Мюррей Букчин

ОЧЕРЧИВАЯ РЕВОЛЮЦИОННЫЙ ПРОЕКТ

Идеалы свободы, хотя и запятнанные, до сих пор существуют среди нас. Но революционный проект сейчас подвергается «обуржуазиванию» сильнее, чем Бакунин боялся в конце своей жизни. Эти темы никогда не были более важными, чем теперь.

Такие слова, как «радикализм» и «левизм» стали «темными» и могут быть опасно скомпрометированы. О том, что последовало за революционизмом, радикализмом и левизмом сегодня, было определено поколение или два назад как реформизм и политический оппортунизм. Социальная мысль так глубоко проникла в кишки современного общества, что самостилизованные «левые», будь это социалисты, марксисты или независимые радикалы разных видов, рискуют быть переваренными, даже не заметив этого. Во многих евро-американских обществах этой мысли просто не осталось. Действительно, не существует даже критически независимого радикализма, кроме маленьких анклавов революционных теоретиков.

Что, возможно, еще более серьезно — это то, что революционные проекты рискуют потерять свою подлинность, свою способность к самоопределению, чувство направления. Мы не только свидетели недостаточного революционного понимания сегодня, но и неспособности определить, что подразумевается под словами «революционное изменение и полное значение таких терминов, как «капитализм». Тревожное замечание Бакунина об «обуржуазивании» рабочего класса можно сравнить со страхом Маркса по поводу того, что настанет день, когда рабочие начнут считать капитализм настолько возможным, что он будет казаться «естественной» формой человеческой деятельности, а не обществом, ограниченным специфическим периодом истории. Разговор о евро-американском обществе как о «капиталистическом» часто вызывает либо состояние замешательства, либо просто ощущение контраста с так называемыми социалистическими обществами в таких странах, как Россия и Китай. Первое представляется корпоративной формой капитализма, а второе — его бюрократической формой, часто непостижимой для традиционной понимания.

На самом деле вполне может быть, что мы еще не понимаем, чем на самом деле является капитализм. После вспышки Первой мировой войны радикалы описывали каждый период капитализма как его «последнюю ступень»; даже когда система еще росла, приобретала международные размеры и инновационные технологии, которых не предвидели научные фантасты несколько поколений назад. Капитализм также выявил уровень стабильности и способность кооптировать свою оппозицию, основательно потрясшую старейшин социализма и анархизма в прошлом веке. На самом деле вполне может быть, что капитализм еще не пришел к своему окончательному выражению как абсолютному воплощению социального зла, если говорить словами Бакунина, то есть как системе безжалостного социального соперничества между людьми на всех уровнях жизни и экономики, основанной на конкуренции и накоплении. Но это вполне понятно: это система, которая должна продолжать расширяться, пока она не разорвет все узы, связывающие общество с природой, — дыры в озоновом слое расширяются, растет парниковый эффект.

Это рак социальной жизни как таковой. В этом смысле природа берет «реванш». Этот «реванш», конечно, может предполагать невозможность существования на планете для таких форм жизни, как мы и наши млекопитающие родственники. Но учитывая все быстрей увеличивающийся уровень технологических инноваций, включая исследования самых скрытых проблем жизни в форме ядерной физики и биоинженерии, возможно, что сбой в естественных циклах будет связан с абсолютно синтетическими суррогатами, в которых огромные индустриальные установки вытеснят естественные процессы. Надо быть абсолютно слепым сегодня, чтобы упустить такую возможность, а также не заметить того, что последующие поколения будут вынуждены принять кошмарное тоталитарное общество, строящееся вокруг полностью технократической администрации социальных и природных предприятий на шкале земного шара. В этом случае планета, представляемая как саморегулирующаяся природная система контроля и баланса под названием «Gaia hypothesis», будет полностью или частично заменена сконструированной технологической системой, возможно, «Dedalus hypothesis» греческих понятий ограничений и сдерживаний. Но пока на исторической арене столь мрачная перспектива становится реальностью, мы отчаянно нуждаемся в восстановлении революционного проекта и добавлении к нему новых элементов. Мы не должны обращать внимание на насмешки, что сама идея революционного проекта — доказательство «сектантства» или «радикального догматизма». То, что сегодня называется «либеральным» или «левоцентристским», если использовать осторожное политическое пустословие нашего времени, слишком слабо интеллектуально, чтобы знать, что есть сектантство и чем оно отличается от исследовательского анализа современных социальных и экологических проблем.

В результате мы должны решительно и независимо перепроверить прошлые и настоящие периоды, из которых может быть взят революционный проект, такие, как эра «пролетарского социализма», «Новых Левых» и так называемый Век Экологии. Мы должны найти ответы на те вопросы, которые были даны в недавнем прошлом, но возникают сегодня и будут возникать в будущем. Пока мы не займемся критическим исследованием ранних решений, мы будем пробираться наощупь в темноте неизвестной истории, которая должна была столь многому нас научить. Мы будем похоронены наивностью и невежеством, которые могут полностью ввести нас в заблуждение, сориентировать в бессмысленном и бесполезном направлении.


Провал пролетарского социализма

Сегодня нас остро противопоставляет друг другу тот факт, что один из величайших революционных проектов современности уже не жизнеспособен и не имеет смысла в нашем сегодняшнем сложном положении. Я обращаюсь частично к марксистским анализам общества, но, как мы увидим, и к пролетарскому социализму в целом, который далеко отстоит от марксизма в формах социализма и даже безусловно утопических идеях. Но, «будучи определенной разумностью» или, говоря менее философским языком, сознавая, что материальные факторы определяют культурную жизнь, слишком упрощенно тащить чрезмерную тяжесть, которой она стала во второй половине прошлого века и первой половине настоящего, когда сам капитализм сформировал менталитет Европы и Америки в экономическом направлении.

Взгляд на историю показывает, что этот, в большей части буржуазный образ реальности, который марксизм повернул в кажущуюся «радикальной» идеологию, ограничен особым промежутком времени в прошлом, каким бы преобладающим он ни казался в настоящем. Было бы невозможно понять, почему капитализм не стал превалирующим социальным порядком в различное время античного мира, если унаследованные культурные традиции не ограничивали и не подрывали капиталистического развития в прошлые эпохи.

Можно привести бесконечное количество примеров, согласно которым «мышление» определяет «существование» (если кто-то хочет пользоваться таким детерминистским языком), обращая взор к истории Азии, Африки и Латинской Америки начала нового времени, не говоря уже о многих европейских странах. На уровне отношений между сознанием и бытием, которые все еще имеют значение для марксистских академиков, даже если все остальное в теории лежит в развалинах, марксизм ставит свои собственные вопросы.

Оценивая прошедшее с экономической и буржуазной точки зрения, марксизм определяет в буржуазных терминах множество проблем, имеющих отчетливо небуржуазную и удивительно неэкономическую основу. Даже неудача докапиталистических обществ при движении к капитализму, например, объясняется «недостатком» технологического развития, бедностью науки и, как часто случается во многих не менее строгих работах Маркса, культурными факторами, которые считаются обусловленными экономическими факторами.

Кроме круговых обоснований, характеризующих марксизм, к попыткам определения революционного проекта в наше время в гораздо большей степени относится идеал пролетарского социализма и мифы, которые вокруг него нарастают. Основы революционных проектов связаны со спецификой времени их создания, как бы сильно они ни пытались сделать эти идеалы универсальными и выступающими за гуманность во все времена. Крестьянский радикализм в основном относится к периоду начала жизни в оседлых деревенских поселениях. Облаченный в универсальную религиозную мораль, он всегда говорил о вневременных ценностях и надеждах, сконцентрированных вокруг земли и деревни. Такие личности, как украинский анархист Нестор Махно в 1917-1921 гг. и мексиканский народник Эмилиано Сапата примерно в то же время, преследовали почти такие же цели. По той же причине ремесленный радикализм, проявлявшийся повсюду в средние века и достигший расцвета в движении enrages Французской революции и Парижской Коммуны 1871 г. Пьер-Жозеф Прудон был, возможно, самым сознательным из их ораторов, хотя его муниципальные и конфедералистские идеи были гораздо более дальновидными в своем реконструктивном смысле, чем у любого конкретного класса, к которому он обращался.

Пролетарский социализм, который по сей день сохраняется в идеалах многих независимых социалистов и синдикалистов, имеет более комплексную и сложную генеалогию. Он происходит частично из трансформации ремесленников в индустриальных рабочих во время взрывных лет Индустриальной революции. Похоже, на него как на движение оказала влияние — помимо всех теорий — уходящая корнями в деревню и небольшой город значительная пролетаризация крестьян, которых принуждали оставить деревни и сельскохозяйственную культуру. То, что они привнесли в эту докапиталистическую культуру с ее естественными ритмами и ценностями, имеет ключевое значение для объяснения характера их недовольства и воинственности. Рабочие классы традиционного индустриального капитализма, даже уже в 1920-х и 1930-х гг. в Америке и Европе, не были «потомственными» пролетариями. Американские рабочие автомобильных заводов, например, были набраны в Аппалачских горах в первой половине нашего века. Много французских и особенно испанских рабочих было набрано из деревень и небольших городов, они не были просто ремесленниками в больших городах, вроде Парижа. То же самое верно по отношению к рабочему классу, совершившему в 1917 г. революцию в России. Маркс, к своему непреходящему стыду, обычно считал этот в высшей степени подвижный слой der alte scheisse (буквально, старым дерьмом) и ни в коей мере не рассчитывал на них в смысле свершения революций, с чем и можно поздравить его последователей.

На этом сельском фоне сложилась в высшей степени сложная мозаика из отношений, ценностей и напряжений между доиндустриальной и индустриальной культурой, каждая из которых формировала пылкий характер мужчинам и женщинам, которыми, хотя они и работали с современными машинами и жили в больших, часто высоко образованных, урбанистических районах, управляли в основном ремесленные и крестьянские ценности. Первоклассные рабочие-анархисты, которые прожигали деньги, награбленные в оружейных магазинах Барселоны в лихорадочные июльские дни подъема 1936 г. (как сообщает Рональд Фрезер), действовали под влиянием глубоко утопических и этических идей, а не просто из экономических интересов, которыми капитализм должен был пропитать во многом рабочий класс с течением времени. Пролетариат конца XIX - начала XX вв. был особой социальной породой. Она была деклассирована по своему мышлению, стихийна в жизненном натурализме своего поведения, разозленная из-за потери своей автономности, и сохраняла своими ценностями разрушенный мир ремесленничества, любовь к земле и общинную солидарность.

Следовательно, здесь был в высшей степени революционный дух, поднимавшийся в рабочих движениях от июньских баррикад Парижа в 1848 г., когда в основном ремесленный рабочий класс поднял красные флаги «общественной республики», до майских баррикад Барселоны в 1937 г., где даже самый общественно разумный рабочий класс поднял красно-черные флаги анархо-синдикализма.

Что так решительно изменилось за десятилетия, последовавшие за этим, длящимся века движением и революционным проектом, сооруженным вокруг него, это социальный строй, политическая культура, наследство и цели пролетариата сегодняшнего дня.

Аграрный мир и его культурные напряжения с индустриальным миром, питавшие их революционный жар, шли на убыль. Также уходили и люди, конечно, те самые личности, которые воплощали этот фон и эти напряжения.

Рабочий класс теперь стал вполне индустриализованным, а не радикализированным, как искренне надеялись социалисты и анархо-синдикалисты. У него нет ни чувства контраста, ни противоречия с традициями и ни одного из тысячелетних ожиданий его предшественников. Не только средства массовой информации управляют им и определяют его желания (удобное объяснение, если кто-то хочет привязать все к власти современных средств массовой информации), но пролетариат как класс стал копией буржуазии как класса, а не несдающимся антагонистом. Говоря языком, порожденным пролетарским социализмом против его собственных мифов, рабочий класс — просто орган в теле капитализма, а не развивающийся «эмбрион» будущего общества, концепция, так значительно фигурировавшая в революционном проекте пролетарского социализма.

Мы просто свидетельствуем не только о его провале как «историческом факторе» революционных изменений, но и о его завершении как продукта, порожденного капитализмом, с развитием самого капитализма. В «чистом» виде пролетариат как класс никогда не был угрозой капиталистической системе. Эта угроза было обусловлена «нечистотой» пролетариата, как кусочки олова и цинка превращают медь в загрубевшую бронзу, что придало воинственность раннему пролетариату и на явно высоких ступенях его тысячелетние усердия.

Здесь мы подходим к ужасающе ошибочной модели социального изменения, которую Маркс представил в качестве революционного проекта последних ста лет, которая была принята даже немарксистскими радикалами. Это вера, в то, что новое общество зародилось в матке старого и в конце концов выросло из нее, как крепкий ребенок, который управляет своими родителями или уничтожает их.

Ничто в античности не поддерживало эту «эмбриональную» теорию революций, если ее можно так назвать. Европейский феодализм сменил античное общество на северных берегах Средиземноморья — и только там, так как феодальные отношения и были в основном формой, в которую почти всюду развились племенные отношения, если только не были переработаны в абсолютные монархии типа тех, что возникали на Востоке. Великий Европейский Хин-терланд (hinterland — тыл, районы удаленные от моря) к северу от Альп стал быстро утрачивать племенные черты, когда столкнулся с римским обществом. Капитализм возник не в лоне нового европейского феодализма, и его зарождение не было неизбежным, как нас заставляли думать марксистские историки в прошлом, или Фердинанд Брадель, или Иммануил Уолерстайн в более близкие времена. Я уже старался показать, что Европа между XIV и XVIII вв. была весьма смешанной социально и экономически, предлагая много альтернатив капитализму и национальному государству. Миф об «эмбриональном» развитии капитализма и «неизбежности» его превосходства должен был разрушить революционный проект пролетарского социализма.

Во-первых, был создан миф о том, что пролетариат был аналогом буржуазии в современности и, по-видимому, подобно средневековой буржуазии, развивался по революционным линиям внутри самого капитализма. То, что пролетариат никогда не имел экономического превосходства, приписываемого Марксом ранней буржуазии, но при этом он должен был захватить экономическую, а также политическую власть, — все это создало банку с теоретическими червями, которые должны были показать, сколь абсурдна была «эмбриональная» теория, относящаяся к пролетариату, даже если средневековая буржуазия и наслаждалась данной ей властью. Точно так же и то, каким образом рабочий класс мог вырасти над своими собственными узкими интересами в экономике, с которой он полностью сочетался своими узкими требованиями работы, более высокого заработка, укороченного рабочего дня и лучших условий работы в капиталистической системе, оставалось непроницаемой тайной.

Марксистская экономика при всех ее необычных взглядах на товарные отношения и процесс накопления, была сильно надуманной идеологией, показывающей, что капитализм приведет пролетариат через нищету и хронический кризис к восстанию. Пролетариат, как предполагалось, индустриальная система создала для кооперации на фабрике, и затем, вместе с расширением капитала, сделала его преобладающим населением страны. То, что фабричная система полностью приручит пролетариат, делая его нечувствительным к индустриальной рутине фабрики, что она укротит неуправляемость пролетариата, поставив его в условия директорской иерархии и рационализированных методов производства, то, что пролетариат не будет доведен до революции отчаянием, но будет настраиваться сам против себя, вследствие чего хорошо оплачиваемые и «высокие» его слои будут решительно противопоставлены менее оплачиваемым и «низшим» с точки зрения принадлежности к рабочей элите, что надежды на хронический экономический кризис будут разбиты хитрыми техниками управления кризисом, что национализм и даже патриотический шовинизм будут преобладать над интернациональной классовой солидарностью что на самом деле технологические инновации уменьшат численность пролетариата и приведут к тайному соглашению между ним и вроде бы враждебной ему эксплуатацией в управлении японского типа, — все эта логика капиталистического движения не была понята.

Во-вторых, миф Маркса об «эмбриональном» развитии должен был мистифицировать историю и убрать существенный элемент ее спонтанности. В сущности, в такой теории мог быть только один, безальтернативный путь. Выбор играл совершенно незначительную роль в социальной эволюции. Капитализм, национальное государство, технологические инновации, разрушение всех традиционных уз, поддерживавших некогда смысл социальной ответственности, — все это казалось не только неизбежным, но и желательным. История, очевидно, принимала в расчет минимальную автономность человека. «Люди делают свою собственную историю...», — писал Маркс. Вполне очевидное утверждение, на которое культурно ориентированные марксисты должны были обращать особое внимание в течение долгого времени после его смерти и среди растущих противоречий между его теориями и объективной реальностью. Они часто забывали отметить, однако, что Маркс сказал эту фразу, в первую очередь, для того, чтобы подчеркнуть завершающее высказывание: «...Они не делают это под влиянием выбранных ими обстоятельств, но под влиянием обстоятельств, с которыми их решительно столкнуло, дало и передало им прошлое».

Марксистский революционный проект, но без сомнения, только марксистский, был обременен боевым порядком «фаз», «подфаз» и даже дальнейших «подфаз», зиждущихся на технологических и экономических «предпосылках». Контрастируя с анархической политикой продолжающегося давления на общество с целью выявить его уязвимые места и стараясь открыть области, которые сделают возможным революционное изменение, марксистская теория сформировалась вокруг стратегии «исторических ограничений» и «периодов развития». Индустриальная революция считалась «предпосылкой» социализма, а Движение луддитов поносилось как «реакционное»; национальное государство было провозглашено ступенькой по направлению к «пролетарской диктатуре», а конфедералистские требования рассматривались как устаревшие. Попутно централизованная экономика и Государство везде приветствовались как продвижение по направлению к «плановой экономике», что является в высшей степени рационализированной экономикой. Действительно, марксисты, включая лично Энгельса, так сильно доверяли этим фатальным мнениям, что марксистские социал-демократы в Германии выступали против следования антимонополистическому законодательству в 1920-х гг. (к постоянной досаде мелкой германской буржуазии, которая вскоре для разнообразия обратилась к нацизму), так как концентрация индустрии и торговли в руках нескольких корпорации виделась «исторически прогрессивной» в подведении страны ближе к плановой экономике.

В третьих, сам пролетариат, почти доведенный до состояния гибкого инструмента капиталистического производства, так и рассматривался своим марксистским авангардом. Для этого авангарда рабочие были первую очередь экономическими существами и воплощением экономических интересов. Попытки радикалов вроде Вильгельма Райха обратиться к их сексуальности, а революционных деятелей искусства вроде Маяковского — к их эстетическому чувству встретили посрамление со стороны марксистских партий. К искусству и культуре обращались в основном как к каналам пропаганды, поставленным на службу рабочим организациям.

Марксистский революционный проект был примечателен малой заинтересованностью в урбанизации и общине. Эти цели были отмечены как «сверхструктуралистские» и предположительно не имели значения в экономических делах. Люди с их широкими интересами были искусственно преобразованы в экономические существа, так что марксистский революционный проект усилился за счет сильной деградации, декультурализации и деперсонализации рабочих, произведенных фабричной системой. Рабочий, в его лучшем проявлении, был хорошим профсоюзным или партийным работником, но не сотворенным культурой существом с широкими этическими и моральными принципами.

Наконец, это денатурирование человеческих существ в пустые классовые существа привело к денатурированию самой природы. Марксистскому революционному проекту экологические цели были не только чужды, но они рассматривались как непродуктивные в прямом смысле этого слова. Они препятствовали индустриальному росту и освоению природного мира. К природе относились как к «скупой», «слепой», жестокой «сфере необходимости» и совокупности «природных ресурсов», которую труд и технология должны укротить, подчинить и переработать. Огромный исторический сдвиг, произведенный капитализмом, который Маркс считал «необходимым», способствовал безжалостному уничтожению всех сдерживаний и ограничений в опустошении природного мира. Следовательно, мы сталкиваемся с восторженными похвалами Маркса новому индустриальному решению, представленному капиталом, который в его глазах был «перманентно революционным» в своем превращении природы в «простой объект» человеческого употребления.

Мнения Маркса по поводу необузданного использования природы на общественные цели не отражают так называемый гуманизм, или антропоцентризм, который в эти дни ругали столько англо-американские защитники окружающей среды. «Гуманизм» Маркса на самом деле основывался на примечательном коварном снижении людей до уровня объективных сил «истории», на их подчинении социальным законам, которые они не могут контролировать. Этот менталитет смущает даже больше, чем большинство бесчувственных форм «антропоцентризма». Природа превращается в простые «природные ресурсы», так как люди рассматриваются как «простые экономические ресурсы». Мнение Маркса о человеческом труде как о средстве, с помощью которого «человек» познает себя в конфликте с природой, зловеще подразумевает, что труд — «сущность» человечества, черта, которая ставит его особняком к другим человеческим чертам.

В этом отношении Маркс разрывает истинно гуманистические традиции прошлого, выбранные людьми за разумность, мораль, эстетические чувства и сочувствие всему живому. Наибольшее беспокойство вызывает то, что, если люди в марксистской теории — просто «инструменты истории», счастье и благосостояние возникающих поколений может быть заложено в угоду свободе более поздних поколений — бесконечность, которую большевики в общем, и Сталин в особенности, успешно использовали в огромных масштабах, «строя будущее» на трупах настоящего.

Вклад пролетарского социализма в революционный проект был в лучшем случае минимальным и непомерно экономическим по характеру. Критика Марксом буржуазной экономики как очень ограниченной в его время была мастерской. Она раскрыла латентную способность товара развиваться во всеразрушающую силу, способную изменить историю и ниспровергнуть рыночную экономику, стереть все традиционные формы социальной жизни. Она предвидела накопляющуюся силу капитала в точке, где монополия рассматривалась как его результат, а автоматизация — как логика капиталистических технологических инноваций. Маркс также видел, что однажды возникнув, капитализм породил фундаментальное чувство недостаточности, которого не создало в человеческом духе ни одно общество прежде. Порабощенное человечество жило в страхе и трепете перед продуктами собственного труда. Товары стали фетишем, который, казалось, управлял человечеством посредством колебаний рынка и его мистической власти решать проблемы экономического выживания.

Свободное общество могло только надеяться прийти к соглашению со своими собственными страхами, материальной нестабильностью и искусственно создаваемыми желаниями, когда технология достигнет того уровня развития, при котором излишек товара сделает нехватку бессмысленной, после чего можно будет надеяться, что в разумном и экологическом обществе люди разовьют, искаженные экономической жизнью, созданной капитализмом. То, что этот таинственный мир должен был стать персонализированным, как это произошло недавно с разными религиями — христианством или язычеством, а также с возвращением мифа, шаманизма, ведьмачества и других приманок таинственного, доказывает то, что капитализм был наводнен не только экономикой, но и личной жизнью.

Важно сделать потребность в технологии частью революционного проекта, которая сможет сдвинуть современный страх дефицита, то есть технологию постдефицита. Но такая технология должна рассматриваться скорее в контексте социального развития, а не как «предпосылка» к человеческому освобождению в любых условиях и в любое время. Докапиталистические общества со всеми своими провалами и ошибками были сформированы на основе безусловно мощных моральных предписаний. Я уже цитировал средневековый декрет, выбранный Кропоткиным, где сказано, что «все должны быть довольны работой»... Это было, без сомнения, редкостью. Утверждение, что работа должна быть приятной и что потребности и благосостояние не должны увеличиваться, неопределенным образом служило огромному количеству народных высказываний о самой недостаточности. Фактически благосостояние часто считалось демоническим, а чрезмерное удовлетворение желаний — морально унижающим. Предложить дары, освободить себя от бесполезных вещей стояло выше накопления товаров и расширения потребностей. Не то чтобы докапиталистические общества не имели «аппетита» к предметам роскоши и благам жизни — конечно, не в Римской Империи. Но общество быстро реагировало на эти «пороки» аскетизмом и гимнами самоотречению.

Ирония в том, что именно эти традиции Маркс поднимал на смех в самых сильных выражениях, хваля капитализм за то, что он подрывает «унаследованное самодостаточное удовлетворение от существующих потребностей, ограниченных в четко определенных пределах и воспроизведении традиционных путей жизни». Производство в своих интересах — типично капиталистическое пренебрежение к качеству товара, польза которых только в количестве и выгоде, — должно было вступить в состязание с потреблением в своих интересах. Это утверждение сравнительно недавнее, конечно. Но оно глубоко укоренилось сегодня в сознании Западного мира. Данная фетишизация товара и идентификация материального обеспечения с богатством, а также современные определения потребления уже не могут быть значительно изменены только по одному моральному убеждению, какими бы серьезными ни были попытки. Модели современного потребления могут показаться бесполезными, просто нелепыми в силу того, что технология может обеспечить хорошую жизнь всем и что это определение хорошей жизни может сейчас быть предопределено по рациональным и экологическим линиям.

В любом случае марксизм как революционный проект «пошел на убыль», когда капитализм вновь возродился после Второй мировой войны безо всяких предполагаемых «пролетарских революций», которые, как планировалось, должны были завершить войну и избавить человечество от альтернативного варварства. Его спад в дальнейшем был связан с явным перерождением Советской России в национальное государство, изъеденное национальным шовинизмом и империалистическими амбициями. То, что марксистские учения отступили на академическую территорию, свидетельствует о его смерти как революционного движения. Оно стало безопасным и беззубым из-за того, что оно, по существу, буржуазно по своей сути.

Капиталистические страны национализировали огромные области своей экономики. Они так или иначе «планируют» производство, и им удалось смягчить экономическую неустойчивость при помощи огромного разнообразия реформ. Рабочий класс стал слишком безжизненной силой для базового социального изменения, не говоря о революции. Красный флаг марксистского социализма сейчас покрывает гроб мифов, которые прославляли экономическую и политическую централизацию, индустриальную рационализацию и простенькую теорию линейного прогресса, все во имя радикализма. Но красный флаг на нем или нет, он остается гробом. Мифы, покоящиеся в нем, должны были трагически отклониться от радикальной мысли и практики, от общих идеалов свободы, предшествовавших им в первой половине XIX века.


Новый левый радикализм и контркультурный утопизм

Революционный проект не погиб с уходом марксизма, хотя вульгарные марксистские идеалы должны были на десятилетия запятнать его после 1930-х гг. В конце 50-х — начале 60-х совершенно новое созвездие идеалов стало занимать его место. Рост движения за гражданские права в Соединенных Штатах создал социальный момент вокруг простого требования этнического равенства, во многих отношениях напоминающий требования равенства времен демократических революций XVIII в. с их широкими представлениями о новом человеческом содружестве.

Речи Мартина Лютера Кинга, например, имели millenarian quality своих почти докапиталистических тем. Его слова — открыто утопические и квазирелигиозные. Они содержат сноски на видение о восхождении на «вершину горы», подобном Моисееву; они обращаются к этическому пылу, который оказывается сильнее обращений к особым интересам и местническим пристрастиям. Они настроены против музыки хоралов, предлагающих послания вроде «Свобода сейчас!» и «Мы Победим!»

Расширение идеи освобождения, ее освящение религиозной терминологией и аналогичными молитвенными обращениями заместили псевдонауку марксизма. Это были остро этический призыв к духовному освобождению и утопическое видение человеческой солидарности, превосходящей классовые, собственнические и экономические интересы. Идеалы свободы теперь вновь стали утверждаться в местном домарксистском революционном проекте на языке, который понятен спящим наяву пуританским радикалам Английской революции и, возможно, даже радикальным йоменам Американской революции. По качеству движение становилось все более и более мирским. Мирные протесты, срежиссированные, в первую очередь, черными министрами и пацифистами с целью «предъявить улики» против нарушения основных человеческих свобод, дать дорогу злобным столкновениям и насильственному противодействию власти. Обычные собрания заканчивались восстаниями, начиная с 1964 г., почти каждое лето в Соединенных Штатах заканчивалось подъемом черных гетто в размерах, приближенных к восстанию.

Движение за гражданские права не монополизировало идеалы равноправия, возникшие в шестидесятых. Им предшествовало в разумных пределах движение «против бомб» 50-х гг., включая Компанию ядерного разоружения в Англии и Женскую стачку за мир в Соединенных Штатах, началась конвергенция нескольких течений, результатом которой стало появление Новых Левых, которые резко отделяли себя от Старых Левых в своих целях, формах организации и стратегиях социальных изменений. Революционный проект открывался не продолжением пролетарского социализма, но домарксистскими идеалами свободы. В проект проникали антикультурные черты «мятежа молодежи» с его особым «ударением» на новый стиль жизни, сексуальную свободу и широко простирающуюся структуру либертарных ценностей. Возник богато расцвеченный горизонт социальных идей, экспериментов и отношений, ярко горящий экстравагантными надеждами на радикальное изменение.

Этот пыл происходил не только от идеологии, конечно. Его поддерживали плавные технологические, экономические и социальные переходы в евро-американском обществе. После окончания Второй мировой войны и перед началом шестидесятых погиб далеко не один только пролетарский социализм. Другой важной чертой Старых Левых был упадок таких линий, как институциализация радикализма в форме иерархических рабочих партий, экономическое отчаяние, отметившее десятилетие Великой Депрессии, и архаическое технологическое наследство, основанное на массивных индустриальных удобствах и интенсивно-трудовой фабричной системе. Индустриальное предприятие времен Великой Депрессии не было очень инновационным технически. Тридцатые могли быть десятилетием серьезной, но безжалостной надежды; шестидесятые, напротив, были десятилетием обильных обещаний, среди них даже такие, которые требовали немедленного удовлетворения своих желаний.

После Второй мировой войны капитализм, далекий от впадения даже в хроническую депрессию, предшествовавшую войне, вновь стабилизировался на гораздо более прочном фундаменте, чем до этого было известно в истории. Он создал управляемую экономику, основанную на военном производстве, поддерживаемом ослепительными технологическими продвижениями в области электроники, автоматизации, ядерных исследований и сельского хозяйства. Разнообразные товары в огромных количествах казались вытекающими из рога изобилия. Это благосостояние было столь массовым, что значительная часть народа фактически могла жить просто на отложенные средства. С расстояния в десятилетия трудно разглядеть, как бодрое чувство перспективы наполняло эру.

Это чувство обещанного было вполне материалистическим. Контркультурный отказ от материальных благ не вступал в конфликт с собственным потреблением стереомагнитофонов, телевизоров, «расширяющей сознание» фармацевтикой, экзотической одеждой, а также экзотической едой. В ранних либеральных трактатах, таких, как «Троякая революция», поощрялась в высшей степени справедливая вера в то, что технологически, по крайней мере в Западном мире, мы вступили в эру большей свободы от инструмента. То, что общество может быть приспособлено для того, чтобы брать все преимущества материальных и социальных благ, не вызывало сомнений, и это подкреплялось верой в возможность создать хорошую жизнь, которая будет построена на этических принципах.

Эти ожидания охватили все слои общества, включая те, в коро-рые имели больше всего лишений и меньше всего привилегий. Движение за гражданские права проистекало не просто из чувства обиды черных людей, страдавших в течение трех веков от угнетения и дискриминации. В шестидесятые оно возникло, еще больше приковывая внимание, из народного ожидания лучшей жизни, характерного для средних классов белых, и веры в то, что в жизни можно достичь гораздо большего. Этическое обращение Кинга к его lieutenenis построено на контрасте черной нищеты и белого изобилия, напряжении, сделавшем угнетение черных еще более нестерпимым, чем прежде.

По той же причине радикализм Новых Левых стал всеобъемлющим и фундаментальным по отношению к степени экономического роста, которым наслаждалась Америка, столь неравно распределяемом и так иррационально употребляемом, особенно в военных приключениях за границей. Контркультура и ее требования становились до такой степени все более утопическими, что комфортабельная жизнь для всех стала казаться даже более реальной. Молодежь, знаменитые «отбросы» шестидесятых, сделала этический призыв из того факта, что она может жить хорошо везде, начиная от мусорного бака общества и с «маленькой помощью от одних друзей», перефразируя текст популярной песни «Битлз».

Я говорю это не с целью очернить новый левый радикализм и контркультурный утопизм. Скорее, я пытаюсь объяснить, почему они приняли такие экстравагантные формы, а также как и почему они должны были увять, когда техника «управления кризисом» вновь изобрела миф о дефиците и сбавила темпы программ роста своего благосостояния.

Я также не заявляю, что этические идеалы свободы механически шли в ногу с материальными реалиями нищеты и изобилия. Восстания крестьян пятивековой давности и порожденные ими утопические взгляды, восстания ремесленников того же времени и с похожими идеями, религиозных радикалов вроде анабаптистов и пуритан, в конце концов рационалистских анархистов и либертарных утопистов, большинство из которых выдвинули в технологически неразвитую эпоху лозунги аскетизма, были бы необъяснимыми с точки зрения данной предпосылки. Эти революционные проекты одобряли свободу, базирующуюся на нищете, а не изобилии. К действию их обычно толкала тяжесть социального перехода от деревни к городу, от города — к национальному государству, от ремесленных форм работы к индустриальным, от смешанных социальных форм — к капитализму, и каждый раз во все более тяжелых как психологически, так и материально условиях.

Что подвинуло Новых Левых к их собственному революционному проекту, а контркультуру к ее версии нелицензионной утопии, — это идеи свободы, основанной на изобилии: каждый период времени потенциально на лучшем уровне, чем предыдущий. Действительно, первое время казалось, что общество может забыть о возможностях технологий производить материальные блага для всех и сконцентрироваться на этических благах для всех.

Изобилие, по крайней мере, в пределах, существовавших в средних классах, и технология невиданной продуктивности благоприятствовали радикальной этике: разумная уверенность, что уничтожение любой формы угнетения — чувств так же, как и тела, и ума — может быть достигнуто только на буржуазной основе экономического инструментализма. Это вполне объясняет либеральный тон ранних документов Новых Левых, вроде «Постановления порта Гурон», в котором говорится, что технология стала настолько продуктивной, что может быть использована для провозглашения достатка и уничтожения традиционных страхов лишения собственности. Состоятельные люди могут наслаждаться своим благосостоянием и, оставляя вопросы о власти и социальном контроле в стороне, кажется, более чем когда-либо, общество может способствовать богатой жизни для всех. Капитализм и Государство, очевидно, казались вынужденными утратить свой raison d'etre, свой смысл жизни. Больше нет нужды распределять блага жизни по иерархическим линиям, так как технология делает эти блага доступными для всех.

Следовательно, труд перестал быть исторически объяснимым бременем масс. Уже не было необходимости подавлять сексуальность и сублимировать энергию либидо в непосильный труд. Условности, стоящие на пути к наслаждению, были необременительны в этих новых условиях, и потребность могла быть замещена желанием как вполне человеческим импульсом. «Область необходимого», очевидно, могла в конечном итоге быть замещена «областью свободы» — отсюда популярность, которую приобрели произведения Чарльза Фурье в это время во многих частях Западного мира.

Изначально Новые Левые и контркультура были в основе своей анархическими и утопическими. Несколько популярных подходов стали занимать центральное место в проектах, появившихся на поверхности коллективного сознания. Первый был богато демократическим: воззвания голосовались в системе принятия решений «лицом к лицу». Слова «демократия участия» вошли в моду в форме описания контроля «снизу» над всеми аспектами жизни, а не только политическими. Каждый, как предполагалось, мог свободно войти в политическую сферу или иметь дело с людьми в повседневной жизни в «демократической» манере. Это значило, очевидно, что эти люди должны были быть прозрачными во всех своих взаимоотношениях и идеях.

Новые Левые и в немалой степени контркультура, шедшая параллельно с ними, имели сильное антипарламентарное окружение, граничившее зачастую с совершенным анархизмом. Было написано многое об «огне на улицах», ставшем частью радикальной деятельности того времени. Тем не менее существовали сильные импульсы, направленные на институционализацию процесса принятия решений, выходящие за рамки уличных протестов и демонстраций, столь частых в то десятилетие.

Принципы основной американской организации Новых Левых, Студентов за демократическое общество (СДО — SDS) и их аналога в Германии, Социалистического студенческого союза (ССС), отличались в организационном плане от многих конференций и семинаров. Но на аудиторию накладывались некоторые ограничения, что делало эти организации открытыми для циничного проникновения паразитических догматических радикальных влияний. На многих из их конференций и семинаров, кроме самых больших, которые приобрели свою собственную геометрию равенства, обсуждения проходили за круглым столом, где не было формального председателя или лидера. Индивиды создавали форум говорящим, просто выбирая следующего выступающего из поднятых рук тех, кто хотел высказать свое мнение.

Эти геометрия и процедура не были просто праздной формой организационного и демократического символизма. Простая конфигурация выражала искреннюю веру в идеальный диалог лицом к лицу и спонтанную форму обсуждения. Лидерству не доверяли, должности чередовались, а на укрепляющуюся официальность смотрели неодобрительно, как на ступеньку к авторитарному контролю. Конференции Новых Левых драматически контрастировали с в высшей степени формализованными, тщательно срежиссированными собраниями, часто отличавшими конференции рабочего движения поколением или двумя раньше. На самом деле демократия как радикальная форма принятия решений рассматривалась пролетарским социализмом, особенно в марксистской форме, как маргинальная по отношению к экономическим факторам.

В сущности, Новые Левые почти сознательно возрождали традиции демократических революций двухвековой давности. Именно потому, что блага жизни казались потенциально доступными всем в изобилии, Новые Левые казались понимающими, что демократия и этический идеал свободы были прямой дорогой к тому самому социальному равенству, которого старался достичь пролетарский социализм в основном экономическими и ориентированными на партию способами. Это был примечательный сдвиг в отношении к роли этики в эре, когда все материальные проблемы человечества в основном могли быть решены.

Домарксистская эра демократических революций, очевидно, была сплавлена с домарксистскими формами социализма и утопизма под рубрикой «Демократия участия». Экономика теперь стала действительно политической, а политическое стало утрачивать паутину государственного управления, которая покрывала его в течение века, — изменение, имевшее фундаментально анархическое значение.

Во-вторых, такая демократическая диспозиция социальной жизни была бессмысленной без децентрализации. Пока институциональная структура демократической жизни могла быть сведена к сравнимым, человеческим масштабам, которые были понятны всем, демократия с трудом могла достичь настоящей формы участия. Новые единицы социальных отношений должны были развиваться, и должны были быть основаны новые пути взаимодействий. Короче, Новые Левые начали нащупывать путь по направлению к новым формам свободы. Но они никогда не шли в развитии этих новых форм дальше конференций, обычно созывавшихся в университетских дворах.

Во Франции во время майско-июньского восстания 1968 г. появились некоторые признаки того, что собрания кварталов созывались в некоторых окрестностях Парижа. Проекты местных сообществ были начаты в Соединенных Штатах, особенно в группах, бойкотирующих арендную плату в коллективах, службах для гетто. Но идея развития новых видов либертарных муниципальных форм как сила, противостоящая превалирующим государственным формам, не укоренилась, если не считать Испанию, где Движение горожан Мадрида играло основную роль в формировании общественного мнения против режима Франко. Хотя требования децентрализации остались важным институциональным девизом, они никогда не принимали осязаемую форму, помимо университетских двориков, где радикалы объединялись вокруг «власти студентов».

Контркультура предлагала свою собственную версию децентрализованных структур в форме коммунарского стиля жизни. 1960-е гг. стали десятилетием par exellence для общин анархического типа, как называли их авторы многих книг, посвященных данному предмету. В городах не меньше, чем за городом, была очень широко распространена организация коммун. Эти образования имели целью не столько развитие новой политики, сколько попытки найти радикально новые пути жизни, которые были бы противопоставлены окружавшим их общепринятым формам жизни. Они были ядром контркультуры. Эти новые пути жизни осуществляли обобществление собственности в отношении с благами жизни, разделение и чередование рабочих заданий, коллективную заботу о детях со стороны обоих полов, радикально новые сексуальные нравы, достижение абсолютных размеров экономической автономии и создание новой музыки, поэзии и искусства, которое бы могли подстричь против шерсти устоявшиеся вкусы в эстетике. Человеческое тело и его украшение, что бы не думал кто -то об установившихся стандартах, стало частью попыток украсить окружающую среду. Экипажи, комнаты, экстерьер зданий, даже кирпичные стены квартирных домов были декорированы и покрыты настенными украшениями.

Тот факт, что целые соседства были по большей части составлены из этих общин, привел к неформальным системам межобщинных ассоциаций и систем поддержки, таких, как так называемые советы племен. Идеал «родства», который контркультура бойко позаимствовала у культур американских индейцев, в основном нашел свое выражение в «родственности» «любви» и широком использовании индейских обычаев, ритуалов и взаимопомощи.

Возникли группы, пытавшиеся жить по этим племенным, действительно, в некоторых случаях разумным анархическим принципам, но их было сравнительно мало.

Многие молодые люди, создавшие контркультуру, были временно изгнаны из среднего класса, куда они вернулись после шестидесятых. Но ценности многих общинных стилей жизни просочились к Новым Левым, которые создали свои собственные коллективы для особых заданий, вроде печатания литературы, управления «свободными школами» и даже центры повседневной заботы. Анархистские термины вроде «группы родства» вошли в моду.

Испанские анархисты развивали эти группы как персональные формы ассоциации в оппозиции ветвям социалистической партии, базировавшимся на местах жительства или работы, но наиболее анархические элементы у Новых Левых смешивались с контркультурными элементами вроде стиля жизни с деятельностью в группах родства, образованных ими.

В-третьих, накопление собственности выглядело смешно. Умение «освобождать» пищу, одежду, книги и тому подобное из универмагов и торговых центров стало призывом и делом чести. Этот менталитет и практика стали так широко распространены, что даже заразили полных условностей людей среднего класса. Грабеж магазинов достиг в шестидесятых размеров эпидемии. Собственность, в общем, виделась чем-то из общественных ресурсов, которые можно свободно использовать общественными в целом или частными «экспропри-ациями».

Эстетические ценности и утопические идеалы, которые были погребены в искусстве так же, как и политические манифестации, предстали сверхъестественно воскресшими. Музеи пикетировались как мавзолеи искусства, произведения которого, как чувствовали пикетирующие, должны быть так размещены в общественных местах, чтобы могли быть доступными для всех желающих. Уличные представления устраивались в самых невероятных местах, таких, как тротуары районов бизнеса; рок-банды устраивали свои концерты на улицах в или публичных скверах; парки использовались как районы для церемоний, или места для дискуссий, или просто жилища на открытом воздухе для полуобнаженных молодых людей, скандально куривших марихуану под самым носом у полиции.

Наконец, воображение западного общества перегрелось образами восстания. Новые Левые стали свято верить в то, что весь мир гранит с насильственным революционным изменением. Война во Вьетнаме мобилизовала толпы и сотни тысяч человек в Вашингтоне, Нью-Йорке и других городах, за которыми последовали сравнимое количество также из европейских городов, — мобилизация людей, которой не бывало со времен Русской революции. Восстания черных гетто стали повсеместными, за ними следовали столкновения между толпами так же часто, как полиция вела счет жизням. Убийства общественных лидеров, таких, как Мартин Лютер Кинг и Роберт Кеннеди, были только самыми общеизвестными из убийств, поглотивших жизни активистов гражданских прав, протестующих студентов и, в одном ужасающем преступлении, черных детей во время церковной церемонии. Эти контракты поставили левый индивидуальный терроризм на повестку дня некоторых движений Новых Левых.

1968 год видел самый эффектный подъем студенческих и черных движений. Во Франции в мае-июне миллионы рабочих бастовали вместе со студентами несколько недель. Эта «околореволюция», как ее называли раньше, аукнулась по миру в различных формах, хотя и с минимальной поддержкой рабочего класса и даже с явной враждебностью американских и немецких рабочих, факт, поставивший печать смерти на пролетарский социализм.

Несмотря на другой огромный подъем студентов в 1970 году в Соединенных Штатах, в котором основное восстание последовало за американским вторжением в Камбоджу, движение было скорее воображаемым проектом восстания, чем чем-то реальным. Во Франции рабочие в конце концов отступили под командой своих партий и союзов. Средние классы находились в центре конфликта между материальными выгодами, которые они получали из установившегося порядка, и моральными призывами Новых Левых, и даже их собственных детей. Книги Теодора Росака и Чарльза Рейха, в которых они попытались объяснить этические призывы Новых Левых и особенно контркультуры, были восприняты старшим поколением на удивление хорошо. Возможно, миллионы вполне подверженных условностям людей должны были переменить мнение по поводу сочувствия к антивоенным демонстрациям, даже самих Новых Левых, если их идеология была проведена в популярных и либертарных формах, совместимых с американским собственным революционным наследством.

Конец шестидесятых фактически был фундаментально важным периодом в истории Америки. Было ли это более медленное, более терпеливое и более нивелированное развитие Новых Левых и контркультуры, так или иначе огромные области народного сознания изменились. «Американская мечта», возможно, подобно национальным «мечтам» других стран, имела глубокие идеологические корни, и не только материальные. Идеалы свободы, община, взаимозащита, даже в децентрализованных конфедерациях были перенесены в Америку ее радикальными пуританскими поселенцами со своим протестантизмом в форме собраний, не признававшим никакой клерикальной иерархии. Эти радикалы проповедовали евангелие скорее примитивного христианского коммунализма, чем «грубо индивидуализма» (собственно, западный ковбой — идеал чисто личностного «анархизма», в котором одинокий «лагерный костер» вооруженного одиночки заменяет домашний семейный очаг деревни йоменов). Пуритане придавали большое значение народным собраниям «лицом к лицу» или городским встречам как инструментам самоуправления, в отличие от централизованного правительства. Возможно, более почитаемый из-за разногласий, чем последовательных обрядов, этот евангельский стиль имел огромное влияние на американское воображение, влияние, легко сочетающее идеи Новых Левых и контркультуры с этической демократией, которую принимали бы многие американцы.

Один из ужасных фактов истории тот, что Новые Левые, далекие от следования этому историческому курсу, сделали все наоборот в конце шестидесятых. Это оторвало их от анархических и утопических корней. Что еще хуже, это без критики приспособило идеологии третьего мира, внушенные вьетнамской, китайской, северокорейской и кубинской социальными моделями. Они были представлены в тошнотворных размерах сектантскими марксистскими обломками, влачившими жизнь с тридцатых не только в США, но и в Европе. Сама демократия Новых Левых использовалась авторитаристами типа Мао при попытках поглотить СДО (SDS) в Америке и Германии. Виной среднего класса был механизм формирования сочувствующего отношения к самозванному рабочему классу и черным группам; одобрения буйного, ультрареволюционного фанатизма, который полностью маргинализировал последователей этого направления и в конце концов деморализовал их. Неудавшиеся попытки многих анархистов в американском и германском СДО (SDS), так же, как и сходных с ними движений, развить хорошо организованное движение внутри более крупных (особенно с «ультрареволюционными» хвастунами и чванливыми радикалами в США), сыграли на руку более хорошо организованным маоистам — с гибельным результатом для Новых Левых в целом.

Но не только недостаток идеологии и организации привел Новых Левых и сильно колеблющуюся контркультуру к упадку. На смену расширению, «перегревшему» экономику шестидесятых, пришла прохладная, более колеблющаяся экономика семидесятых. Все быстрее увеличивающийся уровень экономического роста умышленно сдерживался, и его направление было частично повернуто назад. При Никсоне в Америке и Тэтчер в Англии, так же, как и в других европейских странах, был создан новый политический и экономический климат, заменивший «кипящий» менталитет постдефицита шестидесятых экономической неуверенностью.

Материальная ненадежность семидесятых и политическая реакция, последовавшая за выборами консерваторов в Америке и Европе, начали благоприятствовать уходу личности из общественной сферы. Личностность, карьеризм и свой интерес все больше приобретали власть над желанием общественной жизни, этикой заботы и желанием перемен. Новые Левые пришли в упадок даже быстрее, чем они поднялись, и контркультура стала индустрией бутиков и порнографических форм сексуальной распущенности.

Действительно, расширяющая сознание «наркокультура» шестидесятых дала дорогу успокаивающей «наркокультуре» семидесятых, которая в свою очередь привела евро-американское общество к национальному кризису в связи с открытием новой фармацевтики и ее экзотических комбинаций с более интенсивными «взлетами» и «падениями».

Еще только предстоит написать о Новых Левых и контркультуре с полным знанием фактов, свидетельствующих об их истоках, развитии и упадке. Большинство материалов, сейчас нам доступных, отмечено скорее сантиментами, чем серьезным анализом.

Радикализм той эры тем не менее чувствовался интуитивно. Новые Левые никогда не были так образованы, как Старые, поэтому они старались преуспеть действием и пренебрегали теорией. Несмотря на внезапный разлив разумных и электризующих пропагандирующих трактатов, они не создали интеллектуальных отчетов о событиях, связанных с ними, или о реальных возможностях, с которые они имели. В отличие от Старых Левых, которые со всеми своими провалами были частью вековой исторической традиции, эпохи, наполненной анализами совокупного опыта и критическими оценками его результата, Новые Левые, скорее казались изолированным островом истории, существование которого трудно объяснить как часть большей исторической эры.

Занятые больше действиями, чем размышлениями, Новые Левые ухватились за подчищение версии наиболее вульгарных марксистских догматов, чтобы выразить свое почтение к движениям третьего мира, вызванное чувством вины, собственную ненадежность среднего класса, и скрытую элитарность их наиболее оппортунистических, средне-ориентированных лидеров, которые служили доказательством того, что власть явно развращает. Наиболее увлеченные из радикальной молодежи шестидесятых пошли на фабрики, чтобы за короткий промежуток времени «завоевать» в основном равнодушный рабочий класс, пока другие повернуты к «терроризму», ставшему в одних случаях пародией на реальность, а в других — дорогостоящей трагедией, уносившей жизни просвещенных, но печально заблуждавшихся молодых людей.

Ошибки, которые в последнем веке поколение повторяло за поколением, таким образом, вновь совершали свой цикл: пренебрежение теорией, внимание к действию, исключавшие все серьезные мысли, тенденция впадать обратно в догматы книжных червей, когда действие реализовано, завершающая неизбежность поражения и деморализации. И именно это возникло, когда шестидесятые стали подходить к концу.

Но не все потеряно в развитии. Пролетарский социализм сфокусировал внимание революционного проекта на экономических аспектах социального изменения — на необходимости создать материальные условия, особенно при капитализме, для человеческой свободы.

Это полностью подтвердило тот факт, что люди должны быть сознательно свободны от материальных желаний, чтобы быть в состоянии полноценно функционировать в политической сфере как граждане. Свобода, которой не хватало материальной базы, для того чтобы люди могли действовать как самоуправляемые и самоправящие индивиды или коллективы, была чисто формальной свободой неравенства равных, сферой простой справедливости. Пролетарский социализм погиб частично из-за своей трезвости и недостатка воображения, но он также внес необходимые коррективы в этику, которую ранние радикалы строили на политических институтах и сильно нафантазированном представлении об экономическом устройстве, что было так необходимо для полного народного участия в формировании общества.

Новые Левые восстановили анархические и утопические взгляды домарксистского проекта и широко их распространили в соответствии с новыми материальными возможностями, созданными технологией после Второй мировой войны. К потребности свободного общества в солидном экономическом фундаменте Новые Левые и контркультура добавили явно фурьевские качества. Они создали образ эстетического общества, а не просто хорошо накормленного; общества, свободного от тяжелого труда, а не только от экономической эксплуатации; реальной, существующей демократии, а не формальной; удовольствия, а не просто удовлетворения потребностей.

Антииерархические, децентралистские, коммунальные и эстетические ценности еще сохранялись в семидесятых, несмотря на идеологические искривления распадающихся Новых Левых, и их уход в воображаемый мир восстаний, «дней гнева» и терроризма.

Хотя многие из деятелей Новых Левых проникли в университетскую среду, которую они презирали в шестидесятых, и начали совсем обычную жизнь, движение расширило рамки понимания свободы и сферу революционного проекта, выведя их за пределы традиционных экономических границ в широкую культурную и политическую область. Ни одно радикальное движение в будущем не сможет игнорировать этическое, эстетическое и антиавторитарное наследство, оставленное Новыми Левыми, и общинные эксперименты, возникшие в контркультуре, хотя обе тенденции были, без сомнения, идентичными. Но теперь остаются два вопроса. Какие особые формы должно принять будущее движение, если оно надеется достучаться до людей? И какие новые возможности и дополнительные идеи должны возникнуть, чтобы они способствовали дальнейшему расширению идеалов свободы?


Феминизм и экология

Ответы на эти вопросы начали появляться еще тогда, когда Новые Левые и контркультура были очень даже живы и сосредотачивались вокруг двух в основе своей новых целей: экологии и феминизма.

Консервативные движения, даже движения в защиту окружающей среды с целью исправить специфические загрязняющие злоупотребления, имеют длинную историю в англоговорящих странах, особенно в Соединенных Штатах и Центральной Европе, где мистификация природы относится еще к позднему средневековью. Возникновение капитализма и повреждений, нанесенных им природному миру, придали этим движениям новое чувство безотлагательности. Признание, что возникновение особых болезней, вроде туберкулеза — известной «Белой чумы» девятнадцатого века — связано с бедности и плохими условиями работы, стало основным выводом многих социально сознательных врачей, таких, как Рудольф Виркоу, немецкий либерал, глубоко озабоченный антисанитарными условиями жизни бедняков Берлина. Похожие движения возникли в Англии и распространились на большую часть Западного мира. Связь между окружающей средой и здоровьем, таким образом, виделась как проблема первостепенной важности для благополучия на протяжении века.

По большей части эта связь рассматривалась с точки зрения практики. Потребность в чистоте, хорошей еде, чистом воздухе, здоровых условиях работы имела дело с весьма узкими условиями, не бросавшими вызова социальному порядку. Движение в защиту окружающей среды стало реформистским. Оно не касалось широких проблем, помимо гуманного отношения к бедным и рабочему классу. Его сторонники полагали, что со временем и при помощи последовательного проведения реформ можно избежать конфликта между ориентацией строго на окружающую среду и капиталистической системой.

Другое движение защитников окружающей среды, в основе своей американское (хотя весьма широко распространенное в Англии и

Германии), возникло из мистической страсти к дикости. Состав примкнувших к этому движению слишком смешанный, чтобы его здесь рассматривать. Американские защитники рек и лесов, такие, как Джон Мур, увидели в дикости духовно возрождающуюся форму общинной нечеловеческой жизни, той, которая, предположительно, пробуждает глубоко сидящие человеческие желания и инстинкты. Это мнение во времени существует по времени даже дольше, чем идиллические стремления Руссо к одинокому образу жизни в естественном окружении. Как сентиментальность, оно всегда было отмечено изрядной долей двусмысленности. Дикость, или то, что от нее сегодня осталось, может дать чувство свободы, усиленное чувство плодовитости природы, любовь к нечеловеческим формам жизни, и более богатую эстетическую перспективу и восхищение естественным порядком вещей.

Но она также имеет и менее невинную сторону. Она может привести к отрицанию человеческой природы, интровертному отречению от социального общения, ненужному противопоставлению дикости и цивилизации. Руссо склонялся к этой точке зрения в XVIII в. по различным причинам, которых нет необходимости касаться в данной дискуссии. То, что Вольтер называл Руссо «врагом человечества», не совсем преувеличение. Энтузиаст дикости, уединявшийся в горных районах и избегавший человеческого общества, создал образы неисчислимых мизантропов на протяжении лет. Для людей племени такие индивидуальные уходы, или «поиски видений», были путями возвращения в их общины с большей мудростью, а для мизантропа — восстанием против своего собственного вида, на самом деле, отказом от естественной эволюции, воплощенной в человеке.

Это натравливание «первой природы» на социальную «вторую природу» связано с неспособностью понимать, что иррациональное и антиэкологическое в капиталистическом обществе могло бы быть рациональным и экологическим в свободном обществе. На обществе — клеймо продажности. Человечество, независимо от своих внутренних конфликтов между угнетателем и угнетаемым, превращается в единое целое, становится одним «видом», оказывающим пагубное влияние на первобытный, предположительно «невинный» и «этичный» естественный мир.

Такие мнения с легкостью продуцируют биологизм, который не видит способа существования человечества и общества в природе или, более точно, в естественной эволюции. Тот факт, что люди — тоже продукт естественной эволюции, и общество выросло из этого эволюционного процесса, включило в свою эволюцию природный мир, измененный для социальной жизни, обычно занимает подчиненное положение по отношению к очень статичному образу природы. Этот упрощенный тип представления видит природу простым куском пейзажа типа того, с которым мы встречаемся на открытках. Это мнение больше эстетическое, чем экологическое. Энтузиаст дикой природы обычно либо гость, либо отдыхающий в мире, и в основе своей чужой для его или ее собственной социальной окружающей среды. Такие энтузиасты диких мест переносят свое социальное окружение внутрь себя самих, знают они об этом или нет, это так же верно, как то, что рюкзаки у них за плечами зачастую являются продуктом в высшей степени индустриализированного мира.

Необходимость подняться выше этих традиционных течений в вопросах, касающихся охраны окружающей среды, возникла в начале 1960-х, когда в 1964 году анархистские авторы попытались переработать идеи свободы с проэкологической позиции. Не отрицая потребности остановить деградацию окружающей среды из-за загрязнения, обезлесивания, сооружения ядерных реакторов и тому подобного, реформистские подходы, сфокусированные на отдельных проблемах, были оставлены ими во имя революционного подхода, основывающегося на необходимости тотально перестроить общество в экологическом направлении.

Что характерно в этом новом подходе, корни которого можно найти в трудах Кропоткина, это определение отношений, которые оно создало между иерархией и доминированием человека над природой. Выражаясь просто, сама идея подавления природы берет начало от подавления человека человеком. Как я уже отмечал в этой книге, эта интерпретация полностью перевернула традиционное либеральное и марксистское мнение о том, что доминирование людей над людьми происходит от исторической необходимости доминирования над природой, что, используя человеческий труд, можно преодолеть, «кусачий», неподатливый природный мир, чьи «секреты» должны быть раскрыты и принести пользу при создании процветающего общества.

Ни одна идеология со времен Аристотеля фактически не сделала больше для того, чтобы оправдать иерархию и доминирование, чем миф о том, что доминирование над природой предполагает доминирование «человека над человеком». Либерализм, марксизм и более ранние идеологии нерасторжимо связали подавление природы со свободой человека. Ирония в том, что доминирование людей над людьми, подъем иерархии, классов и государства, рассматривались как «предпосылки» для их устранения в будущем.

Идеи, выдвинутые анархистами, умышленно назывались социальной экологией, чтобы подчеркнуть, что большинство экологических проблем коренятся в социальных проблемах, проблемах, относящихся к самому началу патрицентрической культуры. Подъем капитализма, основными законами жизни которого были конкуренция, накопление капитала и неограниченный рост, сделал эти проблемы — экологические и социальные — особенно важными, причем настолько, что это не имело прецедентов ни в одной более ранней эпохе человеческого развития. Капиталистическое общество, занятое переведением органического мира во все более безжизненное, неорганическое собрание товаров, было предназначено для упрощения биосферы, чтобы посредством этого «стричь против шерсти» естественную эволюцию с ее движением по направлению к дифференциации и разнообразию.

Чтобы это изменить, капитализм следует заменить экологическим обществом, базирующимся на неиерархических отношениях, децентрализованных общинах, экотехнологиях вроде солнечной энергии, органическом сельском хозяйстве и индустрии, короче, демократическими формами типа «лицом к лицу» поселения, экономически и структурно связанного с экосистемой, в которой оно локализовано. Эти идеи выдвигались в таких статьях, как «Экология и революционная мысль» (1964) и «По направлению к свободной технологии» (1965), за годы до того, как был объявлен «День Земли» и в повседневную речь стало входить непонятное слово «экология».

Следует особо отметить, что данная литература поначалу привязывала экологические проблемы к иерархии, а не просто к экономическим классам; что была сделана серьезная попытка выйти за рамки единичных проблем окружающей среды в направлении к глубоко засевшим экологическим неполадкам монументального характера; что отношение природы к обществу, формально рассматриваемое как изначально ему антагонистическое, раскрывалось как часть продолжительного исторического континуума, на которой общество отодвинулось от природы в результате сложного и кумулятивного эволюционного процесса.

Возможно, требовалось слишком много от становящихся все более маоистскими Новых Левых и — все более коммерческой контркультуры: и те, и другие обладали слишком большой склонностью к действию и все более глубоким недоверием к теоретическим идеям, чтобы включить в себя социальную экологию как целое. Такой термин, как «иерархия», редко используемый в риторике Новых Левых, был широко распространен в радикальных дискуссиях конца 60-х и оказался соответствующим новому движению, а именно феминизму. Категория иерархии с ее определением женщины как жертвы «цивилизации», ориентированной на мужчин, независимо от ее «классового положения» и экономического статуса, оказалась особенно подходящей для ранних феминистских анализов. Социальная экология все больше перерабатывалась ранними радикальными феминистскими авторами в критику иерархических форм, а не просто классовых форм.

В широком смысле, социальная экология и ранний феминизм прямо бросили вызов марксисткой ориентации на экономические основания в социальном анализе. Они воспроизводили антиавторитарную перспективу Новых Левых с более четким и более выраженным выделением иерархического доминирования. Приниженная позиция женщин как рода и статусной группы делалась очень явной на фоне ее кажущегося «равенства» в мире, управляемом правосудием неравенства равных. В то время как Новые Левые преобразовывались в марксистские секты, а контркультура трансформировалась в новую форму розничной продажи, социальная экология и феминизм распространяли идеал свободы, выходящий за рамки всех созданных недавно границ. Иерархия как таковая, в форме способов мышления, основных человеческих отношений, социальных отношений и взаимодействия общества с природой, могла быть высвобождена из классового анализа, который скрывал ее в экономической интерпретации общества. Историю теперь можно исследовать в терминах, понятных всем, таких, как свобода, солидарность и эмпатия какого-либо рода; на самом деле потребность быть действующей частью природного баланса.

Эти интересы уже не были специфическими для особого класса, рода, расы или национальности. Это были универсальные интересы, разделяемые всем человечеством в целом. Не то чтобы экономические проблемы и классовые конфликты можно было игнорировать, но ограничение только ими оставляло искаженные чувства и отношения, с которыми следовало бороться и которые следовало исправлять, используя более широкие социальные перспективы.

В терминах, которые были более выразительными, чем любые другие, сформулированные в 60-х или раньше, революционный проект мог теперь быть четко определен как уничтожение иерархии, регармонизация отношений человека с природой путем регармонизации отношений человека с человеком, достижение экологического общества, структурированного на экологически проверенных технологиях и демократических общинах типа «лицом к лицу». Феминизм сделал возможным определить значение иерархии в очень экзистенциальной форме. Срисованный из литературы и языка социальной экологии, он изобразил иерархию при помощи статуса женщины во всех классах, занятиях, социальных институтах и семейных отношениях конкретной, видимой и мучительно реальной. Он показал ужасные жизненные условия, в которых страдали все люди, и особенно женщины, он разоблачил неуловимые формы иерархии, существовавшие в детской, спальне, кухне, на игровой площадке и в школе, а не только на рабочем месте и вообще в общественной сфере.

Следовательно, социальная экология и феминизм логически переплетаются друг с другом и дополняют друг друга в процессе демистификации. Они разоблачили демонического инкуба, извращавшего любое продвижение «цивилизации» ядом иерархии и доминирования.

Поле деятельности, даже большее, чем предложенное ранними Новыми Левыми и контркультурой, было создано в середине 60-х и предлагало развитие разработок, образовательной деятельности и серьезной организации с целью «достучаться» до всех людей без исключения, а не только части популяции.

Этот проект мог быть подкреплен проблемами, «стригущими против шерсти» все традиционные классовые линии и статусные группы: искажением обширных естественных циклов, возрастающим загрязнением планеты, массовой урбанизацией и увеличением связанных с плохой экологией заболеваний. Стало появляться все больше людей, чувствующих себя глубоко вовлеченными в проблемы окружающей среды. Вопросы роста, выгоды, будущего планеты предполагали на своем собственном пути всеохватывающий, социально планетарный характер; это больше не были одиночные проблемы или классовые проблемы, но человеческие и экологические проблемы. То, что различные элиты и привилегированные классы еще преследовали свои собственные буржуазные интересы, могло осветить границы, в которых капитализм сам по себе становился особенно неинтересным, и его существование больше не могло быть оправдано. Это вполне могло доказать, что капитализм не представляет универсальную историческую силу, и еще меньше — универсальные человеческие интересы.

Конец 60-х и начало 70-х гг. образовали период, наполненный экстраординарными альтернативами. Революционный проект ушел в себя. Идеалы свободы, чьи нити были оборваны марксизмом, были вновь собраны и проведены по анархическим и утопическим линиям, чтобы охватить универсальные человеческие интересы — интересы общества как целого, а не национального государства, буржуазии или пролетариата как специфического социального феномена.

Достаточно ли было. Новых Левых и контркультуры, для того чтобы воспользоваться расширенным революционным проектом, открытым социальной экологией и феминизмом, для спасения от процесса разложения, последовавшего в 1968 г.? Могли ли радикальные мнения и энергия радикалов быть мобилизованы в масштабах и с интеллектуальностью, равных обширному революционному проекту, предложенному этими двумя направлениями?

Неопределенные требования демократии участия, социальной справедливости, разоружения и тому подобного должны были стать в перспективе последовательной программой. Они требовали направления, которое могло быть дано только более глубоким теоретическим пониманием, соответствующей программой и более четкими организационными формами, чем могли создать Новые Левые 60-х. Призыв Руда Дучке к «Длинному маршу через институты», обращенный к немецкой СДО (SDS) и оказавшийся немногим больше, чем призывом приспособиться к существующим институтам, не заботясь о создании новых, привел к потере тысяч в их недрах. Они вошли — и никогда не вышли.








 


Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Другие сайты | Наверх