учитель или ты моя жена, подразумевает он прямо противоположное. Сообщение, проходя через А и т, возвращается затем к субъекту, которого и возводит в опасное и сомнительное звание супруга или ученика. Форма выражения существенной (fondamentale) речи именно такова.

    Так вот: с чем имеем мы дело, сталкиваясь с симптомом, другими словами — с неврозом? Вы заметили, наверное, что в контуре нашем Я отделено от субъекта маленьким а, то есть другим.

    Связь между ними, тем не менее, есть. Я — это Я, и вы, с вашей стороны — тоже. Между тем и другим налицо тот структурообразующий фактор, что субъекты облечены плотью. И в самом деле: то, что происходит на уровне символа, происходит в то же время среди живых существ. То, что имеется в S, проходит, чтобы заявить о себе, через телесность субъекта, через ту биологическую реальность, которая вводит разделение между воображаемой функцией живого существа, одной из сложившихся форм которого является собственное Я (нам не на что особенно жаловаться), и символической функцией, которую оно способно выполнить и которая выделяет его из Реального, возвышает над ним.

    Сказать, что налицо невроз, что имеется вытеснение — которое, как известно, никогда не уходит, не возвращаясь, — значит сказать, что какая-то часть идущей от А к S речи через поставленную ей преграду проходит и в то же время не проходит.

    То, что заслуживает название сопротивления, обусловлено тем, что собственное Я субъекта ему не тождественно, что собственному Я по самой природе его свойственно быть звеном того воображаемого контура, которым прерывание существенной речи как раз и обусловлено. Именно на этом сопротивлении и заостряет наше внимание Фрейд, когда говорит, что всякое сопротивление коренится в организации Я. Именно будучи воображаемым, а не просто в качестве плотского существования, становится Я в анализе источником разрывов той речи, которая требует лишь одного — сказаться, будь то в делах, словах или повторении, Wiederholen, — все едино.

    Говоря, что единственное настоящее сопротивление в анализе — это сопротивление аналитика, я имею в виду, что анализ мыслим лишь постольку, поскольку а успело бесследно исчезнуть. В анализе должно произойти определенное субъективное очищение (а иначе зачем нужны все эти церемонии, которые мы устраиваем?) — очищение такого рода, что в продолжение всего анализа возможно было бы совмещение, слияние полюса а с полюсом А

    Аналитик причастен радикальной природе Другого как того, что наиболее трудно для субъекта доступно. Отсюда, с этого момента, то, что в собственном Я субъекта идет от Воображаемого, согласуется уже не с другим, к которому оно успело привыкнуть и которое является лишь его партнером, а с тем радикальным Другим, которое от него скрыто. То, что называется переносом, и происходит как раз между А и т, происходит постольку, поскольку а, представленное аналитиком, оказывается в отсутствии.

    Все дело здесь, как замечательно говорит Фрейд, в той Uberlegenheit (что переводят в данном случае как превосходство (superiorite), но я подозреваю, что у Фрейда здесь, как дальнейшее и показывает, присутствует игра слов), благодаря которой реальность, обнаруживающаяся в аналитической ситуации, всегда, immer, предстает als Speigelung (удивительный термин!), как мираж, призрак некоего забытого прошлого. Термин Spiegel, зеркало, здесь действительно налицо. Начиная с момента, когда сопротивление воображаемой функции Я перестает существовать, А и т получают возможность согласоваться и сообщаться друг с другом в мере вполне достаточной, чтобы установилась между ними определенная изохронность, одновременность в подаче положительного напряжения на электроды нашего лампового триода. Существенная речь, направленная от А к S, встретит здесь гармонические колебания, не только не мешающие, но способствующие ее проходу. Можно даже использовать этот триод в его настоящей роли, роли усилителя, и сказать, что существенная речь, до сих пор подвергавшаяся цензуре (это, пожалуй, в данном случае наилучший термин) благодаря ему проясняется.

    Успех этот достигается вследствие переноса, следующего иным путем, нежели стремление к повторению. То, что настаивает на себе, что требует себе прохода, проходит между А и S. Перенос же происходит между т и а. И по мере того, как т приучается понемногу, если можно так выразиться, с существенной речью сообразовываться, с ним можно обращаться так же, как и с А, то есть понемногу связывать его с S.

    Это не значит, будто пресловутое автономное Я субъекта опирается, как пишет об этом Левенштайн в тексте, который я специально выбрал, но читать вам сегодня уже не буду, на Я аналитика и становится постепенно все более сильным, знающим, способным все больше вобрать в себя. Это значит, наоборот, что Я становится тем, чем оно прежде не было, что оно приходит в то место, где находится субъект.

    Не делайте отсюда вывод, будто после анализа, будь то дидактического или терапевтического, Я улетучивается, — вознестись на небо, развоплощенным, в виде чистого символа, никому не удастся.

    Всякий аналитический опыт — это опыт, имеющий дело со значением. Одно из главных возражений, которые нам приходится слышать, следующее: если мы откроем субъекту его реальность, его неизвестно какие влечения, его гомосексуальную жизнь, не станет ли это для него катастрофой? Одному Богу известно, что нам по этому поводу имеют сказать моралисты. Но возражение это, так или иначе, несостоятельно и никакой силы не имеет. Даже если согласиться, что субъекту действительно открывают в анализе глаза на какое-то его стремление, которое, не знаю уж какими усилиями, можно было бы от них навсегда укрыть, анализ, на самом деле, вовсе не имеет в виду явить с нашей помощью взору субъекта его реальность. Существует, правда, определенная концепция анализа сопротивлений, которая, действительно, в этот регистр вписывается. Но подлинный опыт анализа решительно этому представлению противится — на самом деле субъект открывает посредством анализа свою истину, то есть значение, которое приобретают в его конкретной судьбе те данные, которые написаны ему на роду и которые можно назвать выпавшим ему жребием.

    Человеческие существа рождаются на свет наделенными самыми различными и непохожими друг на друга предрасположенностями и склонностями. Но каким бы основной, биологический жребий ни был, анализ открывает субъекту его значение. Значение это представляет собой функцию некоей речи, которая речью самого субъекта и является, и в то же время не является вовсе, — ведь речь эту он получает уже готовой и служит ей всего лишь проводником. Я не знаю, то ли это самое слово повеления из Книги Суда, о котором говорит нам раввиническая традиция. Мы так далеко не заглядывали, перед нами стоят проблемы куда более ограниченные, но и в них темы зова и призвания целиком свое значение сохраняют.

    Если бы этой воспринимаемой субъектом и относящейся к символическому плану речи не было, то не было бы и никакого конфликта с Воображаемым — каждый следовал бы простонапросто своим наклонностям. Опыт, однако, показывает, что дело обстоит не так. Фрейд никогда не отказывался от мысли, что именно дуализм является для субъекта существенным, лежащим в основе его организации принципом. И в виду он имеет не что иное, как то столкновение, то скрещивание, о котором я вам толкую и о котором хотел бы еще несколько слов добавить.

    Я вписывается в Воображаемое. Все, что принадлежит этому Я, вписывается в воображаемые напряжения, как вписывается в них и остаток напряжений либидинальных. Либидо и Я сотрудничают. Нарциссизм носит либидинальный характер. Я не является ни высшей силой, ни чистым духом, ни автономной инстанцией, ни, как некоторые осмеливаются писать, бесконфликтной сферой — ничем, на что можно было бы опереться. Нам говорят об истории? Но разве должны мы требовать от субъекта, чтобы он стремился к чему-то более, нежели к истине? Нам говорят о трансцендентном стремлении к сублимации? Но разве в работе По ту сторону принципа удовольствия не отвергает ее Фрейд самым недвусмысленным образом? Ни в одном из конкретных исторических проявлений человеческих функций ни малейшей тенденции к прогрессу он не усматривает — мнение, которое в устах первооткрывателя нашего метода имеет определенный вес. Все формы жизни сами по себе удивительны и чудесны, никакого стремления к высшим формам не существует. Здесь-то и выходим мы к символическому порядку, отнюдь не тождественному тому порядку либидинальному, куда благополучно вписываются как собственное Я, так и все влечения. Символический порядок устремлен по ту сторону принципа удовольствия, за пределы жизни, почему и отождествляет его Фрейд не с чем иным, как с инстинктом смерти. Перечтите текст, и вы сами увидите, готовы ли вы с ним согласиться. Либидинальным порядком, включающим всю область Воображаемого, в том числе и структуру Я, символический порядок отбрасывается, отвергается. Инстинкт же смерти является лишь маской, которую символический порядок носит, покуда он, порядок этот, по словам самого Фрейда, немотствует, то есть покуда он не осуществил себя. Покуда символическое признание не достигнуто, символический порядок, по определению своему, нем.

    Символический порядок, одновременно бытия лишенный и на бытиинастаивающий, — вот что стояло перед мысленным взором Фрейда, когда он говорил об инстинкте смерти как о чем-то основоположном. Символический порядок в муках рождения, готовый явиться на свет, настаивающий на том, чтобы осуществиться.

    29 июня 1955 года.







     


    Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Другие сайты | Наверх