Р. Гуль[101]


КИЕВСКАЯ ЭПОПЕЯ


(ноябрь-декабрь 1918 года) [102]

Был октябрь 1918 года… Наш поезд переехал границу Всевеликого войска донского и тихо потащился полями Украины. Мелькают в окнах вагона белые хаты с облетевшими садами, убранные поля с торчащим рыжим жнивьем, над которым носятся стаи птиц… Едем медленно, останавливаясь подолгу на станциях и полустанках. На каждом вокзале – немецкий караул. Словно замерли на часах подтянутые, чистенькие немцы. А невдалеке от них можно увидеть кучки серых, рваных людей, злобно смотрящих на незваных иноземцев…

На каком-то разъезде поезд стоит целый час – у следующей станции произошло крушение…

– Пассажирский разбился… Рельсы разобрали… – рассказывает железнодорожник.

– Да кто же это? – волнуется дама из второго класса.

– Кто? Разве мало здесь… – тянет железнодорожник. – Целые отряды теперь ходят, с оружием… Хлеб убрали и пошли…

– Так их половить всех! – горячится дама.

– Немцев послали туда… Да разве всех переловишь, – флегматично отвечает железнодорожник.

Поезд рванулся, запищали вагоны. Тихо тронулись… Через несколько верст замедляем ход и еле-еле продвигаемся. Рядом с линией лежит, как мертвый титан, разбитый пассажирский поезд, кругом расставлены пулеметы, ходят немецкие солдаты…

– Что, никого не поймали? – спрашивает будочника пассажир из окна.

– Никого… Была перестрелка… Никого… – отвечает равнодушно будочник.

Поезд ускоряет, пошел полным ходом.

Люди в вагонах мало разговаривают. Как будто все чем-то недовольны, чего-то ждут… Держу в руках газету – читаю о восстании крестьян и войне их с немцами.

Уже полдень. Мы подъезжаем к Киеву… Зашумел поезд по железнодорожному мосту – и перед нами, за синим, серебрящимся Днепром, на покатых горах, с золотыми куполами, красными, горящими на закате крестами, столица Украины.

* * *

Я несколько дней живу в Киеве. Хожу по улицам – наблюдаю жизнь. И тяжело, и неприятно становится от этих наблюдений… Киев – переполнен. Особенно много беженцев из Совдепии. Шумящие улицы пестрят шикарными туалетами дам… Элегантные мужчины, военные мундиры… Битком набитые кафе… Переполненные театры, музыка, гул, шум… Проститутки, спекулянты… Но в этом чаду ощущается какая-то торопливость, предчувствие неминуемого конца. Как будто веселящиеся люди чувствуют за собой погоню и спешат провести «хоть час». На фоне кутящей, пьющей, обдуряющейся толпы мелькают серые мундиры чопорных немецких офицеров и каменных солдат – это те, кому обязана толпа своим весельем.

Уверенность в близкой опасности разделяется всеми… Ее реально видят, понимают и сегодняшние правители Украины, но у них нет «своей» силы, на которую можно было бы опереться. А чужая, немецкая, после революции с каждым днем становится ненадежнее.

И вот в поисках «силы» гетман издал приказ о мобилизации офицеров.

Я иду к воинскому начальнику… Двор и улицы около здания запружены бывшими офицерами. В военных шинелях, без погон, без кокард. Усталые лица. Большинство молчат.

Только некоторые что-то горячо рассказывают. Их обступили кучками… «Да вы бы расспросили хорошенько», – возражает кто-то рассказчику… «Расспросили – он не желает по-русски говорить… Расспросите его…» – «Господа, а не читали в сегодняшней газете – можно в русские дружины поступать, по охране города», – говорит кто-то из кучи, показывая газету…

Верно: дружина генерала Кирпичева – по охране города… Совсем хорошо. Избавляешься от службы в войсках гетмана, и охрана города действительно имеет смысл и необходима.

Иду на Прорезную улицу – в штаб дружины… Небольшие комнаты полны пришедшими офицерами. Здесь волнение, шум… Все хотят узнать об условиях службы, освобождает ли она от украинских войск и т. п. Красивый, худой брюнет – полковник Рот [103] – предупредительно вежливо отвечает на расспросы… «Господа, служба только по охране города… Жалованье 500 карбованцев в месяц… Будет общежитие… Довольства… Суточные… Поступление в дружину освобождает от общей мобилизации… Но при поступлении вы должны представить рекомендации двух лиц – общественных деятелей или военных»… Офицеры довольны. Ведь все из них уже поголодали, узнали безработицу. А тут хорошие условия и «охрана города» – необходимая при всяком правительстве…

Наутро, достав солидные рекомендации, я записываюсь в дружину у звенящего шпорами, картавящего гвардейца-адъютанта. И по своему району получаю назначение во 2-й отдел дружины, на Бульварно-Кудрявскую улицу – дом Вагнера.

Через день являюсь на место службы. Начальник отдела гвардии полковник Крейтон разбивает собравшихся человек 60 офицеров на четыре подотдела. Я попадаю во 2-й, начальником которого – гвардии полковник Сперанский.

Но пока что весь отдел, вместе, несет службу в доме Вагнера… Дом-особняк реквизирован для военных целей. Раньше здесь помещалось какое-то ученое общество, но теперь ему отвели одну маленькую комнату, а в остальных расположилась «охрана города». Настелили соломы, принесли винтовки, патроны, пулеметы, защелкали затворами, затопали сапогами… Напрасно член ученого общества, глубоко штатский человек с длинными волосами, просит «хоть еще одну комнату, нам это совершенно необходимо», – уверяет он полковника. «В Совдепии вы бы так не разговаривали», – зарычал полковник, и глубоко штатский человек скрылся за скрипнувшей дверью…

Собравшимся офицерам дел нет. Помощник начальника отдела полковник Кондра читает лекцию, как офицеры должны вести себя, как серьезен момент и что очень скоро придут союзники. А с их приходом положение окончательно укрепится. Нам же надо пока что поддержать порядок «до их прихода»…

В городе также кутит, пьянствует веселящаяся толпа. Также мелькают немецкие мундиры. Но с каждым днем тревога среди обывателей увеличивается. В рабочих кварталах все чаще собираются на улицах темные кучки, толпясь, наклоняясь близко лицами, о чем-то говорят и, завидя взвод офицеров, расходятся, оглядываясь злобными, двусмысленными улыбками…

Нам приказано каждую ночь быть в отделе, в полной боевой готовности. Всю ночь мы несем службу. По улицам ходят дозоры. В саду, за особняком и у ворот стоят часовые.

Стоя на часах, прислушиваешься, как то там, то сям в городе трещат выстрелы.

Людей в отделе мало – человек 60, и, несмотря на приказы о дальнейшей мобилизации, – число не увеличивается. Бессонная служба – почти без смены – утомительна. Весь день сидят, дремлют офицеры – на соломе в особняке. В один из таких дней приехал генерал Кирпичев с каким-то штатским господином. Всех подняли, выстроили, и генерал обратился с речью:

«Господа, теперь мы вошли в состав армии генерала Деникина. Нам предстоит важная задача: поддержать порядок до прихода союзников, которые уже близко… За нашего вождя, генерала Деникина, ура!.. Организатору и инициатору офицерских дружин Игорю Александровичу Кистяковскому ура!..» Кричат «ура», и штатский господин приветливо снимает шляпу. Это министр Кистяковский.

«Вхождение» в состав армии генерала Деникина многих удивило, но никто не мог подумать, что генерал Кирпичев и Кистяковский заведомо лгали.

Дни идут в бессменном несении караулов. Настроение становится нервное, тревожное. В одну из ночей дозоры принесли сорванное с дома воззвание Винниченки и Петлюры с призывом к восстанию. А на следующий день стало известно, что дружина Святополка-Мирского куда-то выступила.

Наш 2-й подотдел перевели на Львовскую улицу в приют «Ясли». Здесь такой же беспорядок и сумятица. Опять приказано быть все время в здании и в полной готовности. Но это уже становится трудным, так как штабы дружин, отделов, подотделов переполнены, а строевых офицеров – горсть. Ежедневно приходят сведения о готовящемся восстании в городе. Нас рассылают по улицам. Тревога заметно усиливается…

* * *

Поздним вечером 19 ноября в приют «Ясли» приехал начальник 2-го отдела полковник Крейтон. «Господа, вы должны выступить на вокзал… Там положение ненадежное. Надо разоружить какую-то дружину…» Полковник Крейтон что-то путает, но сознание дисциплины не позволяет сомневаться. Надо выступать. Собираемся. Подотдел должен был бы идти вместе со своим начальником, но полковника Сперанского – нет. Его не было ни сегодня, ни вчера, ни позавчера. Его мы почти не видим. Выступаем без него. За старшего – капитан… Темная ночь. Колонной по отделениям, четко отбивая шаг, идем городом… Пришли на вокзал. Здесь еще какие-то части… Волнение, сумятица… Больше всех бегает, кричит полный генерал… Это – Канцырев. [104]

Но вместо разоружения «какой-то дружины» генерал объявляет нам приказ: мы должны ехать на пост Волынский и поступить там в распоряжение начальника участка. Мы удивлены. Нам объясняют задачу: с Белой Церкви наступают банды Петлюры; дружина Святополка-Мирского уже имела с ними бой, но неудачный; мы должны идти ей на помощь.

Среди офицеров волнение, недовольство… Стало быть, полковник Крейтон лгал о разоружении «какой-то дружины»! Вместо «разоружения» нас, городскую охрану, вывозят за город!.. Но рассуждать поздно. Уже поданы вагоны. Кто-то подходит, рассказывает, что дружину Святополка-Мирского разбили вдребезги, раненых не успели подобрать, петлюровцы идут «тучами». Рассказ еще больше понижает настроение. Все чувствуют обман, но та же самая «дисциплинированность» заставляет молчать… Садимся в темные вагоны, звенят штыки сцепившихся винтовок… Поезд едет к посту Волынскому. Остановились… Кто-то пошел на станцию доложить о прибытии. В вагонах меж офицерами снова поднимается волнение… «Зачем?! Куда нас вывезли! С нами нет ни одного начальника, все остались в Киеве…» В полутемных вагонах шум, крепкая ругань… Но достаточно одного, сдержанного замечания: «Что вы, господа, солдаты, что ли, митинговать вздумали» – и крики затихают.

Уже ползет в окна серый рассвет. В нетопленых вагонах холодно. Большинство задремало, склонясь на винтовки… Рассвело. Вышли на пути. Узнали, что мы стоим в резерве и командует нами генерал Канцырев.

День проходит в разговорах. Большинство офицеров примирилось с положением и успокоилось. Но некоторые бесследно скрылись.

Пришел поезд с офицерами дружины Святополка-Мирского. Они только что из боя под Мотовиловкой. Возмущенно рассказывают: «Пошли мы без разведки, нам говорили, что петлюровцев тут очень немного, банды какие-то… А мы налетели на их главные силы, на сечевиков… Почти в кольцо попали… Потери понесли страшные, раненых побросали… Сердюки с нами были – разбежались…»

Бой под Мотовиловкой обсуждается и комментируется под крепкую ругань начальства. Снова подымается возмущение, но та же дисциплинированность заставляет замолкать.

Вечер. Темно. Мы получили приказ выступать. Из темных вагонов выпрыгивают люди. Выстроились. Пошли по талому снегу, путаясь в рядах.

«Куда мы идем?» – спрашивают по рядам. «Черт их знает, – говорят, – на окраину Жулян, что ли…»

Вошли в село. В маленьких оконцах кое-где мелькают желтые огоньки. Белые хатки уснули под соломенными снежными крышами… Хлюпает под ногами дорога, звякают штыки… Отряд растянулся по темной улице… Село кончилось. Остановились.

«Ну, куда же?» – спрашивают по рядам. Впереди полковник. Его окружили. «Господин полковник, куда же мы идем? Где у нас противник?» – недовольно спрашивают. «А черт его знает, я сам не знаю – не то там, не то там», – раздраженно отвечает полковник, показывая в противоположные стороны. «Вот что, господа, часть в 10 человек пойдет с пулеметчиками в Красный Трактир, вы поведете, полковник Крамарев, [105] а вы расположитесь здесь; наутро увидим, в чем дело», – приказывает полковник.

Красный Трактир.

Я иду, в числе 10 человек, в Красный Трактир. Старшим у нас – молодой, энергичный полковник с Георгиевским крестом – Крамарев. Он идет и без умолку разговаривает, критикуя штабы. «Черт знает – у нас везде так. В штабах сидят олимпийцы какие-то. Тыкнут пальцем – вот участок, вот направление, найдете то-то и то-то. А тут ни частей наших нет, ни связи никакой! Черт знает!» – «А что мы будем, господин полковник, в этом Красном Трактире делать?» – «Там наш полк стоит конный – Лубенский. Он охраняется разъездами на 8 верст вперед. А мы в селе с пулеметами станем».

Впереди неуверенно вздрогнул огонек. Это Красный Трактир. Дошли. Идем улицей. От большой хаты отделилась фигура часового.

«Кто идет?» – «Свои». Пропуска часовой не спрашивает. «Здесь штаб Лубенского полка?» – «Здесь». Вошли в комнату. Тяжелый воздух. Пол устлан людьми. «Где командир полка?» – спрашивает Крамарев, расталкивая уснувшего телефониста. «Там, напротив, в хате», – бормочет спросонья, не вставая, телефонист.

«Ничего тут не добьешься! Все спят!» – волнуется Крамарев. Вышли на улицу. «Вот что, господа, занимайте халупы и располагайтесь. Утро вечера мудренее». – «Господин полковник, не выставить ли на всякий случай пост!» – замечает кто-то.. «Э, пустяки. От кавалеристов же разъезды на 8 верст ходят. Ложитесь, господа…»

С трудом достучались в дверь хаты. Насмерть перепуганная старуха не пускает, боится. Наконец под причитания и аханья хозяйки легли на узких скамейках, заснули мертвым сном. И только ранним утром вскочили от испуганного крика вбежавшего офицера: «Господа! Мы пропали! Деревня занята петлюровцами! Всех наших схватили!»

Вскочили! Схватили винтовки! Но что делать? Надо полковнику сказать. Побежали в соседнюю хату. Полковник ничего не знает, не верит. С ним, вшестером, вышли из хаты на улицу… Где-то недалеко – выстрелы… По улице, вдали, ходят вооруженные фигуры, видны верховые… Кто это? Наши? Нет? Не понять. Но только что мы отделились от хат – как нас окликнул вооруженный человек. Он стоял шагах в шестидесяти. «Идите сюда! Сдавайте оружие! Все равно все здесь!» – кричал он по-украински. Крамарев взволновался. «Господа, это наш! Надо пойти к нему. Это ошибка». – «Да не ходите, господин полковник, это петлюровец». – «Нет, не может быть. Это недоразумение, господа. Идемте вперед, сейчас все выясним», – волнуется Крамарев. С винтовками наперевес мы идем по селу к копошащимся черным фигуркам. В голове одна мысль: наши? Или нет? Если нет, сколько их? Отобьемся ли?

Вот мы уже дошли до штаба Лубенского полка. Около хаты толпятся молодые, краснорожие сердюки и лубенцы. С равнодушными лицами, как будто ничего не случилось, они выносят из хаты оружие. «Зачем, куда вы оружие несете?» – спрашиваю я здорового, румяного сердюка. «Та я не знаю – приказали сносить вон туда», – равнодушно отвечает он. «Кто приказал?» – «Та я не знаю…» Стало быть, они сдались? Ничего не понимаю. «Господа, стойте здесь, не двигайтесь с места. Я один пойду и все узнаю», – говорит Крамарев. «Не ходите, господин полковник, один». – «Оставайтесь здесь», – приказывает он и пошел к стоявшей вдали кучке… Мы встали около хаты с винтовками наготове. Глаза впились в удаляющуюся фигуру полковника в зеленой бекеше и высокой шапке. Вот он подошел. Разговаривает с высоким человеком в поддевке. Ничего. Но вот Крамарев отпрыгнул от него, побежал. А высокий в поддевке приложился к винтовке. Крамарев бежит. Тот целится… Выстрел. Промах. Бежит. Выстрел… Крамарев вскрикнул, упал, протянув по снегу руки, и не подымается.

«Убил!» – закричал кто-то.

Сердюки, лубенцы бросились к винтовкам. Мы отскочили за хату. По нас затрещали выстрелы, засвистали пули. Мы бросились в улицу. За нами метнулись какие-то фигуры. Свистят пули… Мы отстреливаемся и отступаем в поле. Глубокий снег – трудно идти. Рассыпались цепью… Но куда же отступать? На душе тяжелым камнем лежит только что виденная смерть Крамарева. Красный Трактир занят петлюровцами.

Наш ли пост Волынский? Неизвестно… Лезем по снегу – наугад к посту. Где-то недалеко бьет артиллерия. Вдали показалась какая-то цепь. Ничего не понять… Где наши? Где противник? Куда отступать?..

«Господа! Да куда же мы идем! Вправо деревня какая-то! Надо обойти ее!» – начинаются споры о дороге. «Я поведу». – «Да вы не знаете дороги! Куда вы ведете!» – «Господа, как же мы бросили полковника! Мы не должны были этого делать», – говорит один. «Ну, об этом – поздно», – отвечает другой…

Лезем оврагом по глубокому снегу. Вылезли на равнину. «Смотрите! Конный! К нам едет!» Кто это? Наш? Их? «Господа, кто-нибудь один навстречу идите». Офицер идет навстречу приближающемуся конному. Другие остановились затаив дыхание… «Наш! Наш!» – кричит он. Все побежали.

Подъехавший офицер-артиллерист взволнованно расспрашивает: «Кто вы такие? Стало быть, Красный Трактир занять?.. Господа, ради Бога, идемте к нам на батарею. Связь порвана. Никаких частей кругом нет. Наши сердюки ненадежны. Ради Бога, господа. Не знаем, что делать. Прикрытия нет. Только при сердюках не говорите о Красном Трактире. Черт их знает – ненадежные. Разбегутся». – «А по чем вы стреляете так часто?» – спрашивает один из нас. «Да ни по чем. Так, для ободрения», – отвечает офицер.

Пришли на батарею. Около орудий сидят здоровые, красные парни – сердюки. Меж ними похаживает закутанный башлыком офицер. Наш провожатый доложил закутанному башлыком капитану – командиру батареи. Он ведет нас в халупу.

«В чем же дело, господа?» Мы рассказали. «А ваше положение каково, господин капитан?» – «Наше такое же, как ваше. Не могу ни с кем связи наладить. Где петлюровцы? Где наши? – не понимаю. Пожалуйста, господа, оставайтесь при батарее… Вы, наверное, голодные. Я сейчас прикажу дать консервов, водки…»

Мы закусываем. Окна дребезжат от выстрелов. Батарея стреляет «для ободрения».

Через несколько часов в хату вошел капитан и рассказал, что связь с постом Волынским налажена, на Красный Трактир пошли наши части, а вправо от батареи уже есть наша цепь. Но не успел он докончить своих слов, как в хату вбежал вестовой и быстро, испуганно доложил, что на батарею наступает какая-то цепь и уже совсем близко… Все выскочили из хаты. Шагах в 200, путаясь, мешаясь, на батарею двигалась цепь. Люди в ней что-то кричали, махали руками… Если это противник? Странно… Они никогда бы не шли так шумно… Наши? Зачем же они цепью идут на батарею… На всякий случай все защелкали затворами…

К цепи подскакали какие-то верховые. Цепь сгрудилась в кучу. Слышны крики; шум… Одиночный выстрел. Как будто кто-то упал… Цепи расходятся и двинулись в обратную сторону.

Посланный узнать солдат доложил: сердюцкие цепи поднялись с позиций, «не хотели воевать», но офицер застрелил главного агитатора – унтер-офицера – и повернул цепь обратно…

* * *

Простояв день в прикрытии батареи, мы присоединились к своему отряду, который занял окраину Жулян. Расположились по хатам. Офицеры, второй раз занимавшие Красный Трактир, рассказывают, как они захватили петлюровский обоз. Крестьяне везли петлюровцам яйца, сало, хлеб, мясо, масло, водку… «Вот смотрите, – комментирует рассказчик, – все сами везут, а тут ни до чего не докупиться: нема да нема».

С вечера уходим в дозоры. Моя очередь в полночь. Я и штабс-капитан Гарц должны обойти линию фронта от Жулян до Красного Трактира, побывать в нем и вернуться назад… Ночь темная – ни зги. Все черно – еле сереет снег. Идем по окраине села. Здесь – фронт на расстоянии 1 1/2 – 2 верст – стоят часовые. Переходим от поста к посту, опрашиваем – все спокойно.

Пошли к Красному Трактиру. На белом снегу виднеются очертания хат. Тихо подошли. Никто не окликнул. Идем узкой улицей. Впереди шаги. Какая-то часть… Наши? Или нет? Может быть, опять петлюровцы? Прижались к воротам. Идут разговаривают. Наши. Вышли. Это школа старшин. Поговорили с начальником: все спокойно, только жалуется на отношение жителей.

Наутро наш отряд уходит в резерв на пост Волынский. Заняли пустые вагоны 3-го и 4-го классов. Расположились отдыхать… Здесь на посту Волынском штаб командующего участком, командующий отрядом, штабы полков, дружин, отделов, подотделов. На путях стоят вагон-салоны с кухнями и поварами, вагоны 1-го, 2-го и 3-го классов. Около них толпятся, суетятся штабные хорошо одетые офицеры… Изредка долетают и рвутся у путей тяжелые снаряды противника.

В вагонах строевых – полное отдохновенье. Выдана четвертями водка, больше бутылки на человека, продукты, деньги. Усталые офицеры только что прочли приказ командующего войсками генерала Келлера: «Если не можешь пить рюмки – не пей; если можешь ведро – дуй ведро» – и, конечно, «дуют ведро», закусывают и неистово ругают матерными словами переполненные штабы и своих начальников. Пьяны почти все. Повалились. Заснули. Ночь. Тревога! Крики: «Пожар! Всех вызывают». Загорелись аэропланные гаражи. Но из 27 человек нашего подотдела только шесть в состоянии выйти. Остальные пьяны. Из вагонов выбегают люди. Все небо охвачено громадным заревом. Огненные клубы дыма подымаются тучами. С аэропланных гаражей огонь перекинулся на бараки и вагоны. Со всех сторон к пожару бегут красные фигуры людей. Шум. Крики. Нельзя понять, что надо делать…

«Стой! Стой!» – кричит нам какой-то полковник. Мы остановились. Полковник пьян, качается… «Становись! Я беру инициативу в свои руки!» – бормочет он. Не обращаем внимания на полковника, бежим дальше, начали ломать соседние здания, лезут на крыши. Шум, треск ударов, крики. Ломают что надо и что не надо… Наконец кругом горящих ангаров – все сломано и пожар потухает… Люди разошлись.

Пробыв день на отдыхе, мы снова отправляемся на фронт в Жуляны…

Сегодня с нашей стороны предполагается наступление. Вышли перед рассветом. Мороз крепкий. Темное небо синеет, розовеет с краю. Под ногами хрустят замерзшие лужи. Дошли до окраины Жулян. Здесь нам – 10 человекам – дан участок версты в 3, на котором приказано держаться «во что бы то ни стало».

Десять человек рассыпались в цепь. Под утро мороз крепчает. На снегу холодно. Руки замерзли – не действуют, а со стороны противника, из лесу слышится какой-то гул, как будто происходит наступление.

Настроение напряженное. Но уже светло: сейчас должны идти в наступление сердюки. С краю пурпурового неба выкатилось красное солнце. Справа долетели шумы, говор людей. Это сердюки. Вот закричали «Слава!». Запели украинскую песню. И от хат отделились фигуры людей. Цепи наступают с песнями.

Уже прошли далеко вперед по полю. Сзади них вылетела, карьером понеслась батарея. Стала под бугром, отъехали передки. И в утренней бодрой тишине громыхнули первые орудия. Впереди затрещали винтовки. Сошлись.

Гремит артиллерия с нашей стороны. Долетают, со звоном рвутся на мерзлой земле их снаряды. Трещат винтовки. Бой в разгаре. Уже несут раненых. Они рассказывают, что столкнулись с сечевиками и те не отступают, «здорово дерутся» .

Бой кончается к вечеру – безрезультатно. Потери, понесенные сердюками, напрасны. Кроме потерь – половина сердюков куда-то разбежалась.

Опять отходим на пост Волынский. Здесь тот же беспорядок, путаница. Рядовых офицеров помещают в нетопленые бараки. Все же составы заняты не особенно трезвыми штабами.

Наутро всех облетела весть: из Софиевской Борщаговки привезли вагон с 33 трупами офицеров. На путях собралась толпа, обступили открытый вагон: в нем навалены друг на друга голые, полураздетые трупы с отрубленными руками, ногами, безголовые, с распоротыми животами, выколотыми глазами… Некоторые же просто превращены в бесформенную массу мяса.

Это жертвы крестьян Софиевской Борщаговки. Получив сведения из штаба, что деревня свободна, и приказ занять ее – отряд офицеров вошел в Софиевскую Борщаговку. На расспросы крестьяне отвечали, что никого нет. На самом же деле деревня была занята петлюровцами. Отряд разместился по хатам. Их захватили. И расстреляли. А крестьяне вылили свою ненависть к «гетманцам» в зверском изуродовании тел…

Окружавшие вагон офицеры возбуждены, негодуют. Слышны крики: «Сжечь деревню к черту!», «Перестрелять десятого!». И кроме этого сыплется ругань по адресу штабов, посылающих людей наобум.

Уже больше двух недель, как мы выехали из Киева. Нас бросают с участка на участок. Каждая ночь проходит в дозорах, караулах. Из 25 человек выехавших осталось 10.

Мы просим отпуска или смены, но ни того ни другого не дают. Ответ один: нет людей.

И, переночевав на посту Волынском, мы отправляемся на новый фронт – в Михайловскую Борщаговку. Здесь мы должны сменить сердюцкий «полк». В «полку» этом 80 сердюков, и те с каждым днем разбегаются.

Совместно с другим отрядом сменили и заняли участок версты в 4. Далеко друг от друга стали караулы с пулеметом – и это «фронт». Таким фронтом опоясан весь Киев.

Опять караулы, дозоры – каждую ночь. Служба становится невыносимой. Каждый понимает, что противостоять малейшему наступлению мы не в состоянии, а тут кроме ненужной и непосильной службы надо еще зорко следить за недовольными, неприязненно настроенными крестьянами. 33 трупа у всех живы в памяти.

Простояв несколько дней и бессонных ночей в Михайловской Борщаговке – мы получили приказ перейти на окраину Софиевской и Петропавловской Борщаговок. Перешли, сменили прежнюю часть в 20 офицеров. Фронт этого участка – верст 5-6. На нем встали 3 караула с пулеметами. Смененные офицеры рассказывают, что прошлую ночь петлюровцы пробовали наступать. Подъехали на телегах. Но караулы отбили пулеметами. И тут же прибавляют, чтобы мы зорко смотрели, так как в лесу какие-то кавалеристы зарубили двух офицеров-дозорных.

Между Софиевской и Петропавловской Борщаговками лежит глубокий, широкий, извивающийся овраг. Он идет со стороны противника и заходит нам в тыл. При желании этим оврагом можно провести дивизион и сразу покончить со всем «фронтом». Мы великолепно понимаем это, понимает это начальник участка, и, чтоб парализовать такую возможность, каждую ночь в овраг выставляется пост в два (!) человека.

Ночи идут в тревожной, бессонной службе. Усталость дошла до предела. Люди засыпают на ходу. Больше нет сил. И мы уже не просим, а требуем отдыха. Начальник участка полковник Зметнов согласен с нами, в свою очередь требует для нас отдыха. И наконец нам на смену приходит такая же горсть офицеров.

Но офицеры не одни. С ними едут на массивных откормленных конях великолепные немецкие гвардейцы-кавалеристы.

Немцы решили открыто выступить – поддержать фронт, объясняют нам пришедшие.

Верится с трудом, но все равно – лишь бы сменили. Идем на пост Волынский и с первым паровозом едем в Киев.

* * *

Теперь в Киеве еще яснее чувствуется тревога, близость катастрофы. По всем улицам расклеены воззвания: «Героем можешь ты не быть, но добровольцем быть обязан», пестрят приказы о мобилизации с угрозой расстрелом. Но также по Крешатику бегут, спешат, едут, хохочут шикарные дамы со спекулянтами и офицерами в блестящих формах.

И кажется нелепым и смешным! Мы 10 человек на протяжении 5 верст, под вечной опасностью, покрытые вшами и грязью, охраняем этих «пользующихся жизнью» и веселящихся. Да стоит ли?! Киевские газеты успокаивают горожан известиями о близости союзников. Союзники близко! Союзники в Жмеринке и в Бирзуле! На Черном море показались вымпелы!.. Немцы готовы поддержать гетмана и добровольцев! Последнее радио Энно! Заявление Мулена!

Но среднего обывателя не успокоишь. У него своя мерка! Дороговизна жизни. Эта мерка показывает катастрофу, и тревога его увеличивается с каждым днем.

Пришли в подотдел на Львовскую. Там под страхом расстрела скопилось довольно много офицеров-юнкеров. Все днем лежат на соломе, а ночью с винтовками ходят в дозоры и патрули по городу. Из интендантских складов привозят обмундирование, белье, валенки, полушубки – все это бесконтрольно растаскивается дружинниками. Привозят новое – опять растаскивается. Суточные увеличились до 40 карбованцев в день.

И чем сильней отовсюду просачивается тревога, тем хаотичней, безалаберней идет работа в военных штабах. Все равно конец!

Генерала Келлера сменил князь Долгоруков. В газетах его грозные приказы; в минуту опасности он клянется умереть «среди вверенных мне войск».

Через 4 дня отдыха весь подотдел высылается на позицию. Теперь нами командует 70-летний генерал Харченко. [106] Ночью погрузились, и на рассвете мы на посту Волынском.

* * *

Здесь та же картина. Вернувшиеся с позиций офицеры сидят в полутемных вагонах, курят – стоит синий дым, пьют водку, выдаваемую для поддержания духа, и нехотя ждут какого-нибудь конца…

На путях перекатываются бесчисленные штабные вагоны, с «охранами», «особыми отрядами», сестрами, около станции наскоро сбит дощатый питательный пункт. В маленькой комнате мечутся сестры – кормят набившихся офицеров и солдат.

Но вот новость! Из Житомира прибыло подкрепление: отряд губернского старосты Андро. [107] Они прорвались сквозь петлюровские цепи и под охраной бронепоезда добрались до Киева. Все обступили вновь прибывших, таких же грязных, усталых людей, напоминающих не войска, а разбойную банду.

«Сколько вас?» – раздаются вопросы. «Всего человек 300 – в строю человек 80», – отвечают прибывшие. Ответ покрывается хохотом и матерной бранью, «Как у нас, стало быть! То же!»

Но нам недолго приходится пробыть на посту Волынском. Мы – 20 человек – под командой 70-летнего генерала Харченко (он в штатском платье) выступили в с. Жуляны. Генерал Харченко в роли ротного командира доставляет ряд веселых минут. Подошли к селу, где должны расположиться. Харченко впереди всех переходит от хаты к хате, стучит в окно и спрашивает дребезжащим старческим голосом: «Тетенька, не пустите ли нас?..» – «Что вы, ваше превосходительство, – хохочут офицеры, – да разве на войне спрашивают разрешения в хату войти!» Но генерал передумал и не хочет здесь останавливаться. «Нет, нет, господа, я передумал, здесь нам неудобно, пойдемте». – «Да почему же, ваше превосходительство?» – «Нет, нет… Видите – артиллерия близко, сохрани Бог – шальной снаряд… Надо быть всегда осторожным… Вы молодежь, молодежь…»

Офицеры смеются, и командир роты генерал Харченко ведет нас дальше в менее опасную хату. Но, смеясь, все чувствуют, что это оперетка с трагическим концом.

Заняли халупы. Впереди в окопах стоит только что прибывший Житомирский отряд. Караул от караула – версты на 2. Это – фронт. Мы же несем охрану деревни и являемся резервом.

В хате генерала Харченко беспрестанно трещит телефон, разговоры ведутся с штабом Ольвиопольского гусарского полка (в этом полку 20 пеших человек), с штабом Кинбурнского драгунского полка (в 15 человек), с штабом отряда Андро – в 80 человек. И с бесконечными штабами отделов, подотделов, дружин, где в каждой «отдельной части» – два, три десятка человек. Через два дня из штаба командующего участком сообщили: наш фронт решили поддержать немцы. И действительно, в этот же день мы увидели немецких гвардейцев-кавалеристов, едущих по селу, где они и расположились. Но скоро стало известно, что в другом селе большой немецкий отряд разоружен петлюровцами.

И через несколько дней вошедший в хату офицер доложил генералу, что немцы уходят с позиций. Мы вышли на улицу. С громом, шумом, криками скакали немецкие пулеметчики и кавалеристы…

«Wohin? Wohin?» – кричат им вышедшие офицеры.

«Nach Hause! Nach Hause!» – смеются, машут руками немцы.

Хоть веры в помощь немцев никогда и не было, однако уход их произвел большое впечатление. Фронт оголился. Пути к Киеву совершенно открылись. Наш фронт: на одну версту – один человек. Малейшему давлению мы не в силах оказать сопротивления – и исход авантюры стал ясным.

А противник с каждым днем заметно шевелился, с утра до позднего вечера по всему фронту гремела его артиллерия. Облетел слух о не сегодня завтра готовящемся наступлении.

Наш маленький отряд взволновался, «замитинговал» и настоял перед генералом Харченко, чтобы один из нас поехал в штаб командующего участком – выяснить положение и вызвать на позиции начальника 2-го подотдела полковника Сперанского, ни разу еще здесь не бывшего.

Я поехал от офицеров. На посту Волынском нашел вагон 1-го класса – штаб участка. Вошел. На ступеньках прекрасно одетый штабной офицер грубо осведомился: кто я такой и что мне нужно? «Мне нужно лично видеть командующего участком полковника Крейтона». Вхожу в вагон. На темно-красных бархатных диванах сидят полковник Крейтон, Сперанский, Боровский и др. Возле них батарея пустых разнообразных бутылок. Они о чем-то мирно беседуют. Полковник Крейтон увидел меня и вывел в соседнее купе. «В чем дело?» – спрашивает он, обдавая винным букетом. Рассказываю, что мы понимаем безнадежность фронта, что офицеры на позициях волнуются и просят выяснить им действительное общее положение. «Что ж тут выяснять, господа. Положение трудное, но не безнадежное, – отвечает полковник Крейтон. – Я солдат – не политик, и могу вам сказать только одно: мы должны ждать приказа нашего главнокомандующего князя Долгорукова и держаться во что бы то ни стало». – «Да, но, господин полковник…» – «Больше ничего не могу сказать», – перебивает Крейтон. «Разрешите узнать, господин полковник, ведет ли переговоры о перемирии французский консул Мулен?» Крейтон махнул рукой. «Да, он выехал вести какие-то переговоры, но этот Мулен хорошо только может двойку поставить, а его переговоры – ерунда».

То, на что у офицеров была хоть маленькая надежда, оказывалось «ерундой».

При веселом, пьяном штабе и усталой на позициях горсти офицеров – конец рисовался непривлекательным.

После разговора с Крейтоном я вызвал полковника Сперанского и передал желание подчиненных поговорить с ним. «Передайте, что я как-нибудь приду». – «У меня здесь лошадь, господин полковник». Сперанский замялся. «Ну хорошо, я сейчас». И через полчаса дровни подвезли нас к позиционной хате. «Здравствуйте, господа, в чем дело?» – говорит, входя, Сперанский и принимает неприступно боевой вид. Один из офицеров рассказывает ему, как рисуется нам положение, и спрашивает: «Что же делать, господин полковник?» – «Ждать приказа главнокомандующего князя Долгорукова, – грубо отвечает Сперанский. – Вас, кажется, кормят, платят вам 40 рублей суточных – так вы и ведите себя как за 40 рублей… В случае наступления – мы отойдем на наши резервы…» – «Куда же это? В Киев, господин полковник?» – «Куда? Не знаю. Это будет в приказе», – отвечает, вставая, Сперанский.

Дальнейшие разговоры излишни. Что-либо выяснить невозможно. Некоторые, более решительные, офицеры самовольно уходят в Киев. Другие, менее решительные, с остатком сознания «дисциплины» и с чувством товарищества остаются ждать конца.

В этот день – 13 декабря 1918 года – вечером мы получили приказ выступить на железнодорожную будку и вместе с другими частями сменить на передовой линии Житомирский отряд.

Мы выступили. Бившая весь день артиллерия противника с темнотой смолкла. Вечер поздний, холодный. Крепкий мороз. Злой ветер протяжно воет на штыках. Метет поземка. Человек 20 – по узкой дороге – мы движемся в темном поле. Блеснул огонек. Дошли. Будка.

В сырой, нетопленой комнате, освещенной огарком свечи, заваленной камнями и какими-то столярными принадлежностями, лежат в обнимку с винтовками люди в серых шинелях. Кто-то пробует тут же согреть чай, раздувая на камнях огонь…

Мы сменили Житомирский отряд. Нами командует полковник Сперанский. Его штаб – в противоположной будочке сторожа. Наши люди разошлись по караулам. Мне с четырьмя офицерами приказано обойти дозором линию фронта, проверить часовых. Вышли. Сильный ветер разогнал сгрудившиеся, тяжелые тучи. Остались легкие, серые. Они несутся в лунном свете, то скрывая, то обнажая желтый диск. Ночь – красивая. Пять фигур, сразу ставших в поле маленькими и беспомощными, с раздуваемыми ветром шинелями идут узкой тропой к первому караулу. Прошли с версту от будки. Из чернеющей на снегу дыры вылезла темная фигура с винтовкой на изготовку. «Кто идет?!» – глухо, взволнованно долетает крик. «Свои». – «Пропуск!» – «Мушка». Иду к начальнику караула. Позади сереющей линии окопов в маленьком блиндажике сидят, плотно прижавшись друг к другу, шесть человек. Сидят молча. «Ну как, ничего не замечали, господин капитан?» – спрашиваю я начальника караула. «Ничего как будто, – нехотя отвечает капитан. – «Да в такую пургу и не заметишь ни черта». Поговорили. Вылез. Иду дальше. Опять охватил злой ветер, засыпает снегом. Идем версты полторы до второго караула. От второго – к третьему – четвертому. Все спокойно. В караулах сидят по 6-7 человек. Это и есть «фронт».

Вернулись на будку. Доложили, что все спокойно. Повалились на каменный пол, плотно прижимаясь друг к другу от холода. Но не спится. Даже не дремлется. По телу бежит мелкая, нервная дрожь – не то от стужи, не то от неприятного предчувствия.

До вечера артиллерия противника гудела без перерыва, как будто начиналась подготовка. Теперь тихо, ни выстрела. Но к утру все ждут наступления. Было около трех часов ночи, когда где-то далеко влево – неприятно громыхнуло первое орудие. В будке все вздрогнули, насторожились. «Началось», – сказал кто-то. За первым снарядом как будто сорвалась стая – грянули залпы, один за другим. По всему фронту от Красного Трактира до нашей будки засвистали, лопаясь, шрапнели, заревели гранаты…

* * *

По всему фронту гремит, гудит артиллерия. Влево, в Красном Трактире, и вправо, у Святосилка, трещат винтовки и пулеметы. Ясно: с рассветом начнется общее наступление на Киев.

В будке все встали, взяли винтовки. Внутри – в груди, что-то неприятно сосет и тянет. Конец авантюры. Каков-то он будет?..

Бороздя черное небо, свистят снаряды и звонко лопаются на мерзлом снегу. «Господин полковник, надо на батарею передать, чтоб стрельбу открыли», – говорит кто-то Сперанскому. «Да, но телефон не действует», – отвечает Сперанский. В углу комнаты, низко нагнувшись над трубкой, кричит телефонист… Но безответно. Провода порваны… «Разрешите, я сбегаю на батарею, господин полковник», – говорю я. «Бегите, скажите, чтоб из всех орудий огонь открыли», – отвечает Сперанский.

Бегу белесо-темным полем. По всему фронту ревет артиллерия, гула отдельных выстрелов не слышно. Общий рев – словно кипит адский котел. Добегаю до Жулян. Уже сереет рассвет. Видны наши орудия. 8 пушек с приподнятыми кверху дулами молчат. Около них несколько темных фигур.

Добежал до хаты командира батареи. Вхожу. В хате за столом в шинели, в фуражке сидит капитан. Перед ним – телефон. Он пытается с кем-то связаться. «Что вам?» – спрашивает капитан, оторвавшись от трубки. Докладываю. «Передайте полковнику Сперанскому, что я могу стрелять только из одного орудия. У меня нет прислуги». Я делаю изумленное лицо. «Разбежались», – раздраженно поясняет капитан. И снова кричит в телефон: «Вторая! Вторая!»

Теперь я уже не бегу. Торопиться некуда. Тихо прохожу около молчащих орудий. Одно изредка вздрагивает – стреляет. Почти рассвело. Со стороны противника еще сильнее ревет артиллерия. Влево и вправо трещат винтовки и пулеметы.

Дошел, доложил Сперанскому. Все уже вышли из будки, толпятся, жмутся к стене от рвущихся снарядов. «Занять позиции», – приказывает Сперанский. Офицеры тонкой цепочкой идут на позиции. И располагаются вместе с ночными караулами в их окопах. Окопы занесены снегом. Мы первые лезем в них, утаптываем. Отсюда видна почти вся линия нашего фронта – белая, снежная полоса окопов, кое-где стоящие 5-6 офицеров с пулеметом

Зорко смотрим в белую даль противника, ища его цепи. Но даль спокойна.

Влево на полотне показались два человека Что такое? У одного в руках какой-то большой разноцветный флаг. Идут, близятся. Крайний к будке офицер побежал доложить полковнику Сперанскому. Фигуры стали ясны. Вдруг в нескольких шагах от них со страшным взрывом взлетел кверху фонтан земли, снега и скрыл фигуры.

Взорвали путь. Уцелели ли они?.. Фонтан взорванной земли тает. И опять движутся вперед два человека. Вот они уже у будки. Наш караул не выдержал, все побежали. Может быть, это парламентеры? Может быть, это исход?

Полковник Сперанский уже разговаривает со штатским господином, в меховом пальто, с пенсне на носу. Это французский консул Мулен. Он взволнован – его чуть не взорвали, требует паровоз, чтоб ехать в Киев. Напрасно офицеры пытаются расспросить Мулена и сопровождающего его железнодорожника. Они молчат. Но видно по ним, что ничего радостного нет. Паровоз подан. Мулен с железнодорожником уехали. А мы опять пошли зачем-то стоять в окопах… Опять зорко вглядываемся в даль. Вправо и влево – на оконечностях фронта – гремит артиллерия, трещит стрельба. В центре же против нас пока тихо. Но вот вдали, между нами и Михайловской Борщаговкой, появилась редкая цепь. Наступает, движется. В соседнем карауле затрещал пулемет. Вдали показались еще и еще цепи, наступающие на Софиевскую и Михайловскую Борщаговки. Цепи быстро перебегают. Из деревни раздались редкие, неуверенные выстрелы. Петлюровцы близятся к деревне, уже скрываются с поля – входят в нее.

И влево и вправо треск стрельбы гулко уносится назад. Значит, наши отступают.

Я побежал в землянку к телефону – доложить полковнику Сперанскому. Но все мои попытки напрасны. В трубке кричат двадцать голосов, ругаясь, перебивая друг друга. Все добиваются соединения, и все хотят сказать одно и то же: держаться нельзя, нас обходят, отступаем.

Офицер нашего караула побежал доложить Сперанскому. Но не успел он вернуться с приказанием, как дальше караулы, видя, что их обошли, снялись и начали отступать. За ними. Снялись все.

Все отходят к будке. Заметив отступление, сильней загудела артиллерия, засыпая наш участок снарядами. Подходим к будке.

На линии железной дороги стоит Сперанский. Он нетрезв, из кармана полушубка торчит бутылка водки. «Куда вы отступаете! Стойте!» – кричит он диким голосом. Ближайшие офицеры объяснили ему, что весь фронт вправо от нас ушел, что петлюровцы уже заняли Михайловскую Борщаговку и если мы не уйдем сейчас же, то будет поздно. Сперанский пробует звонить в штаб – на пост Волынский, но ответа нет. Пришедшие оттуда говорят, что штаб уже бежал. Под взрывы артиллерии начали медленной цепью отходить. У поста Волынского увидели со всех сторон отступающие кучки. Где штаб? – спрашивают все. Никто не знает. Куда идти? Тоже не знают. Все толпятся, движутся, ругаются, кричат. Но ревущая сзади артиллерия и все ближе, ближе приближающаяся стрельба заставляют куда-нибудь уходить. Прошли пост Волынский, идем по шоссе среди столпившихся людей, лошадей, орудий, автомобилей. Откуда-то появился начальник участка полковник Крейтон, полковник Стессель (оба не особенно трезвы) и с ними полковник Боровский (уже во всем штатском).

«Куда же мы пойдем?!» – кричат полковнику Крейтону с разных сторон. «Пойдем на Киев – пока ничего не известно. Вероятно, будем пробиваться на Дон». Но теперь эти «пробивания» встречаются нескрываемой грубой иронией. С полупьяным штабом, разбегающимся раньше строевых, без обозов, горсть в несколько сот человек будет пробиваться на Дон через всю Украину!..

Офицеры, живущие на ближайших окраинах, бросают винтовки, потихоньку расходятся. А все во главе с полковниками Крейтоном, Стесселем и др. идут по шоссе на Киев. Полковник Крейтон пробует ободрять: «Немцы постановили в совете солдатских депутатов выступить на защиту города и нас. Союзники уже совсем близко». Но теперь, когда ближе всего петлюровцы, никто не верит ободрениям.

По шоссе трудно двигаться от столпившихся людей, артиллерии, повозок. Остановились около казарм. Из них высыпали немцы, окружили, смотрят, смеются, машут руками, что-то кричат. Один ловкий молодой немчик устанавливает фотографический аппарат. Но на него закричали десятки голосов, покрывая самыми нелестными ругательствами, и он убрал расставленную треногу.

Мы уже вошли на Демиевку. Слышна стрельба по всему городу. На тротуары высыпали горожане, в большинстве рабочие. Смеются, отпускают шутки. «Эх, сколько пленных-то! Только что-то без конвою», – говорит один. «Единая, неделимая», – кричит другой. Никто им не отвечает, отвертываются, стараются не замечать злых шуток.

«Куда же мы идем?» – спрашивают полковника Крейтона. «На вокзал, господа, – там генерал Кирпичев, там все выяснится». Дошли до железнодорожных путей. Идем мимо вагонов, все торопятся. По городу трещит стрельба. Остановились у вокзала. Одни разбегаются, бросая винтовки, другие взволнованно переговариваются, совещаются. Из вагона вышел генерал Кирпичев с штабом гвардейцев. Все столпились вокруг него… «Господа, у нас есть два выхода: или пробиваться на Дон, или распыляться отсюда же. Выбирайте». Пауза. «Ваше превосходительство, – отвечает какой-то офицер, – о пробивании не может быть речи, распыляться же отсюда нельзя потому, что город уже занят петлюровцами. Единственный исход – это всем идти к городской думе, я не киевлянин, я не знаю куда – одним словом, в центр города и там вступить в переговоры через представителей думы». Все согласно зашумели, кроме гвардейского штаба (им, оказывается, хочется в штабе пробиваться на Дон). «В Педагогический музей надо идти!» – кричит кто-то. Кирпичев согласен. В Педагогический музей… Строятся, торопятся, бросают вещи, мешки, патроны, стаскивают с ног валенки – переодевая сапоги. Колонной по отделениям идем в город. По тротуарам идут дозорные. Я – в правом дозоре. «Если что-нибудь заметите – доложите. Мы сейчас же примем боевой порядок», – говорит Кирпичев. Идем по улицам. Из домов выбегают, толпятся люди, с любопытством смотря на нас. «Кто это? Петлюровцы?» – «Нет. Гетманцы». – «А куда же они идут?» Выходим на Владимирскую. Уже недалеко музей. Тротуары запружены людьми, здесь в большинстве интеллигенция. «Скажите, ради Бога, куда вы идете?» – спрашивает, хватая за руку, пожилая женщина в трауре с заплаканными глазами. Отвечать не приказано. Отряд, дробно отбивая шаг, под тысячами глаз, торопится к музею. Около здания толпятся другие части и толпа любопытных. «Левое плечо вперед! Марш!» И мы входим в широкие двери вестибюля, пробираясь сквозь встречную толпу офицеров, солдат, сердюков. Это было 14 декабря 1920 года.

* * *

В Педагогическом музее скопилось более 2 тысяч человек. Но в комнатах лежат только наиболее усталые. Большинство наполнило большой вестибюль, толпятся у входа, стоят кругом здания – ждут «конца». Конец авантюры почти пришел. По городу со всех сторон близится, трещит стрельба. Слышны неясные крики толпы. Мы столпились у здания – ждем последнего акта. Вдруг за углом, совсем близко, толпа закричала громкое: «Слава! Слава!» И затрещали выстрелы. Все около музея вздрогнули, метнулись, большинство кинулось в здание, толкая друг друга. В кучке оставшихся на улице закричали: «В цепь! В цепь!» Захлопали затворами. Но к оставшимся бросились из толпы. «Господа! Что вы! бросьте, все равно ведь все кончено. Вы всех погубите!» И через мгновение около музея не было никого, а в вестибюле стоял взволнованный генерал Канцырев, собираясь вступить в переговоры…

В музее заняты комнаты, проходы, лестницы. Гул тысяч голосов внезапно обрывается жуткой тишиной. Все прислушиваются к уличному шуму. И опять гудят – обсуждают положение, ждут переговоров.

Через полчаса стало известно – впредь до выяснения участи вход занят украинским и немецким караулом. И украинские власти приказали всем, как пленным, снять погоны, кокарды.

В комнатах, проходах, в уборной, на лестнице офицеры, генералы срывают с себя погоны, кокарды. Офицеры Генерального штаба рвут аксельбанты. И этот пустяк – сорванные погоны – сразу дают почувствовать «плен».

Я попал в комнату № 8. Громадный зал сплошь устлан лежащими людьми, тут же – винтовки, патроны. Негде упасть яблоку. Проходить приходится шагая через тела. В растворенное окно долетают глухие раскаты криков и выстрелы.

Уже поздний вечер. Все лежат и после бессонного стояния на фронте с удовольствием, усталые, засыпают мертвым сном.

Утро. Я очнулся. Не могу сообразить: где я? Что такое? Ах да… Музей, арест. По громадной комнате несется, перекатывается гул разговора. С кухни достали ведра с кипятком – пьют чай; появились сестры милосердия. Разговоры об одном и том же: что будет? Со всех сторон слышна беспощадная брань по адресу командного состава. Очень немногие офицеры бесконечных штабов попали в музей. В большинстве штабы скрылись. Раньше всех, бросив фронт на произвол судьбы, бежал главнокомандующий князь Долгоруков, клявшийся в приказах «в минуту опасности умереть с вверенными ему войсками». Скрылся представитель Добровольческой армии генерал Ломновский, в то время как мелкие чины его штаба попали в музей. Полковник Сперанский бежал из музея ночью, подкупив караул.

Узнали, что мы – киевские дружинники – никогда в Добровольческой армии генерала Деникина не состояли. И официальное заявление об этом генерала Кирпичева было ложью.

И если на позициях чувство «дисциплины» сдерживало многих, то теперь чувство близкой опасности и сознания глупейшей, пьяной авантюры заставило большинство быть крайне резким.

Кое-как выбравшись из чала, я спустился по заваленной людьми несколькоэтажной лестнице в вестибюль. Хотелось получить какую-нибудь газету. А здесь, через часовых, доставали.

У входных дверей расхаживали громадные, молчаливые немцы и стояли неуверенные, молодые петлюровцы. Кучка офицеров окружила караульного, дают ему деньги, просят купить газет. Но вдруг на улице у первых дверей вдалеке послышался шум, крики, сильней, сильней. И в настежь распахнутые двери, с красными бантами на папахах, на шинелях, крича, хлопая затворами, бросились вооруженные люди… «Стой! Стой! Занимай входы! Вправо! Влево!» – кричали они, щелкая затворами. Впереди – с громаднейшим маузером в руках, с выбившимися космами волос из-под папахи, весь в красных бантах – какой-то неистовый унтер-офицер. Кучка офицеров метнулась к лестнице. Немцы схватились за винтовки. Лейтенант с криками «Halt!» бросился к ворвавшимся.

Казалось, сейчас раздадутся выстрелы, стоны и начнется общее избиение. Лежавшие на лестнице люди с шумом побежали в комнаты. В комнатах, ничего не поняв, все вскочили и, как один, защелкали затворами. Лица стали бледны. Глаза уставились на двери, наступила жуткая, жуткая тишина. Наконец минут через 10 вошел офицер: «Господа, не волнуйтесь, ради Бога, все улажено. Пришли петлюровцы с требованием немедленно разоружиться». Тишина сменилась шумом разговора. Оказывается, солдаты Черноморского коша, узнав, что «гетьманцы» сидят в музее до сих пор с оружием, пришли его отобрать. С ними начал переговоры генерал Канцырев, пытаясь доказать озверелым ворвавшимся солдатам, что возможно еще наше освобождение и пропуск с оружием на Дон. Черноморцы и слушать не хотели, дав сроком выдачи оружия полчаса. В это время подоспели выбранные для переговоров комнатой № 8 полковник Ерощенко и поручик Строганов. Они уверили солдат, что оружие будет выдано сейчас же. И через несколько минут с грохотом, шумом все складывали в углы своих комнат винтовки, патроны, револьверы, а сами, безоружные, спускались в вестибюль. До сих пор с оружием в руках так не чувствовался плен. Теперь ощутили свою полную беззащитность, полную подчиненность каждым ворвавшимся солдатам.

Оружие выдано. Петлюровцы снесли его на грузовики и увезли. Нас всех обыскали. Кто имел большие деньги – отобрали. Мы снова разошлись по своим комнатам. Теперь начался уже настоящий шмон. Дни потянулись томительно, длинно.

Но, несмотря на «настоящий плен» – снятие погон, выдачу оружия, – командный состав и в музее пытался сохранить вид «воинской части». Уже на второй день сидения была объявлена запись желающих ехать на Кубань и Дон. Целые дни в комнатах раздаются крики: «Желающие на Дон! Записываться здесь». Люди стоят в очереди. Кто-то записывает. Для чего? Неизвестно. Говорят, пропустят.

Вместе с криками о записи начали вызывать на свидание в вестибюль.

Около музея, на другой же день нашего ареста, стала несколькотысячная очередь родственников и близких. В большинстве женщины: матери, жены, сестры, невесты, любовницы. Для того чтобы попасть в музей – они стояли бессменно день, ночь и наконец попадали на 10 минут в вестибюль увидеть и поговорить с арестованным.

Внизу у дверей на лестнице человек 20 штатских людей ждут свидания. По бокам – конвойные с винтовками, ручными гранатами. Женщины плачут. Все смотрят кверху по лестнице, ища своего арестованного. Гулко летит фамилия, с лестницы – по комнатам. Вызываемый с какой-то странной улыбкой сбегает вниз – к своим, обнимается, начинает говорить… Но строгий петлюровец уже берет его за руку, торопит уходить, толкает. Арестованный прощается. Его крестят, дают какой-то сверток, он уходит, скрываясь в общей толпе.

С раннего утра у дверей уборной стоит длинная, длинная вереница – в очереди. Каждому приходится стоять здесь больше часа. Но скоро уборная испорчена. И комендант здания приказал назначить арестованных на чистку. Петлюровцы ведут полковников, пожилых офицеров – убирать клозеты.

А желающих «оправиться» строят по 10 человек в вестибюле, командуют: «Кроком руш» – и ведут на двор. После душных, переполненных комнат свежий воздух кажется необыкновенно приятным, а узенький двор – вольным и просторным.

Около офицеров стоит конвойный. Если добродушный – острит, если нет – торопится и ругает. Помню, один, смотря на нас, сказал, качая головой: «Эх, офицеришки бедные, тоже, поди, дома жена, детишки»… Кто-то попробовал его разжалобить дальше, но он пасмурно ответил: «А зачем же против народу шли». Людей в музее с каждым днем прибавлялось. Всех арестованных и взятых в плен сводили сюда. Скопилось тысяч до четырех. Все было переполнено. Больше появилось сестер. Они приносили еду, газеты, рассказывали новости.

Получили номер «Свободных мыслей» – первый по занятии Киева Петлюрой. В нем яркая статья Финка «О сидоровой козе» – с призывом к русской, вечно избиваемой интеллигенции «поднять выше голову» и бороться за себя, за свое существование. На другой день узнали, что газета закрыта, а Финк арестован. Немного посмеялись над «Прощаньем с Киевом» Дона Аминадо:

Не так уж тесен Божий мир,

А мне мила моя свобода.

Прощай Аскольд, прощай и Дир.

И хай живэ меж Вами згода.

Пугали нас украинские газеты: «Нова Рада» и «Возрождение». В обеих велась сильная кампания против «добровольцев» и приводились действительно веские аргументы. Так, по «Возрождения», на собравшейся в Киеве спилке появился крестьянин с вырезанным языком. Язык вырезан карательным отрядом. Здесь же в музее сидело довольно много таких карателей, не стеснявшихся рассказывать о своих подвигах.

«Нова Рада» приводила факты грабежей добровольцев. И тут же в музее приходилось узнавать, что она не лгала.

Из газет узнали об убийстве генерала Келлера «при попытке бежать». И о том, как въехавшему на белом коне Петлюре подносили саблю убитого графа. И о том, как на банкете украинских самостийников Винниченко поднял бокал «за единую, неделимую Украину».

Приходили в музей «консула»: белорусский, литовский, латышский, сибирский (!), представитель Дона. Все они пытались освободить своих подданных, составляли бесчисленные списки, но из этого ничего не выходило.

С каждым днем сидение в музее становилось тяжелей. Плохая пища, духота, отсутствие уборной, вши и к этому полная неизвестность своей судьбы и приближение большевиков с севера. И в то время как рядовой офицер не мог подумать даже: когда он будет свободен, – сильные мира ежедневно освобождались. Одни за деньги (в большинстве казенные), другие – благодаря связям. В один из дней стало известно, что сам украинский комендант музея бежал с освобожденным генералом Волховским [108] и с 400 тысяч казенных денег. А рядовые офицеры все сидели и сидели. Но и в такой обстановке находились неунывавшие люди. Как сейчас вижу: штабс-капитан Лебедев сидит прислонившись к стене, бренчит на гитаре и под общий смех приятным басом распевает куплеты на злобу дня…

Ходят пленные, как тени,
Ни отчизны, ни семьи

И потом, сделав бравурный перебор:

Ах вы, сени, мои сени,
Сени новые мои
Комендант наш удручает
Безнадежно, навсегда
Птичка Божия не знает
Ни заботы, ни труда
Черноморец, как хозяин,
Раскричится иногда
Что ты ночью бродишь, Каин,
Черт занес тебя сюда

В другом углу лежит юнкер, задравши ноги, громко выкрикивает «Журавля» – описывающего киевскую авантюру.

Раньше всех несется в бой
Личный Гетмана конвой
Журавель мой, журавель,
журавушка молодой
А за ним всегда готова
И дружина Кирпичева
Журавель мой и т. д.
Рвется в бой, но все без толку
И дружина Святополка
Журавель мой и т. д.
С криком слава (не ура)
Прет на Киев Петлюра
Журавель мой и т. д.

Тянутся дни… Как лег на свое место – так и лежишь. Не в состоянии даже никуда повернуться. Выкрикивают фамилии: на свидание. Кричат о записи на Дон. В углу играют в карты. Там поют. Там смеются с хорошенькой сестрой. И никто не знает: что с нами сделают, наконец? И когда будем мы свободны?

Наступление большевиков с севера многих волнует, так как настроение украинцев известно и следующий этап петлюризма совершенно ясен.

Один наивный офицер попробовал рассказать нашим караульным, что скоро нас выпустят и мы вместе с ними пойдем бить большевиков. Так они подняли такой гвалт, шум и совершенно отвергли возможность союза с «буржуйками» против своих же братьев.

В уборной музея я нашел интересную украинскую прокламацию. Она призывала рабочих и крестьян к свержению власти Петлюры и установлению Советской Республики. Но не такой, как в Москве, где всю власть взяли прежние буржуи и интеллигенты. «У нас должно быть подлинное рабоче-крестьянское правительство, из нас, братья рабочие и крестьяне». Все говорило за крайнюю опасность нашего положения. Мы сидели, не видя конца, и некому, казалось, было за нас заступиться. Наконец мы прочли первое выступление в нашу пользу – эсера Зарубина в городской думе. Вслед за этим к нам приехала думская комиссия, а через несколько дней – следователи, производить дознание о каждом. Мы заполняли какие-то опросные листы, ходили на допросы, но все сидели и сидели.

В скучные дни кому-то пришла мысль устроить концерт. Составили программу. Достали разрешение у коменданта. И в круглую аудиторию музея уже валит публика. Заняли места. В первых рядах – наши генералы, без погон, с унылым видом, рядом с ними – сестры, немецкие солдаты и наши властители – сечевики, в французских шлемах, с винтовками в руках, увешанные гранатами.

Сзади – море арестованных. Выступает хор с солдатскими лубочными песнями, потом – великолепная имитация балалаечного оркестра, потом – поют солисты; юмористы, рассказчики – уходят со сцены под дружный хохот арестованных, петлюровцев и немцев.

Вот солдат прокалывает себе длинной булавкой руки, тело и заявляет, что он мог бы затопить весь зал водой (загипнотизировать), да комендант здания запрещает. И опять общий хохот. Вот куплетист Дарогоневский приплясывает под напевы: – Ой, яблочко, куда ты катишься? В музей попадешь, не воротишься, и т. д.

Концерт всем чрезвычайно понравился, особенно петлюровцам. На другой день к устроителям пришел депутат от караула: «нельзя ли еще раз устроить». Но концерта больше не было.

…В том же зале служили всенощную… Зал переполнен. Священник хорошо, с чувством служит. Молятся арестованные. Тут же стоят, крестятся и сумрачно смотрят на нас вооруженные сечевики…

Тянутся дни. Наступило 25 декабря – Рождество. Разговоры об освобождении усилились. Приходят родные – обнадеживали. Уже многих освободили.

Но в один из дней Рождества произошел эпизод, совершенно неожиданно решивший судьбу арестованных.

…Было часов 11 ночи. Большие комнаты застланы людьми. Все укладываются спать на свои шинели, многие заняты обычным делом: сидят полуголые, рассматривают рубахи, кальсоны – бьют вшей. Многие заснули.

Я, сжатый с обеих сторон другими, задремал. Но вдруг вскочил от невероятного треска, взрыва. Показалось, что падают стены, рушится здание… Вылетали, дребезжа, окна. И тут же раздался дикий крик сотен голосов. Люди вскочили с мест, бросились, побежали к дверям по лежащим. Страшный крик не прекращается. «Из пушек по нас стреляют!» – кричит кто-то. «Господа, спокойно! Это взрыв!» – доносятся голоса среди общего шума… Бежать, конечно, некуда. Но все ждут второго удара – и метнулись, сами не зная куда.

В отворенные двери нашей комнаты стали входить окровавленные раненые. Забегали сестры.

В соседнем круглом зале громадный купол из толстого стекла рухнул вниз – на лежащих. Стекла падали с такой силой, что пробивали насквозь стулья. Здесь – стоны, крики, паника отчаянная. Раненые с окровавленными лицами, руками, одеждой толпятся, выбегая из комнаты. Есть тяжелораненые.

Но не прошло десяти минут после взрыва, как к нам в комнату влетели, размахивая нагайками, вооруженные до зубов гайдамаки в опереточных костюмах. «Панове! Тихо! Не то по-гайдамацки будем ногаями бить!» – кричали они. И стало тихо. Только раненых носили, перевязывали, да обсуждали вполголоса, что же это такое было? И опять укладывались спать на свои шинели…

Наутро увидели, что во всем здании все окна выбиты. Наш квартал опутан проволокой, оцеплен войсками. К нам никого не пускают. Стало еще тяжелей. Из газет узнали, что во взрыве, где пострадали 200 с лишним арестованных, украинцы обвиняют нас же. Будто бы мы сделали это с целью побега.

К нам стали хуже относиться. Чаще в холодных комнатах появляются вооруженные украинцы – что-то высматривают. Вот вошел солдат – мальчишка – весь в окружении, в красных и желто-голубых бантах. Идет по комнате, всматривается во всех и некоторых наиболее видных, пожилых или хорошо одетых манит пальцем и куда-то уводит. В комнате жуткая тишина. Куда выводят? – никто не знает. Но каждый, в кого тыкнет пальцем этот мальчишка, немедленно встает и ему подчиняется. Выведенные вернулись. Их водили на работу – чистить клозеты под присмотром конвоя.

Но вот опять пришел этот мальчишка и заявил громко: «Генералы та полковники – выходь!»

Куда? Зачем? Но он предупреждает, что, кто не выйдет, тому плохо будет. Самому, и за него еще ответит комната.

Там и сям поднялись оставшиеся генералы, полковники, собирают свои пожитки, прощаются с знакомыми, куда-то уходят под командой мальчишки.

Жутко становится, когда из комнаты уводят кого-нибудь неизвестно куда. Словно что-то тоскливо пустеет в тебе самом.

Узнали, что генералов и полковников отвезли в Лукьяновскую тюрьму.

В дни Рождества комнаты сильно поредели. Многих выпустили по ордеру. Многие освободились за деньги. Исчез из музея полковник Крейтон. Бежал во время взрыва, прикинувшись раненым, генерал Канцырев. Скрылся Кирпичев. Осталось человек 600.

В выбитые взрывом окна врывается холодный ветер со снегом. В комнатах свободно, холодно.

Стало еще томительней, неприятней.

После взрыва – нет свиданий. Никого не пускают даже в улицу эту. Говорят, что около колючей проволоки, опутывающей наш квартал, стоят толпами родственники. Но как ни стараешься заглянуть в выбитые окна – не видно. Газет – нет. Сестер пускают лишь немногих. Долетел слух, что взбунтовался большевиствующий Черноморский кош. Отношение караула все хуже и хуже. Двухнедельное сидение дает себя знать.

30 декабря утром нам приказали разделиться на украинцев и неукраинцев. Неукраинцев оказалось человек 120. Украинцев больше 400. Пришел сам командир осадного корпуса полковник Коновалец. Перекликал украинцев, вычеркивал неподходящие фамилии. Но вдруг среди дня опять всем приказали соединиться. Прошел нелепый слух: всех вывезут в Германию. Это показалось смешным, невероятным, и никто не поверил.

* * *

Но вот уже комендант объявил официально, что сегодня, 30 декабря, нас, вот таких, как мы есть, – полуголых, вшивых, полуголодных, – вывозят под конвоем в Германию. Верить или не верить нельзя. Теперь – это факт. Захотелось дать знать близким – но нельзя. Мы оцеплены. Никого не пускают. В комнатах началось беспокойство. Все пишут записки родным, близким. Обступили нескольких сестер – умоляют переправить.

Вечер. Уезжающие в Германию собирают вещи: жестяной ведерный чайник, жестяные кружки, немного сахару и хлеба. Весь багаж. Собрались. Уже разбились на вагоны, по 35 человек, и сидят в ожидании.

Строиться! Встали «по вагонам». Пошли, зашумели сапогами по пустующим залам. В вестибюле двери открыты настежь – врывается морозный ветер. По бокам выстроились немецкие и украинские солдаты. Распоряжается всем бравый лейтенант.

Под конвоем строем вышли на улицу. После 16 дней сидения в душных комнатах морозный воздух необыкновенно приятен, а идти по улице – хоть и под конвоем – кажется блаженством.

В городе военное положение, и на улицах – ни души, кроме вооруженных конных и пеших петлюровцев. Нас подвели к трамваям. В одну линию их стоит многое множество. В темноте лентой светятся огоньки. Кругом с саблями наголо гарцуют конные украинцы. В вагонах – пешие немцы и петлюровцы.

Очевидно, все сели. Какой-то сигнал, и процессия трамваев двинулась, охраняемая гарцующими кавалеристами. Светятся зеленые, красные, желтые огоньки, плывут в темноте ночи… Трамваи катятся быстрей и быстрей. Рядом рысью летят кавалеристы.

Какой-то офицер припал к окну, толкает другого: «Смотри, Коля, смотри, у нас в столовой огонь… Видишь? Видишь?» Он долго смотрит в окно с бегущими столбами, окнами и скачущим рядом кавалеристом.

Едем. На душе грустно… Кто-то под страхом расстрела мобилизовал. За это другой посадил под арест и взорвал. А теперь кто-то оторвал от дома, работы, от близких людей, запирает, как скотов, в вагоны и зачем-то отправляет в чужую страну. И на «этого» изнасиловавшего подымается в душе злоба…

Трамваи стали. Выходи! Вылезли. В темноте чернеют фигуры часовых. Повели строем на вокзал. Вот уходим на платформу. Шпалерами стоят каменные немцы, чередуясь с петлюровцами. Первые молчат – вторые сыплют замечания и ругательства. «А… Вашу мать добровольцы – гетьманцы!», «Що це едына неделима!», «Та куда их везут там – перерубить их тут всех, сволочей»…

Подвели к темным вагонам. Открыли двери. Сажают в темноту по 35 человек и запирают на замок. В темноте разбирают места. Слышно, как водят других. Звякают замки… Легли с братом на нары. Одна мысль: о своих. Они ведь даже не знают, что нас вывезли куда-то. Да и доедем ли еще? Везде власть на местах, а караул наш 10 немцев-добровольцев и офицер. Поезд заскрипел, рванулся, тронулся. Поехали в Германию…

Мы едем ночь и день в наглухо запертых вагонах. 35 человек лежат, плотно прижавшись друг к другу от холода и тесноты.

Знаем, что проехали Фастов. Поезд останавливался, не доезжая станции. А ее пролетел на полном ходу. Качаются, скрипят вагоны… Голодно, холодно… Мысли о доме перебегают на мысли о будущем. Куда же мы едем? Где остановимся?..

Говорят, в Казатине будет обед. Поздней ночью подъезжаем к Казатину. Шумят встречные поезда. Очевидно, мы около вокзала. Остановились. Слышны какие-то голоса, крики. Через минут 20 от задних вагонов ясно донесся шум многих людей. «Наверное, не пускают дальше», – прошептал кто-то в вагоне.

Шум, крик близится. Но вдруг поезд заскрипел, рванул вагоны, тронулся. Шум стал сначала сильней. Затрещали выстрелы по поезду, но он быстрей и быстрей убегал от Казатина.

Теперь еще проехать границу Украины – Голобы. А дальше зона немецкой оккупации.

И опять едем ночь и день в запертых вагонах. Раз в 24 часа, а иногда и в 36 – заскрипит дверь вагона и какой-то темный человек с фонарем в руке поставит ведро супа. Все бросаются, с жадностью хлебают скверную похлебку. И снова ложатся. А дверь, скрипя, запирается…

Ночью 2 января 1919 года. Подъезжаем к границе Украины – Голобам. Поезд, заскрипев, стал. В наших вагонах – мертвая тишина, как будто везут багаж. На станции слышны голоса. И скоро, опять как в Казатине, голоса сильней, сильней, переходят в крик. Слышно ясно, говорят по-украински, спрашивают, что это за поезд. «С больными, ранеными», – отвечает им кто-то. Но они не успокаиваются. Вот шаги нескольких людей приближаются к нашему вагону. В вагоне – жутко тихо. Вот взялись за скобу двери. Тишина стала еще напряженней. Не слышно дыханий. Отворяют. С фонарем в руках 2 вооруженных человека. «Що цэ за люди?» – грубо, но и нерешительно спрашивает один из них. Молчание. «Що цэ за люди?» – повторяет вооруженный. Молчание… «Больные», – говорит кто-то. «Яки это больны?» – «Спросите у коменданта поезда», – отвечает кто-то из темноты… Все напряженно смотрят на вооруженных людей, в свете фонаря кажущихся зловещими.

Но вдруг после слов о коменданте они повернули и пошли к задним вагонам. Кто-то из нас запирает дверь. И опять в вагоне – тишина ожидания.

Если узнают – не пропустят, схватят. На платформе зашумели голоса. Но поезд засвистел, рванул и пошел. Переехали границу Украины.

На следующей станции пересадка. Вышли на платформу. Ведут немцы. Ночь холодная, падает с неба мокрый, мерзнущий снег. Ветер. Тускло светят фонари станции.

Привели к толстому немецкому майору. Он сказал что-то непонятное, разделил и отправил по вагонам, но теперь уже совсем скотским, без соломы, с остатками только что выведенных животных. Заперли по 35 человек. Все стоят – сесть нельзя. Холодно – стынут ноги. Хочется есть. Но мы под замком.

Тронулись.

Наутро двери вагонов открыли. Поезд идет – все сидят, смотрят на угрюмый, разоренный войной и оккупацией край. На каждой станции – немецкие товарные поезда. Русские рабочие под присмотром немецких солдат грузят на них то уголь, то муку, лес, сено, солому. Поезда уходят в Германию.

Едем через Белосток, Брест-Литовск, Оссовец – везде одна и та же картина. Разбитые снарядами дома, понурые, измученные люди, худой скот, почти нечего купить. А немецкие поезда грузят необходимые населению предметы и увозят в Германию.

Теперь на станциях можно слезать. Пробуем говорить с местными людьми о немцах. Только рукой машут они. «Все, чисто все вывозят, разорили всех…» – слышим жалобы.

С каждым часом мы близимся к германской границе. 3 января переехали ее и остановились у станции Prostken.

Все высыпали из вагонов. Для большинства германский ландшафт нов. Оборванные, вшивые, грязные, голодные «эмигранты» с любопытством смотрят на красненькие черепичные домики деревень, на словно скатертью покрытое шоссе с подстриженными деревьями, на здоровых детишек, стучащих деревянными туфлями.

Замелькали одна за другой станции Korschen, Allenstein, Deutscheylau, Graudenz, Schneidemuhl… Живя в России – о Германии думалось как о стране совершенно разоренной, доведенной войной до нищенства. В воображении рисовались голод, нужда, разорение. Но, переехав границу, впечатление было иное. Эти чистенькие станции с киосками полными газет, журналов, книг, открыток, и все так дешево – удивили. В России все печатное было уже недоступно. Аккуратные, убранные вокзалы; продают кофе, пиво, пирожные. Тоже удивило. В России все это бешено дорого, а здесь пфенниги.

Дали обед и по куску кровяной колбасы. Правда, обед не ахти, но лучше, чем нам давали на Украине. Мелькают красные черепичные домики, аккуратные квадратные огороды, подстриженное, вылизанное шоссе. Железнодорожники в синих мундирах с блестящими пуговицами. Все так тихо, спокойно.

Даже странно – нигде ни выстрела. Люди потихоньку «живут». Живут с напряженной дисциплиной, с крепко сбитой организацией.

После пережитой российской бескрайней анархии Германия показалась страной буржуазного отдохновения.

Хочется купить открытку, послать своим, известить – ни копейки денег. Да и не дойдет. Ведь мы отрезаны от России. Едем быстро, едем по Германии.

На одной из станций ночью проснулись от криков толпы. Что такое? Как в России! Это повстречались с эшелоном русских военнопленных, едущих на родину. «А, буржуи! Убегаете, сволочи!» – осыпали нас военнопленные. Долго они ругались, кричали, грозили.

Мы молчали и разъехались в разные стороны.

Проехали Kreuz, Kustrin, Neustadt. Вскоре по вагонам предупредили: в Берлине волнения, «спартакистские» беспорядки; через город поедем – двери запереть, и ни слова.

Неужели и здесь война?

Опять багажом едем через Берлин. Где-то, проезжая над улицей, увидели в щелку вагона демонстрацию с красными флагами, услыхали крики, донеслись выстрелы. Как у нас, подумалось.

Проехали столицу Германии, проехали Spandau, поезд остановился у станции Doberitz.

Уже вечерело. По вагонам отдано распоряжение: вылезать. Вылезли. Куда? Что такое? На платформе у станций толпятся военнопленные французы, русские. Рядом стоит поезд, в который французы грузятся – уезжают на родину, очевидно. У большого окна салон-вагона – французский офицер в голубом мундире, в красной расшитой шапочке. Он ест печенье и удивленно, презрительно уставился на странных оборванцев. Вот он, не то для удовольствия, не то из жалости, не доев пачки печенья, бросил ее в нашу кучу и лениво отошел от окна. За печеньем метнулись, толкаются, хватают – голодные.

Нас строят едущие с нами немцы и ведут в Doberitz. Оказывается, мы идем в лагерь военнопленных. На улицах попадаются встречные группы военнопленных: русские, французы, румыны, сербы, итальянцы.

Русские кричат: «Из какого лагеря, товарищи?!» Но никто им не отвечает – не знают, что сказать.

Уже стемнело. Мы вышли из города. На возвышении чернели бараки лагеря, обнесенные проволокой. Где-то далеко по направлению к Берлину трещали выстрелы и ухала артиллерия.

Вошли в большой лагерный двор и в темноте остановились. Откуда-то сразу обступили военнопленные. Опять неприятные вопросы: «Из какого лагеря, товарищи?» – «С Украины», – вдруг нерешительно говорит кто-то. Удивлению нет границ! «С Украины? Зачем же вы приехали?» Кто-то пытается объяснить, но напрасно. Уже поняли… «А, буржуи бегут. Ну, недалеко убежите, здесь тоже большевизм завтра будет, слышите – стрельба, бой под Берлином идет!»

Нас обдали злобой, от которой становится больно и неприятно.

Идем в бараки. Помещают не с русскими, а с французами, итальянцами. В освещенном электричеством бараке гудит разноцветная толпа. Красные штаны и светлые куртки французов, синие матросы, голубые зуавы, черные итальянцы – все обступили нас. Уже узнали, кто мы. Крики, шум. С нар спрыгивают другие, бегут, расспрашивают. Гудят разговоры. Француз-матрос с богатырской квадратной грудью ведет меня и товарищей занять места. Лезем на голые нары. Но лежать нам не дают. Французы без умолку расспрашивают. Не верят, что мы офицеры. Интересуются, что такое «boulgeviqe». Ругают бошей и русских военнопленных. Необыкновенно горды победой. «Nous sommes Francaise», – кричит какой-то француз. Но мы очень голодны. Даже рассказывать трудно. Наши союзники это заметили – несут галет, консервов, шоколада. И стыдно брать. И от голода нет сил отказаться. Весь вечер проходит в рассказах и разговорах. Ранним утром, чуть только начало светать – мы уже проснулись от криков «Lumiere! Lumiere!». Вместе с криками по бараку полетели консервные коробки, поднялся шум. Итальянцы поют, топают, приплясывают. Французы кричат.

Они скоро едут на родину. И близость отправки сделала их детьми. Шум, гам не прекращается весь день. Они получают продукты на дорогу, деньги. Бегают. Забросали пол пустыми банками консервов, ломают нары. Угощают нас.

А на дворе мы встречаемся с нашими, русскими. Пасмурные, озлобленные, они недоверчиво вступают в разговор. С злобой смотрят на богатство и радость французов. «Всю войну так жрали. А наш брат с капусты дох. На них же служили… Их мать. Хоть одна бы сволочь нам что-нибудь прислала». В словах земляка справедливая обида.

Но мало говорим мы с нашими. Они вскрыли в нас «буржуев» и открыто неприязненны. Даже пожалели, что мало их осталось в этом лагере, а то бы…

Через день по нашем прибытии французы, итальянцы, сербы, румыны отправлялись на родину.

В громадный двор лагеря из настежь открытых бараков выбегают пленные. Бегут в разные стороны, к своим группам и там строятся в колонны с чемоданами, мешками на руках. Над каждой из колонн развевается, самими сделанный, громадный национальный флаг; у многих в руках – маленькие флажки. Длинные колонны громко, радостно поют свои гимны. Несется «Марсельеза», поют итальянцы, сербы, румыны. Кричат свое «ура». Машут шапками!!

Мы, рваные, голодные, стоим кучками вдалеке двора. Без семьи, без своего народа, вышвырнутые с родины… Колонны с радостными песнями, криками, махая шапками, шумно двинулись одна за другой. Пошли – на родину… В нашей кучке у одних навернулись слезы, другие неловко отвернулись. И отошли.







 


Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Другие сайты | Наверх